Текст книги "Триптих"
Автор книги: Макс Фриш
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Инвалид. Знаю, знаю, мне бы надо было объявиться раньше. Да я и собирался это сделать. Когда-то мы были друзьями. И вдруг оказалось слишком поздно. А ведь я часто о тебе думал. Хочешь верь, хочешь нет. Для меня был такой удар прочитать твой некролог. Я даже видел тебя во сне…
Старик смотрит на него.
Почему мы не поговорили по душам?
Молодой пастор возвращается.
Пастор. Летчик нашел своего ребенка! (Стоит один.)
Старик с удочкой и Инвалид.
Инвалид. Ты не изменился: стоишь и ловишь рыбу, а я жду, чтобы мы помирились!.. Мы были с тобой в одном гребном клубе. Ты помог мне защитить диплом. Когда ты вернулся из своей Испании, ты полгода жил у меня.
Старик. За это я был тебе очень благодарен.
Инвалид. Вот видишь.
Старик смотрит на удочку.
Я разговаривал с Софи после твоих похорон, и я говорил открыто. Да, я действительно не раз говорил, что Пролль – сталинист, сталинистом и останется.
Старик. Я не слышал.
Инвалид. Но тебе это навредило.
Старик вытаскивает удочку, на которой ничего нет.
Ты меня слушаешь?
Старик наживляет крючок.
Старик. Когда было это восстание в Венгрии?
Инвалид. В одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом.
Старик. Прошла уже целая вечность.
Инвалид. Маттис, то-то и оно…
Старик. Ты стал директором?
Инвалид. Причем тут это!
Старик. Вообще я мало знаю о тебе. Позднее кто-то обронил в разговоре, что ты ходишь на костылях.
Инвалид. Почему ты мне ни разу не позвонил?
Старик. У тебя артрит?
Инвалид. Как-никак ты знал, что я жив, и мы жили в одном городе.
Старик возится с удочкой.
Софи меня поняла. Трудное было время. Тогда. Я перестал звонить, когда твой телефон начали прослушивать, это правда. Но и ты не звонил. Ни разу. Ты же мог позвонить из автомата. Пойми, у меня было впечатление, что ты меня презираешь. Впрочем, потом я как-то раз написал тебе письмо, но не отправил. Однажды я даже заходил в твою букинистическую лавку…
Старик. Когда?
Инвалид. Тебя как раз не было.
Старик. Ты нашел то, что хотел? (Снова забрасывает удочку.)
Инвалид. Я хотел извиниться перед тобой, Маттис, подумал: двое разумных людей, двое взрослых мужчин, как мы, можно же поговорить друг с другом, когда-то мы были друзьями…
Старик смотрит на удочку.
Я тебе безразличен!
Катрин в белом кресле-качалке и Йонас, который вносит ее пальто и чемодан и ставит чемодан рядом с Катрин.
Йонас. Ксавер принес мне твои вещи. (Кладет пальто на чемодан.)
Катрин. Наступила твоя революция?
Йонас. Не думаю.
Катрин. Ты пошел на баррикады…
Йонас. Нет.
Катрин. Но у тебя кровь.
Йонас. Они стреляли в толпу.
Сосед с поперечной флейтой снова репетирует и прерывает игру, заметив, что Молодой пастор подходит к нему.
Сосед. Мешает, когда я репетирую?
Пастор. Повторение – мать учения.
Сосед. Такого понимания, как у вас, господин пастор, у многих соседей не найдешь. Почему я не закрываю окно! Иногда просто забываешь. (Снова подносит флейту к губам.) Трудное место.
Пастор. Можно задать вам вопрос?
Сосед. Господин пастор, у меня маловато таланта, я знаю. Но человеку необходимо хобби. Целыми днями я на службе, а иногда и ночью. В клинике я вообще не мог репетировать.
Пастор. Понимаю.
Сосед. Я выздоравливаю.
Пастор. Понимаю.
Сосед. Но это не рак, иначе меня бы не отпустили домой. Теперь я снова могу репетировать.
Пастор. Вы верите в Бога?
Сосед. Один ваш коллега уже спрашивал меня об этом. Католик. Клиника-то католическая.
Пастор. Есть только один Бог.
Сосед. Так говорил и ваш коллега… Знаете, господин пастор, когда я пошел в полицию? Я учился на чертежника, но работы не нашел и стал гандболистом, хорошим гандболистом. А тут появился этот плакат: «Для здоровых и молодых людей – надежная мужская профессия». Тогда мою невесту коробило оттого, что я в свои двадцать шесть лет уже мечтаю о пенсии. Сегодня мы этим довольны, сами видите, сегодня мы этим довольны. (Вытряхивает слюну из мундштука флейты.) Я бы сказал, что-то должно быть, знаете ли. По-моему, да. Порядок должен быть. Я по должности адъюнкт, и вдруг все идет кувырком до такой степени, что начинаешь радоваться приказу… Ни один человек не знает, господин пастор, в того попадают в подобной ситуации или не в того. Знает только Господь Бог. Вот что я бы сказал.
Клошар, который сидит в одиночестве.
Клошар. Людей жаль. Стриндберг. Людей жаль.[16]16
Стриндберг А. Из драмы – «Игра сновидений» (1902).
[Закрыть]
Старик с удочкой; Ксавер смотрит.
Старик. Катрин о вас рассказывала. (Вытаскивает удочку, на которой ничего нет.)
Ксавер. Когда вы в последний раз что-нибудь поймали?
Старик наживляет крючок.
В гимназии мне пришлось однажды вылететь из класса и проторчать остаток урока в коридоре, потому что я спросил: не водится ли в Стиксе рыба. Мне этот вопрос казался существенным, но так как весь класс грохнул со смеху, учитель оскорбился, ведь он этого тоже не знал.
Старик. Нет там рыбы. (Снова забрасывает удочку.) Тогда в букинистической лавке, когда вы пришли проверить, действительно ли Катрин тут работает, например, знает ли она, что в каталоге под рубрикой АНАРХИЗМ…
Ксавер. Об этом, стало быть, вы помните?
Старик. Вы хотели меня о чем-то спросить.
Ксавер. Да.
Старик. О чем же?
Ксавер. Вы вдруг исчезли.
Старик. Я вдруг впервые почувствовал, что Катрин тошнит от меня. Разве об этом забудешь.
Пауза.
Ксавер. Так вы считали Катрин умной?
Старик. Вы именно это хотели спросить? (Смотрит на свою удочку.)
Ксавер. Господин Пролль, вы жили?
Старик. О да – иногда… А тут уже ничего не ждешь. В том-то и разница. Например, когда вы пришли в мою букинистическую лавку… я не знаю, чего вы от этого ожидали. Быть может, вы и сами не знали. Вам было любопытно, как поведет себя Катрин, как вы сами себя поведете. Все-таки вы чего-то ожидали в то утро, когда вошли в букинистическую лавку. Чуда или не чуда, или Бог весть чего. Чего-нибудь беспрерывно ждешь, пока жив, час за часом… Здесь уже нет ни ожидания, ни страха, ни будущего, потому-то все вместе взятое кажется таким ничтожным, когда кончается раз и навсегда. (Смотрит на Ксавера.) Катрин любила вас.
Молодой пастор подходит к Клошару.
Пастор. Летчик нашел своего ребенка!
Клошар. Аллилуйя.
Пастор. Почему вы не посмотрите туда?
Клошар. Я могу себе это представить.
Пастор. Смотрите туда.
Клошар оборачивается и смотрит.
Клошар. Как будто мама сняла их кинокамерой.
Пастор. Вы не рады?
Клошар. Вот ребенок бросает, а папа ловит, а теперь бросает папа, а ребенок ловит – нет, не ловит, но папа достает мяч и бросает снова, на сей раз ребенок ловит. И папа аплодирует. Теперь опять бросает ребенок. Но слишком низко, и папа вынужден нагнуться. В точности как было! Вот ребенок ловит, а теперь он бросает, а вот снова ловит папа. (Больше не смотрит в ту сторону.) Кодахром!
Пастор. Что вы сказали?
Клошар. Они не играют в мяч, господин пастор, они играли когда-то в прошлом, а то, что было, изменить невозможно, это и есть вечность.
Катрин в белом кресле-качалке и Йонас, который стоит, оглядываясь по сторонам.
Катрин. Куда ты хочешь идти, Йонас? Здесь ты ни с кем не познакомишься, кого ты уже не знаешь. С Бакуниным или как их там – с ними ты никогда не сведешь знакомства…
Йонас смотрит на Катрин.
Йонас. Это я уже видел во сне: местность, которая мне незнакома – точно такая же! – и кого я встречаю? – Катрин Шимански, и ты такая странная. Ты все знаешь. Я вообще не испытываю перед тобой страха. Впервые в жизни. Собственно, даже и говорить нечего. Я говорю, что я люблю тебя. Говорю, конечно, не впрямую, но ты понимаешь. О том, почему я не хотел, чтобы ты у меня жила, – ни слова. Мы просто здесь, и я вижу, как ты радуешься. Ты говоришь: нам нельзя прикасаться друг к другу! Но ты такая нежная, какой я тебя вовсе не помню… Сон был довольно длинный и сложный, и я знаю только, что вообще не боялся. Все совсем легко. Лишь когда проснулся, я снова вспомнил: ведь Катрин Шимански умерла. Год назад. Потому ты и сказала: нам нельзя прикасаться друг к другу.
Сосед с поперечной флейтой, в одной рубашке с подтяжками и в домашних тапочках, снова репетирует свою мелодию, пока не ошибается. Клошар, сидящий на земле поодаль от него, насвистывает ему правильную мелодию. Сосед смотрит на Клошара.
Клошар. Парень, у нас уйма времени.
Сосед с поперечной флейтой пробует сыграть еще раз.
Старик с удочкой в одиночестве, смотрит на удочку.
Молодой испанец из республиканской милиции заряжает тем временем свою вычищенную винтовку.
Старик. Так ты заряжал винтовку, Карлос, нашу английскую винтовку. Ты погиб у меня на глазах, в ноябре тридцать седьмого. Позднее я побывал в вашей деревне, на наших тамошних позициях, но от них не осталось и следа. У них сохранилась лишь одна твоя фотография, маленькая и совсем пожелтевшая: вот как ты сейчас здесь сидишь. (Смотрит на Молодого испанца.) Ты веришь в Сталина. (Снова смотрит на удочку.) Я пережил тебя на тридцать два года, но, несмотря на это, твои сестры все же меня узнали, твой младший брат, который тебя хоронил. Многих из вас расстреляли, когда у вас уже не было оружия. Другие погибли в плену, некоторые от пыток.
Йонас стоит в одиночестве.
Йонас. Революция грядет. Меньшинство сознает это, большинство подтверждает это своим страхом. Грядущая революция обессмертит нас, даже если мы до нее не доживем.
Клошар стоит в одиночестве.
Клошар. Моя память иссякла, роли моей жизни теперь играют другие, и постепенно мертвые становятся сами себе противны.
Молодой пастор, также в одиночестве.
Пастор. Придет свет, прежде нами невиданный, и рождение без плоти, другими, чем после нашего первого рождения, пребудем мы, потому что мы были, и без страха смерти пребудем мы, рожденные в вечности.
Катрин одна в белом кресле-качалке; рядом с ней чемодан, на котором лежит пальто, по другую сторону ваза с розами.
Катрин. Дедуля!
Старик вытаскивает удочку, на которой ничего нет, и снова ее забрасывает.
Вечность банальна. (Слышится птичий щебет.) Вот и снова апрель.
ТРЕТЬЯ КАРТИНА
Действующие лица
Роже
Франсина
Молодая пара (без слов)
Прохожие (без слов)
Продавец газет
Жандарм
Клошар (без слов)
Мраморная скамья в городском парке, рядом зеленая металлическая урна для мусора, больше ничего не видно. Ночь. На скамье Франсина и Роже в лучах дуговой лампы.
Роже. Франсина, скажи что-нибудь!
Она молчит.
Перед нами, прямо, черный ренессанс, решетка парка, я не забыл: наконечники решетки позолочены. Я даже готов держать пари: это была скамейка из чугуна и дерева. И вдали светофор: тишина при красном свете, грохот при зеленом… (Закуривает сигарету.) Да, Франсина, здесь это было.
Вдали шум транспорта, затем тишина. Светофор, которого не видно, переключается каждые пятьдесят секунд. Очевидно, это пересечение большой улицы с маленькой; в одном направлении оживленное движение, слышен шум множества автомашин, трогающихся с места при зеленом свете, а иногда и рев автобуса, в другом направлении лишь отдельные машины, то есть шум не одинаков: он то длится дольше (до семи секунд), то – через пятьдесят секунд, – лишь непродолжительно.
Франсина. Не надо меня провожать, Роже.
Роже. Так ты говорила.
Франсина. Иногда я тебя ненавижу, Роже, но никогда не забуду, Роже, что когда-то очень тебя любила.
Роже. Так ты говорила.
Франсина. Нам не надо было жить вместе. (Пауза.) В это время поезда вообще не ходят. Что тебе нужно на вокзале в это время? Не понимаю, почему ты не пойдешь в гостиницу и не отдохнешь до прихода поезда.
Роже. Так ты говорила… (Курит.)…и я счел, что будет правильно пойти с тобой не в гостиницу, а на вокзал. И потом мы уже не виделись. (Раздавливает сигарету ногой.) Твоя семья видит во мне, так сказать, твоего убийцу. До меня доходили всякие слухи. Другие не заходят так далеко. Просто они, наши друзья, считают, что должны стать на чью-то сторону. Кто уважает Франсину, должен меня проклясть. Иногда оно меня смешило, их молчание, стоило мне произнести твое имя. Что им известно о нашей истории, я так и не узнал. Да, у них есть чувство такта, у большинства. Мне пришлось отказаться от некоторых знакомств. Наверное, ты попросила о том, чтобы мое имя больше не упоминалось в твоем присутствии…
Она достает себе сигарету.
Сегодня перед обедом, сразу после моего приезда, я встретил мадам Тэйер или как там ее зовут, твою подругу. Ее просто не узнать, сущее привидение. Что я тут делаю в Париже? И так она на меня при этом посмотрела! Как будто Париж для меня вечно запретная зона! (Подает ей зажигалку, она прикуривает.) Мой отец… не знаю, во что он верил на протяжении восьмидесяти лет… он не был мистиком, видит Бог, но всегда знал, что на сей счет скажет моя мать-покойница. Когда он продал дом, покойница это, несомненно, благословила. Ей незачем было знать, что он запутался в грязном деле, она была женщина благоразумная и всегда принимала сторону отца. Удобная покойница. И когда мы, сыновья, не соглашались с ним, она его оправдывала. Он был алкоголик. И наверняка она, покойница, даже читала газету, его газету, разумеется. Длинноволосые, которых она уже не застала, для него были нож острый. Когда он изменил свои политические взгляды, потому что они стали невыгодными, и вышел из партии, она, покойница, вышла тоже. Без сомнения. Я презирал его, мне было противно его обращение с покойницей…
Она курит и молчит.
Скамья была эта самая, я уверен. Единственная под дуговой лампой. Мы не хотели сидеть в темноте… Год спустя я женился. Ты никогда не видела Энн. Я познакомился с ней в Техасе, и у нас был ребенок, может быть, ты об этом слышала. Сейчас мальчик ходит в школу.
Она курит и молчит.
Расскажи что-нибудь о себе, Франсина!
Мимо проходит Молодая пара, на которую Роже и Франсина не обращают внимания; она молча курит, он смотрит на нее.
Вероятно, после разлуки мы делали одно и то тоже, ты оправдывала себя, я – себя, остальное – обида. Это меньше обременяет память, чем раскаяние. Твоя история с Роже, моя история с Франсиной, быть может, они даже по величине различны, только в датах совпадают…
Молчание; слышно оживленное движение, тишина, шум слабого движения.
Если б Энн сейчас шла по этой аллее, она бы удивилась, что я с тобой разговариваю. Вначале она ревновала, потому что я всегда оправдывался перед Франсиной, нередко часами. И возражаю не ей, так она считала, а тебе. Это было нелегко для Энн. Я понял потом. Хотя я никогда больше не упоминал твоего имени – она все равно ощущает твое присутствие… Энн – фотограф… Она на четыре года моложе тебя, то есть: была моложе – теперь Энн уже несколько старше тебя. Странно все это.
Прохожие идут мимо в разных направлениях.
Впрочем, видел я тебя еще один раз. Примерно как сейчас. Вряд ли я ошибся. Ты стояла на другом эскалаторе, это было в Берлине, на станции метро «Цоо», утром. Я прав? Я спускался вниз, ты одна, смотрела перед собой, не очень веселая, но и не грустная. Ты задумалась. И, по-моему, я правильно сделал, что не окликнул тебя тогда: Франсина!
Она гасит сигарету о мрамор.
Или, может быть, ты меня узнала? (Пауза.) Я никогда не бывал у тебя на могиле.
Появляется Продавец газет.
Продавец. «Le Monde»!
Франсина покупает газету, не по-быстрому, так как нужна мелочь и, вероятно, ей трудно без очков распознать иностранные монеты.
Наконец она находит нужную монету, и Продавец газет идет дальше.
Роже. Ты купила газету… да… чтоб почитать что-нибудь, когда мы расстанемся и ты останешься в номере одна.
Она надевает очки.
Почему мы расстались?
Она пробегает глазами заголовки первой полосы.
Вьетнам… Ты раньше меня поняла, чем все это кончится, но конца уже не застала. История признала твою правоту. Когда я сегодня читаю о Чили, я наперед знаю, что думает об этом Франсина.
Она листает газету.
Эрнст Блох тоже умер…
Она кладет газету на скамью.
Будущее принадлежит страху.
Пауза.
Франсина. Пойдем?
Он не двигается.
Роже. Позже я слышал версию – от других людей, – и другие не выдумывают, такое могло родиться только в твоей голове: будто бы я на протяжении трех лет шантажировал Франсину угрозой самоубийства!
Он засовывает в рот следующую сигарету.
Франсина, разве я тебя шантажировал?
Он щелкает зажигалкой и снова вынимает сигарету изо рта, прежде чем ее закурить.
Быть может, ты рылась в моих ящиках, я не знаю, но пистолета ты не нашла. У меня его не было. Достаточно было прыгнуть с нашего балкона. Только я никогда не угрожал подобной чепухой. Я ходил в Доломитовые горы, это правда, но не затем, чтобы угрожать, по-моему. Что еще? А однажды после праздника, когда все напились, я пытался, как скалолаз, вскарабкаться по фасаду… (Пытается рассмеяться.) Это что, шантаж?
Он отбрасывает свою сигарету.
По-моему, это подлость, когда ты, Франсина, стала рассказывать это как нашу историю – будто я три года шантажировал тебя угрозой самоубийства.
Она достает сигарету одновременно со своей зажигалкой, так что он может видеть лишь, как она закуривает.
Так ты курила. А то вдруг мы начинаем мерзнуть. Позднее приходит жандарм и удивляется, почему мы не идем спать. Я никогда не забуду, как ты говорила: «Nous attentions le matin, monsieur»[17]17
«Мы ждем утро, господин!» (франц.)
[Закрыть] – и как он приложил руку к козырьку. И потом, когда всякое движение на улице замирает, мы слышим вой сирены «скорой» вдалеке…
По-прежнему каждые пятьдесят секунд слышен шум транспорта: не слабее, но короче, так что тишины прибавляется; иногда слышен один только автобус.
Скажи что-нибудь, Франсина!
Она молча курит.
Некоторое время – после твоей смерти – я пытался осознать свою вину. Я сделал тебя своей судьей, чтобы ты заговорила. Но ты не слушаешь, когда я исповедуюсь, и смотришь на меня так, будто я все равно ничего не пойму. Ты молчишь – или только повторяешь то, что сказала тогда на этой скамейке… Франсина, в следующем году мне будет пятьдесят, а тебе все время тридцать три.
Встает и не знает, зачем он встал: она сидит неподвижно; он стоит, засунув руки в карманы пиджака.
Нам не надо было быть вместе. (Смотрит на нее.) Знаешь, о чем я иногда думал? Франсина любит свою любовь. И это не имеет ни малейшего отношения к мужчине, который ей встречается. Франсина принадлежит к Великим Любящим. Она любит свой экстаз, свой страх, и свою тоску, и свою печаль, свою высокомерную жертвенность, и мужчина, который относит это на свой счет, сам виноват. Франсина влюблена не в саму себя, я бы так не сказал. Она любит! – подобно Португальской Монахине. Она любит свою любовь. (Видит, что она его не слушает.)
Франсина. Я буду работать.
Роже. Так ты сказала тогда.
Франсина. Много работать. (Гасит сигарету о мрамор.)
Роже. Так ты сказала, и я понял; наша разлука – решенное дело, о чем бы мы ни говорили в эту ночь.
Она достает из сумочки губную помаду.
Почему ты не захотела ребенка?
Она подкрашивает себе губы, не глядя в зеркальце; он снова садится на скамью.
Потом у тебя уже не было детей. Насколько я знаю. А позже у меня вдруг мелькнуло подозрение: эти, в Женеве, тогда напортачили. (Смотрит на нее.) Франсина, это так?
Она прячет губную помаду.
Франсина. Уже два часа, Роже, и в последнюю ночь мы тоже почти не сомкнули глаз. Будем благоразумны.
Роже. Так ты сказала.
Франсина. Что тебе нужно на вокзале в это время? Не понимаю, почему ты не пойдешь в гостиницу и не отдохнешь до прихода поезда.
Он молчит.
Что теперь будет с твоей квартирой?
Он молчит.
Ты предложил расстаться, Роже, вчера ночью. Раз в жизни ты проявил больше мужества, чем я, и я тебе за это благодарна.
Роже. Так ты сказала.
Франсина. Ты когда выпьешь, не помнишь потом, что говорил.
Роже. Мы оба пили. (Пауза.) Что я говорил, Франсина? (Пауза.)
Франсина. Роже, я ничего не требую. Роже. Так ты сказала.
Франсина. Я могу пожить у Мари-Луиз. В любое время. Но как, по-твоему, я буду работать в ее мансарде.
Он молчит.
Роже, ты никогда мне не помогал.
Он молчит.
Ты рассуждаешь, как собственник. Переписать на твое имя. Вот твои слова: я дарю тебе квартиру, четверть часа у нотариуса – и квартира твоя собственность, включая мебель.
Роже. Это я говорил.
Франсина. Вечно ты заводишь разговор о нотариусе.
Он молчит.
Роже, у меня только одна просьба…
Роже. Я ее исполнил: не искал твоего нового адреса, не пришел к твоей двери, не позвонил.
Пауза.
Франсина. На что мне одной шесть комнат? (Пауза.) Как ты можешь спрашивать, что я буду делать. И при этом я уже год твержу о диссертации. Ты не принимаешь мою работу всерьез.
Он молчит.
Не беспокойся обо мне. Не нужна мне она, твоя забота. Расписание электричек я как-нибудь прочту.
Он молчит.
Что мне нужно из нашей квартиры – мои книги. Больше ничего. Прежде всего словари. И мои платья.
Роже. Ты же присылала за ними.
Франсина. Если мне придет почта…
Роже. Я всегда переправлял ее Мари-Луиз. Как договорились. Быть может, там были и счета, не знаю. И еще в первое время были звонки. Я не знал номера, который мог бы дать.
Пауза.
Франсина. Не смотри на меня, как овчарка.
Он молчит.
Ты поедешь в Остин, и мы, ты и я, будем радоваться, что нам ничего больше не надо доказывать друг другу.
Роже. Я уехал в Остин.
Пауза.
Франсина. Лучше нам никогда не писать друг другу, Роже, давай пообещаем друг другу, Роже, на все будущие времена.
Он молчит.
Роже, я тебе не нужна.
Он молчит.
Кто побелил всю квартиру, когда ты уезжал в Триест, все шесть комнат, в одиночку, взобравшись на лестницу?
Он молчит.
Что мне делать в Остине?
Он молчит.
Когда мы вместе искали квартиру, ты хотел больше старую, с высокими потолками, и я согласилась, да, в уверенности, что мы не просто какая-то супружеская пара.
Роже. А Франсина и Роже.
Франсина. Да.
Роже. Это же на самом деле мы.
Пауза.
Франсина. Роже, я замерзла.
Он молчит.
Тебе хочется быть нужным для меня, это ты считаешь своей любовью. Когда у тебя хватает храбрости, я для тебя тайная обуза. Ты любишь меня, когда трусишь, а я здесь не для этого, Роже.
Он молчит.
Иногда я тебя ненавижу.
Роже. Так ты говорила.
Входит Жандарм и останавливается.
Сегодня в Орли – вчера я еще не знал, что полечу в Париж, и сегодня рано утром, держа в руке билет, когда объявили посадку, я сам не мог понять, зачем лечу – лишь в Орли, ты знаешь, вот так налегке, сажусь в такси, и эта безумная уверенность: быть может, ничего не прошло, и мы встретимся на этой аллее, ты и я!.. Впрочем, никто не знает, что я сегодня в Париже. Кроме мадам Тэйер. Что вы делаете в Париже? Это я и делаю: разговариваю с покойницей. Шум транспорта замирает, теперь слышен одинокий автобус, затем снова тишина.
Франсина. У тебя не найдется еще сигареты?
Он подает сигарету, но без зажигалки.
Роже. Случается, что я тебя забываю. Я все еще ношу часы, подаренные Франсиной. Но они мне не напоминают о тебе. Есть места, где мы бывали вместе, Страсбург, например, кафедральный собор напоминает мне о другом соборе, а не о Франсине. Это случается. Твой почерк я бы не спутал ни с каким другим, если бы я его увидел, это уж точно, только он что-то не попадается мне на глаза. И твое тело, твое обнаженное тело… Это ужасно! На улице, в толпе перед светофором вижу волосы, точь-в-точь твои. Я знаю: это невозможно! И не трогаюсь с места, жду, пока тебя не забуду.
Франсина. У тебя есть зажигалка?
Он подает зажигалку.
Роже. Иногда мне снится Франсина. Ты всегда другая, чем та, какой я тебя знаю, чаще всего в незнакомой мне компании. Я хочу тебе показать, что если я расправлю руки, то могу полететь над крышами, что воспрещается. Иногда ты бываешь нежной, Франсина, в моих снах. Я знаю, это не весть о тебе, нет, все это весточка от тебя.
Пара молодых влюбленных возвращается и проходит мимо.
Быть может, мы расстались, чтобы узнать, что мы можем и обойтись друг без друга, но ведь мы это и так знали, пока ты была жива.
Она курит в задумчивости.
Ты ездила в Ханой?
Она курит.
Ты устала, Франсина.
Франсина. С ног валюсь.
Роже. Ты так сказала.
Она курит.
Тебе знаком этот листок? (Достает из бумажника листок бумаги.) Как это попало ко мне в бумажник, понятия не имею. Похоже на детский рисунок. Решетка. Но за ней ничего. Это ты? Никогда не видел, чтобы ты рисовала.
Она гасит сигарету о мрамор и снова достает губную помаду из сумочки, красит себе губы, поглядывая на этот раз в маленькое зеркальце, снова слышен одинокий автобус, затем тишина.
Вероятно, ты слышала, что я ее однажды встретил, твою Мари-Луиз. На вечеринке. Стояли в очереди за закусками, и, очевидно, я поинтересовался, как поживает Франсина, – иначе бы мне не довелось услышать это: «Вы никогда никого не любили, Роже, и вы точно так же никогда никого не полюбите». Я понял, что это твой приговор, и ушел.
Она двигает губами, равномерно размазывая помаду.
Ты бы и сегодня так сказала?
Она прячет губную помаду.
О твоей жизни после нашей разлуки в ту ночь я почти ничего не знаю. Ты осталась в Париже. Я сдержал свое обещание, я тебя не искал, пока ты была жива…
Слышен шум одинокой машины.
Франсина. Это могло быть такси. (Встает.) Роже, уже два часа, и в последнюю ночь мы тоже почти не сомкнули глаз, будем благоразумны, Роже. (Смотрит на часы.) Половина третьего.
Он остается сидеть, рассматривает ее.
Роже. Разве ты носила этот костюм?
Снова одинокий автобус, затем тишина.
Когда я услыхал о твоей операции, о первой – никто не знал, что с Франсиной Кора я знаком, и рассказ был без прикрас – я написал тебе, но письмо не отправил. Не решился, Франсина. Потом, полгода спустя, когда заговорили об облучении… Я полетел в Париж, но там в Орли я знал: монахиня в белом скажет, что мой визит нежелателен. (Кладет сигарету в рот.) Я знал, Франсина умрет. (Снова вынимает сигарету изо рта.) Скажи что-нибудь, Франсина.
Тишина.
Впрочем, я снова живу один. Мальчик бывает у меня раз в месяц, раз в году – две недели подряд. А Энн живет с мужем. Может быть, она даже слышала от меня, что было сказано обо мне в очереди за закусками: ты никогда никого не любил… Такое изречение все равно что каинова печать. (Щелкает зажигалкой и снова ее гасит.) Я думаю, мои письма ты сожгла. Надеюсь, они не лежат у мадам Тэйер… Твои, Франсина, я не сжег, но никогда и не перечитывал. Не смог бы преодолеть страха. Тирады как из Песни песней, но они больше ничего не значат. Я их спрятал в шкатулку, твои письма, а шкатулку опечатал сургучом, как положено: свеча и печатный лак, затем капля на шнурок, палец в горячий лак, отпечаток пальца как печать. (Зажигает сигарету.) Ты была уже не студенткой, когда избавилась… не захотела иметь ребенка, а мне тогда стукнуло сорок. Я не настаивал на этом, нет, не настаивал. Когда мы ездили в Женеву, я спрашивал тебя еще два или три раза. Ты не заметила, что твоя решительность меня испугала. Я этого тоже не показал, наоборот, сделал вид, что очень хорошо тебя понимаю. Быть может, это тебя оскорбило, мое мужское понимание. Мы были одни в купе, ты натянула на лицо свое пальто. Но некоторое время мы еще были влюблены друг в друга…
Слышна сирена «скорой помощи», ее вой приближается, но не слишком близко, затем исчезает.
О том, что нас давно уже разделяло, мы в эту ночь не говорили. Ни слова. Ни единого. Как какая-нибудь парочка.
Она снова садится на скамейку, держа сумочку под рукой, готовая отправиться в дорогу.
О чем мы говорили до трех часов ночи?
Снова одинокий автобус, затем тишина.
Однажды во сне ты чертила или рисовала. Листок за листком. Я не мог видеть, что ты там чертишь да чертишь. Я только вижу: листок за листком, тебе так весело, взрослая женщина, но прилежна и серьезна, как дитя, и при этом тебе так весело. Мое присутствие тебе не мешало. Потом я попросил у тебя один из листков, ты не сказала «да», но разрешила мне выбрать – на этом месте я проснулся. Включил свет и просиял от счастья, я был убежден, что получу от тебя листок. Знак. Искал на ковре, на столе, в карманах пиджака – конечно, ничего я не нашел. (Достает листок из кармана пиджака.) Это я сам нацарапал. (Медленно разрывает листок бумаги на части.) Твое молчание, Франсина, – я понимал твое молчание, пока ты была жива.
Появляется Жандарм точно так, как уже было однажды.
Франсина. Nous attentions le matin, monsieur.
Жандарм отдает честь и идет дальше.
Роже. С покойниками разговаривать нельзя!
Она прячет газету в сумочку.
Франсина. Не надо меня провожать, Роже. Я знаю, прямо, потом направо через ворота, и прямо, и через другие ворота, и прямо через мост – я найду дорогу.
Роже (он раздавливает ногой сигарету). Когда я получил извещение, печатный бланк, между прочим, текст во вкусе твоей семьи – до тех пор все-таки могло быть, что еще раз встретимся. Случайно. Ты не искала свидания, я знаю, Франсина, а я не осмеливался, и внезапно иллюзия, что мы могли бы увидеться снова, рассеялась. (Встает.) Но я тебя проводил!
Она не двигается с места.
Франсина. У нас тоже была прекрасная пора, Роже, великая пора. Я верила: мы вдвоем, ты и я, мы все переосмыслим. Все. И это должно получиться: чета, которая воспринимает себя как Первая Чета, как Изобретение Четы. Мы! И мир может расшибиться о наше высокомерие, но нам он не может причинить зла. Мы познали милость. Так я верила. Мы знали, что тут не существует собственности. И это было как пароль, Роже. Мы только никому не могли сообщить, что мы Роже и Франсина, переосмысливаем мир, включая его великих мертвецов. О, наши споры-оргии, Роже! И я была уверена: мы любим больше, чем друг друга, ты меня, а я тебя, это все заменимо. Разве ты не говорил? То, что незаменимо, вот что свело нас вместе. Другие – только мужчина и женщина, так мы считали, мы ведь тоже мужчина и женщина, но и сверх того: в награду так сказать. И ты знаешь, Роже, наше отчаяние, в то время, никогда не было пошлым, иногда преувеличенным, но пошлым – нет, мы могли сказать друг другу совершенно ужасные вещи – чего сегодня уже не можем… Мы тогда сняли большую квартиру. Сделали глупость, Роже, раз я и раз ты и мы оба вместе, но я тогда верила: ты можешь переосмыслить, я могу переосмыслить. Мы не были мертвецами, Роже, вот уж нет! – как сейчас.
Он молча смотрит на нее, как на человека, который не понимает, что говорит.
И знаешь, мы гордились друг другом. Не изображали ни доброты, ни сочувствия, ни претензий на доброту. Мы ощущали себя как двое избранников, да, я имею в виду: избранный – я тобой, а ты мной. Мы не сдвинули гор, и ты меня порой высмеивал за мои надежды. И знаешь, Роже, и в заблуждении мы были смелее. Мы не пользовались нежностью, чтобы заставить одного уступить другому, чтобы проверить, надежен ты или нет. Да, Роже, да, так это было. Некоторое время.
Роже (снова садится). Продолжай.
Франсина. Роже, я замерзла.
Роже. Я тебя слушаю.
Она молчит.
Когда память неожиданно остается одна на свете – это еще раз становится историей, Франсина, другой историей. С тех пор как ты умерла, у меня пропала потребность всегда быть правым, и неожиданно в памяти начинают всплывать совершенно другие вещи, когда я вижу тебя перед собой. (Смотрит на нее с нежностью.) Ты со своим узким лбом и с большими зубами, ты белокурая лошадка, с очками на носу!








