Текст книги "В ту сторону"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
19
Профессор Голубков, как описал его Борис Кузин, имел ясное видение мира и перспектив развития России. Так, Голубков полагал, что будущее мира – в создании цивилизованной империи, управляющей народами в целях их воспитания и просвещения. Россия уже сделала шаг в направлении цивилизации и вскоре сможет войти в общую империю не как колония, не как агрессор, но как равноправный партнер.
Рецепты, которые предлагал профессор, были просты. Прежде всего, России следует стать полноценной европейской страной, влиться в семью христианских государств, а для этого следует изжить в себе азиатчину. Сделать это непросто, поскольку три четверти территории России составляет именно ее азиатская часть. Неудобство состоит также и в том, что европейская часть России (то есть ее наука, искусство, правовые институты, которые ориентированы на европейские образцы) живет за счет ее азиатской части (то есть за счет природных ресурсов, которые добывают по ту сторону Урала). Если бы все было наоборот, если бы отсталая в культурно-правовом отношении часть страны жила за счет просвещенной ее части, то логично было бы попросту от азиатской части отказаться. Голубков, подобно Чаадаеву, мечтал видеть свою отчизну организованной наподобие швейцарских кантонов, но азиатская часть в кантоны упорно не превращалась. Более того, пожелай эта азиатская часть обрести свободу – и дела у европейской части страны станут значительно хуже. Поверхностный наблюдатель может решить, что европеизация России возможна лишь при использовании азиатского способа производства в ее азиатской части. Скажем, внедрение либерализма и финансового капитализма от Петербурга до Москвы возможно при условии эксплуатации населения на пространстве от Москвы до Владивостока. И чем беспощаднее азиатский способ производства внутри российской Азии, тем более просвещенной выглядит российская Европа.
На эти спекулятивные рассуждения Голубков возражал следующим образом.
В конце концов, весь мир живет именно так – решения принимает менеджер в Лондоне, а примитивную работу выполняет наемный рабочий где-нибудь в Киргизии, Узбекистане, Калмыкии. Где сегодня собирают машины, транзисторы, холодильники? Разве в метрополии? Да, правит Запад, а работает провинция: Восток, Азия, Латинская Америка – не будем стесняться очевидных истин. Однако вдумаемся: разве наемному рабочему в Узбекистане не выгоднее выполнять требования лондонского менеджера – нежели существовать внутри своего отсталого (будем говорить прямо, бесправного) мирка. Рабочий из Узбекистана имеет возможность стать участником глобального процесса экономики, и – как знать? – с годами он сумеет добиться положения в головном офисе своей компании. Он сможет отдавать приказы таким же, как он, узбекам (калмыкам, таджикам, курдам), он, выражаясь словами поэта, «в просвещении станет с веком наравне».
Идея мировой империи вытекает из принципа борьбы цивилизации и варварства, борьбы метрополии с дикими окраинами. Империя устанавливает правовое пространство, выдвигает наднациональную цель и предлагает общее благо для всех – в том числе и отсталых – народов. Российская империя – как фрагмент империи мировой – показывает нам общую проблему как бы в свернутом виде. Мы возвращаемся к идее империи в тяжелый для страны период. Да, экономический кризис. Да, промышленность стоит, а индексы падают. Но вспомним историю: то время, когда возникала Петровская империя, было не легче. Надвигались поляки и шведы, да мало ли, сколько было неприятностей. А главное – надвигалась стихия варварства! Сегодняшний кризис Запада – лишь повод для консолидации мировой империи. Надо осознать, откуда идет угроза, поднять выше штандарты прогресса.
Отрицать Российскую империю сегодня – это значит отрицать дело Петра, вернувшего нашу отчизну в лоно христианской цивилизации. Возвыситься над общинным азиатским миром и создать несокрушимую крепость личностей – вот задача империи. И если снова возникнет Империя российская петровского образца, она естественным образом сольется с империей глобальной, мировой.
Этими мыслями делился Голубков с коллегами, а те не могли воспринять эту – такую прозрачную и ясную – правоту. Казалось бы, что может быть надежнее империи – ну уж не коммунистический же, не к ночи будь помянут, интернационал трудящихся? Не город же, извините за выражение, Солнца? Не созданные же воображением Фурье, excuse my French, фаланстеры?
Извечный оппонент, завистливый Кошмарников, говорил Голубкову запальчиво: «Ну, построим мы империю, а религию имперскую какую учредим?
Рухнет эта империя, как Рим рухнул, когда придет с Востока новая религия». «Откуда же новая религия возьмется? Террористы арабские ее, что ли, нам принесут?» – так отвечал противнику Голубков. Кошмарников же, демагог и софист, говорил: «Что уж принесут мусульмане, мы увидим. От чего мы сами отказались, то они нам и принесут. Христианство в Рим принесли готы – именно потому, что самому Риму христианство не потребовалось».
«От какой же религии отказался новый Рим? От казарменного социализма? Свобода, достоинство, гражданские права, христианские добродетели, – терпеливо втолковывал Кошмарникову профессор Голубков, – вот религия новой цивилизованной империи». И Кошмарников замолкал, не находил слов. Профессор Голубков говорил: «Мы хотим быть винтиками – или хозяевами судьбы? Свобода лучше, чем несвобода».
Проблемы, обозначенные в книге Кузина, были для России не новы – что делать, если приходится решать их всякий раз заново. Герой книги кидал горький упрек в лицо российскому хаосу (может ли быть у хаоса лицо, подумал Кузин и решил, что если может быть обобщенное лицо у народа, то у хаоса тоже физиономия есть), профессор Голубков не сдавался: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой!» – твердил он бессмертные слова Гете.
Книга «Имперское счастье Отчизны» легла на прилавки магазинов, и Антон успел купить ее в последние дни жизни Татарникова. Решил отнести книгу больному, вдруг заинтересуется: бывает так, что любопытство продлевает человеку жизнь.
У дома Татарникова Антон столкнулся с отцом Николаем Павлиновым, священник выходил из дверей.
– Кончается Сережа, – сказал отец Николай, – тяжело ему. Но ведь светлый какой. Вы заметили, какой он стал светлый? А не крестился. Смеется, не хочет креститься.
– Вы хотели его крестить?
– Разве моим хотением это делается? Это совсем не так делается, вы когда-нибудь поймете. Вот Сережа уже понял, просто другими словами это называет. Он мне так спокойно сказал, так хорошо. Когда-нибудь мы все встретимся, Коленька. Там и Господь Бог нас не разлучит. Так именно мне сказал.
– Он в сознании?
Павлинов слушал Антона рассеянно.
– Ноги какие-то совсем неживые. Свесилась нога с кровати – как от мертвого человека. Ноготь его увидел, нестриженый зеленый ноготь. Что же не отстриг ему никто? Нехорошо, некрасиво. Что читаете? Империя Российская? Царство Божие – вот наша империя.
Отец Николай перекрестился и пошел к метро.
20
Максимилиан Бассингтон-Хьюит глядел в окно самолета на зеленые участки английской земли. Еще несколько недель – и все зацветет, а пока тихая зелень, все возможные оттенки зеленого, каждое поле окрашено собственным цветом – покойные поля свободной страны. Здесь не надо спорить о том, что такое демократия, здесь не требуется надрывно отстаивать свободу и достоинство, здесь не приходится опасаться, что тебя унизят. Здесь много веков правит закон. Англичанину нравится путешествовать, нет других таких страстных путешественников, как британцы, – но это лишь потому, что они знают: однажды вернутся домой, вновь увидят ровную покойную зелень своего участка свободной земли.
От аэропорта Хитроу до Оксфорда – час пути на автобусе, и снова можно смотреть в окно: на овец на зеленых склонах, на дубы вдоль дороги, на меловые откосы холмов. Весь завтрашний день был расписан заранее: завтрак с родителями (Максимилиан жил отдельно, но приезд следовало отметить неторопливым семейным завтраком), ланч с другом (учились вместе в Крайст Черч, друг сейчас заседал в Палате общин, сделал карьеру), в пять часов доклад в Вольфсон-колледже, и наконец, обед за так называемым high table в Пемброк-колледже. Плотное расписание, насыщенный событиями день. Причем неизвестно, что важнее: ланч с приятелем, доклад о России в Вольфсоне или же обед за «высоким столом» в Пемброке. Вольфсон-колледж хочет знать о том, что творится в Москве, – Вольфсон-колледж беспокоится о судьбе реформ, хранит традиции либерального Исайи Берлина, этот колледж основавшего. Будет придирчивое обсуждение, а президент колледжа Гермиона Стратфорд непременно задаст вопросы о московских театрах – известно, что она поклонница Чехова, этого русского писателя-абсурдиста. Но и в Пемброке придется описывать свое путешествие – наверняка попросят рассказать за столом о современных московитах. И рассказать надо хорошо: на таких обедах присутствуют исключительные персоны и – кто знает? – за десертом можно наметить важные шаги в карьере. Оксфорд – специальное место, семья избранных. Всякий раз, возвращаясь сюда, думаешь: в иных городах, чтобы пробиться к успеху, люди вынуждены проявлять дурные черты – изворотливость, расчет, жестокость. И только в университетских стенах, защищенных традицией, успех и власть достигаются знаниями, уважением к старшим, соблюдением приличий. Здесь индус и еврей, мусульманин и христианин равны перед университетским ритуалом.
После семейного завтрака, состоящего из фруктов и некрепкого чая (отчего-то Зоя Тарасовна полагала, что англичанину нужно подавать кофе, которого он терпеть не мог, и нездоровую яичницу с беконом), Басик прилег на диван в conservatory room. Родители не беспокоили его, понимали – не надо сразу надоедать расспросами, еще будет время, представится возможность спросить о той девушке, которую он отметил в письмах. А пока пусть молодой человек просто расслабится, почувствует, что он дома. Басик проглядел Herald Tribune и Guardian (это вам не российская пресса! Хотите объективной информации – покупайте Guardian), полчаса поспал, затем распечатал текст своего доклада (шесть страниц впечатлений о России, тезисно и емко) – и отправился на ланч.
Генри не изменился нисколько, карьера политика не повлияла на остряка и выпивоху – несмотря на ранний час, он заказал джин с тоником, высосал две порции и все норовил угостить Бассингтона. Потешались над стариной Брауном, который пересидел свое время в преемниках – и появился на сцене в костюме премьер-министра аккуратно под занавес. Бедняга, ведь это он автор всей этой финансовой лажи. Незавидная судьба у лейбористов, впрочем, и Камерон много не обещает.
– В Москве я слышал, что Браун собирается начать расследование по поводу войны в Ираке? Были основания для вторжения или нет?
– Старина Блэр просит товарища по партии воздержаться от расследования. Могут раскопать такое, что старине Блэру не захочется выходить из дома.
– Если Ирак бомбили зря, многие обвинят западную демократию. Но знаешь, когда смотришь на Москву, хочется простить Блэру любую ошибку.
– Репетируешь речь в Вольфсоне? Правильно, так держать! Я тоже всегда репетирую речи, хочу стать таким оратором, как Черчилль. Демократию будем защищать до последнего вздоха, прежде всего от нее самой! Мы будем драться на пляжах и в банках, в спортзалах и в казино, в ресторанах и на скачках! Мы будем отстаивать каждый английский дом – а особенно Даунинг-стрит, номер десять. Если падет «Роял Банк оф Скотланд», мы перенесем сбережения в Барклайз! Но мы будем продолжать пить джин с тоником! Мы никогда не сдадимся! И демократия победит. Я имею в виду, демократия не пройдет! Как тебе? Собираюсь на днях выступить в парламенте.
В ресторане сидели до четырех, Генри проводил Бассингтона до Вольфсон-колледжа – через парк. И вскоре Максимилиан Бассингтон уже рассказывал профессорскому составу Вольфсона о своем пребывании в северном городе, отягощенном тяжелой историей. Большевистская империя трудно поддается изменениям, стихия России – это произвол. Бассингтон сослался на мнение ведущих интеллектуалов Москвы, тех истинных демократов, которые еще не сдались, продолжают борьбу за реформы. Он упомянул Сердюкова, Кузина, Ройтмана – имена, известные на Западе.
– Эти люди еще на свободе?
– Да, они пока на свободе. Но кто знает, что будет завтра.
– Им не дают слова?
– Осталась практически единственная газета, рупор свободной мысли. Она уцелела чудом.
– Герои! На какие же средства газета выходит?
– Поддерживает либеральный бизнесмен, меценат Губкин.
– А что Чехов? Ставят ли его сегодня в московских театрах?
– Все реже и реже.
Он рассказал им о безжалостном московском быте, который люди переживают тяжело, но с достоинством, об эпосе русских дней, о криминальном городе, где вас могут ограбить прямо у дверей дома. Он рассказал о пропасти между бедными и богатыми, о нищих, которые спят в переходах метро, и о богачах, тратящих состояния за одну разгульную ночь. И профессора, люди умеренные, получающие достойную, но не заоблачную зарплату, подивились этим аномалиям.
– Бедняки, как у нас в Брикстоне?
– Ну что вы! У нас все-таки существуют социальные механизмы защиты населения.
– Действительно.
Уже поздней ночью, после того как он повторил рассказ о России в Пемброке (французский повар колледжа приготовил такой обед, что слушатели ни разу не перебили – рот был занят) и еще раз повторил тот же рассказ родителям, Максимилиан сказал им несколько слов и о девушке Соне. И родители оценили преданность девушки Максимилиану. Милое создание, мы должны как-нибудь позвать ее погостить к нам в Оксфорд, надо только решить, когда удобно ее принять. Может быть, на следующее Рождество? С другой стороны, как же еще, если не с восторгом, могла отнестись девушка к Бассингтону-Хьюиту, молодому спортивному англичанину? Наш Максимилиан – он, естественно, привлекает людей, он непосредственный, отзывчивый, прямой. И он так отчаянно молод. Ему еще надо посмотреть мир, повидать другие страны. Например, Китай, сейчас все говорят о Китае. Да мало ли сколько на свете диких мест, которые любопытно посмотреть.
– Кстати, дорогой, что это у тебя с носом? – не удержались и спросили, вторглись на частную территорию.
– Играл в гольф, – сдержанный британский ответ.
– Как, у них тоже играют в гольф?
Пожал плечами – сами видите, какой это гольф, если от него одни травмы.
21
Александр Бланк считал, что они уже простились с Татарниковым, главные слова сказаны. Было понятно, что Сергей Ильич перешел за последний рубеж, точно перешел за реку, и с другого берега уже видно не то и слышно не так. И вероятно, на другом берегу Бланк был уже Сергею Ильичу не нужен.
Все эти долгие месяцы Бланк исправно навещал Сергея Ильича, в тяжелые его дни был рядом, и казавшаяся раньше формальной фраза «отдать долг» обрела смысл. Отдаешь то, что брал в пользование, – ведь рассчитывал же Бланк на то, что Сергей Ильич Татарников думает о нем, Бланке, полагал, что он занимает место в душе друга. Вот именно это место и следовало оплатить – как оплачивают кресло в партере театра. И ровно столько, сколько ты набрал долгов (а некоторые люди покупают абонементы во множество театров сразу), столько и требуется заплатить. Однажды ты сам почувствуешь, что долг выплачен, – когда отдашь все до конца; если берешь, не считая, то и давай, не считая.
Сейчас Бланк уже по-другому смотрел на происходящее с ним самим и с людьми вокруг него, точно долгое умирание Татарникова задало необходимый масштаб происходящему. Как же хорошо, что они нашли себе вожатого – Сердюкова. Очень может быть, что Сердюков и впрямь демократ номер один – это у нас такая особая демократия. Если сумели состряпать свой российский коммунизм и свое российское христианство, почему бы не соорудить православную демократию. Хорошо, что из газеты погнали, – я им не должен и они мне ничего не должны. Подписал в печать последний номер – и вышел вон.
О двух вещах жалел Александр Бланк, две вещи не успел исправить. Незадолго до увольнения к нему в кабинет пришел студент Татарникова, хотел поехать корреспондентом в Афганистан, и Бланк отказал.
– Не держим зарубежных корреспондентов. Денег нет.
– Разве это не важно для газеты?
– Пойми, пожалуйста, – юноша нравился Бланку, но изменить ничего было нельзя, – если бы у меня были деньги, я бы открыл корпункт в Лондоне, в Нью-Йорке – там, где делается большая политика. Афганистан не представляет такого интереса, как в годы советской интервенции. О чем писать?
Видно было, что Антон обдумал ответ:
– Я бы писал о том, как родоплеменные отношения соответствуют или, наоборот, противоречат демократической модели общества. Сколько демократий в Афганистане? Есть западный тип демократии, который навязывают сегодня. Был советский тип демократии, который, наверное, где-то прижился. Есть так называемая Народно-Демократическая партия Афганистана. Вот президент Карзай учредил парламент – это уже исламская демократия, да? А сколько типов правления, основанных на традиционном народном укладе, – например, Северный альянс, союз Дустума, Масуда, Исмаил Хана. Как назвать такие образования – ведь они тоже выражают волю народа? Вот, например, русская община, в какой степени она является моделью демократического общества – или это традиционная форма социума, которая естественно отмирает? В Афганистане много наций живет рядом, и у каждого народа свое представление о легитимной власти. Клубок демократий. Если посмотреть непредвзято, то людей убивают во имя демократии, за то, что они не хотят того, что должны были бы захотеть. Разве это не важно?
– Мне, как редактору газеты, важнее, что скажет директор Международного валютного фонда.
– Вы не можете так говорить.
– Антон, – сдержано ответил юноше Бланк, – вы находитесь под влиянием нашего больного друга. И это понятно. Однако не будьте слишком примерным учеником – не во всем Сергей Ильич прав. Восток – даже если бы не было западных вторжений – место неспокойное. Вы историк, не так ли? Вспомните, что творилось на Востоке еще до торжества западного мира. Султаны и ханы истребляли друг друга – отнюдь не демократия тому причиной. Так было всегда, правда? Британцы ушли из Индии, и тогда Индия распалась на части и началась гражданская война. А что творится сегодня там, где нет присутствия западных демократий? Прошу вас, не мешайте мне работать.
Ушел Антон, и поправить Бланк теперь ничего не мог. Он стыдился себя, своего чиновного тона. Второй случай был еще постыднее.
Уже распрощавшись с газетой и хлопнув дверью, Бланк пошел по коридору – и услышал за собой дробный стук каблуков. Наталья Румянцева догнала редактора на лестнице, в настойчивом взгляде ее было нечто такое, что испугало Бланка.
– Вы не боролись, Саша, – сказала Румянцева строго. – У вас была возможность бороться за демократию в нашей стране. Но вы опустили руки. Я давно заметила, вам безразлична газета.
– С кем же бороться? С Губкиным?
– Личную жизнь устраиваете? Гнездо вьете? А коллектив вам безразличен?
Она стояла так близко, что Бланк сделал шаг назад, но сзади была стена.
– И я вам тоже безразлична? Отвечайте.
Так именно и писала она свои принципиальные колонки: «Наберемся мужества и ответим на вопрос солдатских матерей: что ждет наших сыновей, если мы не построим гражданского общества?» Бланк никогда не редактировал ее тексты, даже если не вполне верил, что солдатские матери задают именно такой вопрос.
– Отвечайте, я вам безразлична?
Александр Бланк растерялся, неловко было сказать, что он не нуждается в ее признании. На искренность надо ответить искренностью, но как же это неуместно и нелепо. Кажется, я не давал повода, но вдруг это только мне так кажется? Я улыбался ей, целовал в щеку – теперь в Москве все целуются при встрече, переняли глупый европейский обычай. Румянцева неотступно смотрела ему в глаза, Бланк мямлил нечто про свои обязательства перед Лилей и женой. Румянцева слушала понимающе, как добрый товарищ. «Что вам Лиля! Молодые девушки не умеют чувствовать! Что вам жена, это я – единомышленница!» – так говорила Наталья Румянцева и широко открывала свои небольшие глаза. Бланк сказал, что все чрезвычайно сложно, а потом вдруг бросился бежать вниз по лестнице.
– Трус! – крикнула с верхней площадки полная женщина. – Ты не только демократию, ты женщину предал, Иуда!
Сразу после скандального объяснения с Румянцевой Бланк поехал к Сергею Ильичу, и крик обиженной соратницы в газетной борьбе уже не звенел в его ушах – там, в комнате Татарникова было очень тихо. В последующие дни, вспоминая разговор на лестнице, Бланк продолжал испытывать неловкость, точно и впрямь предал Наталью Румянцеву.
Но затем мысли возвращались к Сергею Ильичу, и то ровное спокойствие, которое разливалось подле умирающего, отменяло его неловкость.
Он жалел, что не смог помочь Антону, но и это чувство отступило – если Антон действительно хочет нечто написать, то напишет и сам, никто ему в этом помогать не должен.
Сейчас Бланк мог судить о жизни так, как никогда бы не мог прежде, – и все потому, что долго наблюдал, как его друг прощается с жизнью, как одно за другим обесценивается в его глазах то, что оба они когда-то считали ценным. Тишина в комнате Татарникова была такого же волшебного свойства, как тишина собора, – она выравнивала бытие, устраняла те вершины и кочки, которые мы обычно считаем в жизни главными и неодолимыми. В этой звенящей тишине поле жизни просматривалось далеко, длинное снежное поле. Слава, связи, деньги, даже знания, даже демократия – Бланк и прежде понимал, что это не самое главное; но вот однажды почувствовал всем существом, что это так, – и это ясное чувство изменило его. Словно всю жизнь он боролся за вещи, которые были совсем не нужны ему, и вот, в пожилом уже возрасте, с него спрашивают долг, а он не знает, какой валютой платить.
Чем мне расплатиться с пылкой Румянцевой за ее эмоции, чем мне вернуть долг Антону за то, что он ко мне обратился? И чем мне отдать Лиле за ее любовь?
Мы всегда норовим заплатить за любовь и веру не тем, что с нас спрашивают, а деньгами или еще какой-нибудь чепухой, – эта подмена и рушит все. Финансовый кризис мира, кризис всей кредитной системы – это кризис культуры Запада, потому что именно в просвещенном западном мире принято брать в кредит веру, любовь и преданность – и никогда не платить по счетам. Запад отдает миру совсем не то, что он у мира брал, – не веру и истовую преданность, а цивилизацию и материальные блага, а это неравноценный обмен. Однажды должно было все лопнуть – если каждый гражданин не отдает долгов. Мы все берем непомерные кредиты, вся наша жизнь – гигантский непогашенный кредит. Мужчины берут у женщин и детей, общество берет у граждан, корпорации берут у менеджеров, а менеджеры у вкладчиков – берут то самое, что отдать в принципе не могут никогда, а именно – веру.
Заплатить однажды следует наличными, то есть своей жизнью, а так, буквально, возвращать долг никто не собирается. Мы охотно пользуемся данной нам в кредит любовью, а оплатить ее нам нечем. Чтобы до конца расплатиться по счетам, требуется разделить с человеком не радость, не обед, не постель – но смерть, это и будет оплатой наличными.
Главное, что можно сделать, это разделить смерть, потому что это самый важный момент жизни. Последние дни человека, когда он расстается со всем бренным, и это расставание столь мучительно для природы, что выглядит как яростная болезнь, – эти последние дни самые важные. В эти дни человек – ненадолго – делается воистину человеком, самым чистым, самым ясным, свободным от страстей. И самое страшное предательство – уклониться от того, чтобы разделить с человеком этот переход – то есть не разделить его старость, болезнь и смерть.
Поэтому и наступил кризис в мире, думал Бланк, что Рихтер и Татарников ушли – вот так, в тишине и одиночестве. И мир не сумел с ними расплатиться, не было в мире такой монеты, чтобы вернуть взятое у них в долг. И уходя, они словно потянули весь мир за собой – так однажды ушла в образовавшуюся воронку Атлантида, когда ее праведников бросили в яму без достойного погребения. Современный мир треснул и стал сыпаться, стал тонуть – точно по той же причине. Так всегда рассыпались в прах пышные царства, оттого что не умели расплатиться с праведниками, не знали, как это сделать. Царства желали себе жизнь вечную, как нынче неопетровская Россия наметила себе триста лет триумфа, – и знать не знали того, что, уклонившись от долга по отношению к одному-единственному человеку, они обречены.
И я никогда так не поступлю, думал Бланк. Я столько раз пройду этот путь освобождения от страстей, сколько с меня потребуют. Как это сделать по отношению ко всем одновременно – я не знаю. Надо бы спросить у отца Павлинова – наверное, есть способ. Может быть, Павлинов посоветует. Я могу сделать совсем немного: только расплатиться по взятым кредитам. Вот и все. Это простой и понятный долг.
Журналистом мне, пожалуй, не быть. Но есть занятия не менее важные.
Он шел домой, и постепенно страх, оттого что он лишился работы, досада на Сердюкова, неловкость перед Румянцевой и даже горечь от расставания с Сергеем Ильичем – постепенно все это отошло, и мысли его сделались свободными. Это был последний подарок, который сделал ему Татарников. И Бланк подумал, что этот подарок ему уже отдарить нечем – но, может быть, Татарникову отдадут долг за него, как-то иначе, по ту сторону реки.