412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Зубова » Поэзия Марины Цветаевой. Лингвистический аспект » Текст книги (страница 7)
Поэзия Марины Цветаевой. Лингвистический аспект
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:07

Текст книги "Поэзия Марины Цветаевой. Лингвистический аспект"


Автор книги: Людмила Зубова


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

 
На орлиных скалах
Как орел рассевшись —
Что с тобою сталось,
Край мой, рай мой чешский?
Горы – откололи,
Оттянули – воды…
…Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы (И., 325).
 

Подобные формы становятся далее стилистической доминантой, организующей стихотворение «Взяли…»:

 
Брали – скоро и брали – щедро:
Взяли горы и взяли недра,
Взяли уголь и взяли сталь,
И свинец у нас, и хрусталь (И., 335).
 

В четырех строфах этого стихотворения слово взяли употреблено 20 раз, а субъект действия в контексте стихотворения ни разу не назван. Такой мощный повтор актуализирует не только лексическое значение слова, но и его принципиально значимую грамматическую форму.

В русском языке выразительность неопределенно-личной формы глаголов, несущей значение обезличенности, нивелировки субъекта действия, усилена тем, что эта форма выступает всегда во множественном числе. Для М. Цветаевой синкретизм неопределенности лица и множественности оказывается очень важным.

Небольшой сдвиг в согласовании форм глаголов множественного числа с подлежащим – местоимением единственного числа в конструкциях, личных по форме, но очень близких к безличным по смыслу, показывает, что Цветаева придает форме множественного числа особое значение:

 
Прокляты – кто заняли
Тот смиренный рай
С зайцами и ланями,
С перьями фазаньими…
Трекляты – кто продали, —
Ввек не прощены! —
Вековую родину
Всех, – кто без страны! (И., 327).
 

Формально глаголы заняли и продали, находящиеся в двусоставных предложениях, не могут считаться неопределенно-личными. Но подлежащее кто при отсутствии его согласования со сказуемым подвержено сдвигу в направлении от союзного слова к союзу – и без того ослабленная семантика местоимения становится еще слабее. Эта десемантизация, а также положение причастий множественного числа в начале предложений, до указания на субъект, по грамматическому значению сближают глаголы и причастия с формами неопределенно-личных глаголов. Согласование семантически ослабленного подлежащего с глаголами не по грамматической форме, а по смыслу собирательной нерасчлененной множественности создает очень незначительное отклонение от нормы современного литературного языка – отклонение, ощутимое лишь в той степени, в которой оно вызывает актуализацию формы. Такое согласование было нормой в древнерусском языке, и сейчас оно в ряде случаев возможно.

Идеологическое противопоставление грамматических форм числа тоже начинается в цикле с первого стихотворения: Лисы побороли || Леса воеводу. Наиболее резко семантика обезличенности, выраженная множественным числом, проявляется в этом цикле при употреблении имени собственного Германы: Германии сыны (И.,334). Исключительность образа Германна как символа страсти (а для Цветаевой страсть значима как высокая духовная ценность) снимается, скомпрометированная формой множественного числа – до такой степени, что в стихотворении «Март» Германы превращаются в обезличенные карточные картинки. В цикле «Стихи к Чехии» есть стихотворение, прямо указывающее на традиционную символику множественного числа, идущую от евангельской притчи о бесах, имя которым «легион»:

 
Не бесы – за иноком,
Не горе – за гением,
Не горной лавины ком,
Не вал наводнения, —
Не красный пожар лесной,
Не заяц – по зарослям,
Не ветлы под бурею, —
За фюрером – фурии! (И., 337).
 

Работая над этим стихотворением, М. Цветаева писала: «NB! Тучи за тучами – вереница и вереница; лучше: не туча за месяцем (будто преследуя). Вообще: нужно, чтобы множество преследовало единство (NB! Трудновато! Никогда: чтобы один преследовал многих: наоборот!)» (И., 765).

Семантике нерасчлененной множественности противопоставлена в цикле семантика единичности, наиболее четко обнаруживающаяся в стихотворении «Один офицер», непосредственно связанном с темой Чехословакии, а также семантика определенно-личных конструкций в стихотворении «О слезы на глазах», четко выражающих позицию автора как личности: «Отказываюсь – быть. || В бедламе нелюдей || Отказываюсь – жить» (И., 336). Если безличные конструкции с их семантикой единичности предполагают природный или мифологический субъект действия, то подобные определенно-личные конструкции и формы обнаруживают синкретизм значения единичности и личности, способной актом личной воли противостоять злу.

4. СИНТАКСИЧЕСКИЙ СИНКРЕТИЗМ

Изменение морфологического статуса слова, показанное в предыдущем разделе, всегда сопровождается (или вызвано) изменением и синтаксического статуса этого слова: при субстантивации определение превращается в подлежащее или дополнение, при адвербиализации показатель грамматических отношений – предлог – превращается в обстоятельство и т. д. Окказиональные синтаксические сдвиги и, следовательно, факты синтаксического синкретизма в поэзии Цветаевой многочисленны и разнообразны. Они составляют специальную большую область исследований; многие из лингвистических работ эту область затрагивают, но наиболее серьезны и интересны работы О. Г. Ревзиной, показывающие связь синтаксических особенностей языка Цветаевой с особенностями этого языка на других уровнях – морфологическом, семантическом, семиотическом. Остановимся поэтому только на одном примере из произведений М. Цветаевой, связанном с совмещением императивной и обстоятельственной функции наречия вперед, а также предикативной и атрибутивной функции притяжательного местоимения ее в «Стихах к сыну», попутно обращая внимание и на некоторые другие синтаксические сдвиги в этом же контексте – сдвиги, тесно связанные со структурной позицией, морфологическим, синтаксическим и смысловым статусом местоимения ее.

«Стихи к сыну», написанные за 7 лет до возвращения М. Цветаевой на родину из эмиграции, отражают этап преодоления трагического разлада. Мысль о собственной вине в трагедии отлучения от родины и страстная любовь к сыну создают крайнее напряжение, отразившееся в стихотворении:

 
Ни к городу и ни к селу —
Езжай, мой сын, в свою страну, —
В край – всем краям наоборот! —
Куда назад идти – вперед
Идти, особенно – тебе,
Руси не видывавшее
 
 
Дитя мое… Мое? Ее —
Дитя! То самое былье,
Которым порастает быль.
Землицу, стершуюся в пыль, —
Ужель ребенку в колыбель
Нести в трясущихся горстях:
– «Русь – этот прах, чти – этот прах!»
 
 
От неиспытанных утрат —
Иди – куда глаза глядят!
Всех стран – глаза, со всей земли —
Глаза, и синие твои
Глаза, в которые гляжусь:
В глаза, глядящие на Русь.
 
 
Да не поклонимся словам!
Русь – прадедам, Россия – нам,
Вам – просветители пещер —
Призывное: СССР, —
Не менее во тьме небес
Призывное, чем: SOS.
 
 
Нас родина не позовет!
Езжай, мой сын, домой – вперед —
В свой край, в свой век, в свой час, – от нас —
 
 
В Россию – вас; в Россию – масс,
В наш-час – страну! в сей-час – страну!
В на-Марс – страну! в без-нас – страну! (И., 294–295).
 

Слово вперед стоит в позиции переноса после трех строк, в которых ритмическая структура совпадает с синтаксической, и поэтому морфолого-синтаксический сдвиг наречия резко ощутим. Оно связано примыканием с глаголом идти, повторенным дважды – перед словом вперед и после него.

Строение стихотворной строки с переносом несколько нарушает синтаксическую тождественность компонентов в антитезе «назад идти – вперед идти», так как пауза в конце строки, по существу, завершает высказывание, а второе слово идти, отнесенное в следующую строку и завершающее синтаксическую структуру, как бы продлевает паузу, семантически не заполняя ее, т. е. по своей функции приближается к знаку препинания. Кроме того, в русском языке существует изолированное императивное употребление слова вперед. Синтаксический сдвиг, сначала позволяющий ощутить императивность наречия, а потом снимающий ее, и определяет взволнованную прерывистость речи. Звуковое усиление слова вперед представлено рифмой наоборот, причем рифмующееся слово акцентировано восклицательным знаком, и инерция восклицательной интонации распространяется на завершение строки со словом вперед еще до конца предложения. Это слово выделено также графически курсивом и пунктуационно знаком тире.

Причастие видывавшее, поставленное в позицию переноса, представляет собой потенциальную форму. Она не узуальна, видимо, по двум причинам. Во-первых, для акцентологической системы русского языка не характерно наличие четырех заударных слогов, затрудняющих произношение (Моисеев 1980), а, во-вторых, форма среднего рода по экстралингвистическим причинам не образуется от глагола видывать. Строка со словом видывавшее резко контрастирует с соседними строками по акцентологической характеристике:

– / – / – / Идти, особенно – тебе,

– / – / – Руси не видывавшее

– / – / – / – / Дитя мое… Мое? Ее.

Среднюю строку от верхней отличает главным образом тип ее завершения: в верхней – мужское, в средней – гипердактилическое. В результате верхняя строка вызывает растянутое отчетливое произношение нижней и, следовательно, побочное ударение на флексии причастия. Фонетическая актуализация флексии среднего рода выдвигает и в слове дитя, согласованном с причастием, семантический признак незрелости, неопытности, невинности. Этот признак, изначально свойственный лексике, обозначающей детей как социально незрелых существ, и связанный с категорией среднего рода, в современном русском языке стерт. В стихотворении М. Цветаевой он, проявленный позицией переноса, оказывается семантически значимым, так как играет важную роль в идеологической направленности стихотворения. Тема невинности становится доминирующей во втором стихотворении цикла («Наша совесть – не ваша совесть…»). В анализируемом контексте грамматическое значение среднего рода выражено в трех строках девять раз подряд: не видывавшее, дитя, мое, мое, ее, дитя, то, самое, былье.

Сильный строфический раздел, преодолевающий сильную синтаксическую связь (согласование), естественно вызывает и сильную актуализацию слова во всей совокупности его семантических, грамматических и фонетических характеристик. Энергия раздела и акцентируемого слова готовит экспрессию следующих строк. Если до сих пор ритмическая структура брала верх над синтаксической, то в строке «Дитя мое… Мое? Ее» регулярность полноударного ямба резко нарушается концом предложения посередине строки, сменой интонаций обращения и утверждения интонациями вопроса и опровержения. Смена интонаций обозначена тремя разными пунктуационными знаками: многоточием, вопросительным знаком и тире. Резкий фонетический контраст обеспечен тем, что после пятисложного слова идет строка в которой на пять слогов приходится четыре слова, принадлежащих трем разным предложениям. На переносе оказывается слово, состоящее всего из двух букв, акцентированное кроме самой позиции переноса курсивным выделением и авторским разделяющим тире, противоречащим нормативной пунктуации.

Категоричность двухчленного предложения, где окказионально предикативная функция притяжательного местоимения ее противопоставляется атрибутивной функции притяжательного местоимения мое, выражена в максимально короткой форме и обозначена восклицательным знаком.

Семантической основой изменения синтаксического статуса притяжательного местоимения является градационное абстрагирование понятия: от дважды конкретного мой сын в начале стихотворения – к отчуждаемо-абстрактному ее – дитя, выраженному формой среднего рода – через промежуточную стадию абстрагирования дитя мое.

Максимально выделенное слово ее является идеологическим центром стихотворения – именно здесь происходит перелом сознания: отказ от права определять судьбу сына своей судьбой. На эмоциональном уровне трагичность отказа передается не только контрастом разноинтонационных односложных предложений с предыдущим пятисложным причастием, но и комплексом звуков, имитирующим рыдание, – в словах мое – ее.

Кроме того, слово ее композиционно является центром симметрии стихотворения. В тексте, до этого слова построенном по типу загадки (Ни к городу и ни к селу, В край – всем краям наоборот), сама страна названа именем собственным только в отрицательной конструкции со значением неведения (Руси не видывавшее || Дитя мое). Характерно, что и само это имя собственное относится не к реальности, а к далекому прошлому, и тем самым в цветаевском контексте сказочно. Во второй части стихотворения, после того, как сказано: «Ее – дитя» – и абстракция перенесена с названия «края», «страны» на образ сына, родина Марины Цветаевой получает в стихотворении совершенно конкретное название в исторической перспективе личных судеб:

Русь – прадедам, Россия – нам, Вам – просветители пещер – Призывное: СССР, а образ семилетнего сына, растущего пока на чужбине, абстрагируется до отождествления с «просветителями пещер». И на слове ее, семантически самом значимом переносе, цепочка переносов, собственно, кончается: дальше на 24 строки приходится только один перебив, обновляющий фразеологизм куда глаза глядят.

Если до идеологического, эмоционального, композиционного центра и центра семантической симметрии конкретного и абстрактного понятий, меняющихся местами (предложения Ее – дитя), определяющей структурой стихотворения является перенос с преобладанием ритма над синтаксисом, то во второй части – после этого предложения – доминирует уже синтаксис. Трагическое противоречие («Дитя мое… Мое? Ее – || Дитя»), выраженное в своей кульминации сильным переносом, сменяется и разрешается лаконически завершенными строками призывов, выраженных в стилистике лозунгов и перекликающихся с императивным значением слова вперед.

5. СИНКРЕТИЗМ ОККАЗИОНАЛИЗМОВ
Лексический и грамматический аспекты

Одним из основных положений лексикологии является положение о том, что полисемия, существующая в языке, преодолевается в речи благодаря синтагматически обусловленному выбору значения. Однако исследования последних лет показали, что полисемия свойственна не только фактам языка, но и фактам речи, контекст может указывать на разные реализации языковых потенций или не содержать достаточных сведений для выбора лишь одной семантической программы (Панькин 1975; Литвин 1984; Артемьева 1985). Речевая многозначность отчетливо обнаруживается при интерпретации окказионализмов художественного текста – единиц, несомненно, контекстуально обусловленных.

Рассмотрим несколько случаев с разными типами окказионализмов в произведениях М. Цветаевой. Первый пример из поэмы-сказки «Царь-Девица» интересен тем, что в алогичном, парадоксальном сочетании персик апельсинный относительное прилагательное апельсинный приобретает окказиональное качественное значение:

 
Молча, молча,
Как сквозь толщу
Каменной коры древесной,
Из очей ее разверстых —
Слезы крупные, янтарные,
Непарные.
Не бывало, чтоб смолою
Плакал дуб!
Так, слезища за слезою,
Золотые три дороги
От истока глаз широких
К устью губ.
Не дрожат ресницы длинные,
Личико недвижное.
Словно кто на лоб ей выжал
Персик апельсинный.
Апельсинный, абрикосный,
Лейся, сок души роскошный,
Лейся вдоль щек —
Сок преценный, янтарёвый,
Дар души ее суровой,
Лейся в песок! (И., 393).
 

В MAC слово апельсинный определяется обобщенно, но все примеры из словарной статьи указывают только на относительное значение прилагательного: «АПЕЛЬСИННЫЙ. Прил. к апельсин. Апельсинное дерево. Апельсинные дольки // Приготовленный из апельсинов. Апельсинное варенье».

В сцене плача Царь-Девицы над спящим Царевичем окказионально качественное прилагательное апельсинный из сочетания персик апельсинный обнаруживает несколько смыслов: 1) сочный (слезы текут обильно), 2) освежающий (слезы дают облегчение), 3) сладкий (то же), 4) живительный (слезы Царь-Девицы, подобно живой воде, расколдовывают спящего Царевича), 5) экзотический, заморский (Царь-Девица живет за морем, в другом царстве), 6) драгоценный (слезы в контексте уподоблены золоту и янтарю), 7) блестящий золотистым блеском (в том же уподоблении), 8) нежный (в уподоблении персику и абрикосу с нежной поверхностью).

Вполне возможно, что перечисленные оттенки, основанные на коннотациях, выделены субъективно и характеризуют ассоциации конкретного читателя, однако диффузность значения слова налицо. Эта диффузность подкреплена еще и соседним упоминанием плодов – персик и абрикосный. Тем самым слово апельсинный со всеми его контекстуальными смыслами включается в ряд, абстрагирующий значение драгоценного экзотического плода – ряд, по абстрагирующей потенции подобный сочетаниям типа гуси-лебеди. Вряд ли можно вычленить одно из значений анализируемого слова, представить его если не как единственное контекстуально обусловленное значение, то хотя бы как семантическую доминанту. В то же время поэтический смысл парадоксального сочетания в целом понятен. Очевидно, что этот окказионализм семантически синкретичен и словотворчество в данном случае повторяет путь образования слова-синкреты в глубокой древности.

Здесь кажется уместным употребить термин Ю. Н. Тынянова «колеблющиеся признаки значения» (1965, 87–88), называющий неустойчивые второстепенные признаки, сопутствующие основному признаку значения в художественном тексте и способные его вытеснить. В подобных семантических окказионализмах колеблющиеся признаки значения оказываются не вторичными, а первичными. Аналогичное явление наблюдаем, анализируя такие сочетания из произведений М. Цветаевой, как Мой конный сон (И., 439), школы || Хлебникова соловьиный стон || Лебединый (И., 468), вдоль всей голосовой версты (С, 185). Видимо, не случайно многозначность семантического окказионализма хорошо обнаруживается именно в атрибутивных сочетаниях. Согласованное определение – древнейший вид представления признака и отношения, вероятно, сохранивший способность к синкретизму. Так, если сравнить современную генитивную конструкцию груда пепла с атрибутивной пепельная груда, то можно заметить, что только атрибутивная конструкция способна к полисемии:

 
И безудержно – мои конь
Любит бешеную скачку! —
Я метала бы в огонь
Прошлое – за пачкой пачку:
Старых роз и старых книг. —
Слышите, мой ученик? —
А когда бы улеглась
Эта пепельная груда, —
Господи, какое чудо
Я бы сделала из вас!
Юношей воскрес старик!
– Слышите, мой ученик? (И., 60)
 

Конечно, в этих строках сочетание пепельная груда означает прежде всего груду пепла, но не исчерпывается этим смыслом. Поскольку слово пепельный имеет в языке переносное значение 'седой', то в контексте, в котором речь идет о воскрешении старика, это значение тоже участвует в образовании смысла. В таком случае сожжение «старых роз и старых книг» есть символическое сожжение, умерщвление состарившейся души как необходимое условие ее воскрешения.

Цветаева часто пользуется архаической атрибутивной конструкцией там, где современный язык требует управления: ладанное облако 'облако ладана' (И., 78), кофейное гаданье 'гадание на кофе' (И., 559), лучная вонь 'вонь лука' (И., 551), из-под ресничного взлету 'из-под ресниц' (С., 158), адский уголь 'уголь в аду' (И., 600) и многие другие. Вероятно, семантический синкретизм таких конструкций открывает новые возможности поэтического истолкования, практически во всех случаях сдвигая относительное значение прилагательного в сторону качественного.

О том, что принадлежность прилагательного к разряду качественных связана с их потенциальной синкретичностью, говорит тот факт, что в окказиональной форме сравнительной степени от относительного прилагательного (на разломе формы) этот смысловой синкретизм обнаруживается весьма отчетливо:

 
Снеговее скатерти,
Мертвец – весь сказ!
Вся-то кровь до капельки
К губам собралась! (И., 350).
 

В прилагательном снеговее, несомненно, соединились значения белизны как мертвенной бледности, холодности и, возможно, способности к прекращению существования – таянию. Несомненно также и то, что каждое из этих значений существует по крайней мере на двух уровнях – конкретно-образном и духовно-психологическом. Третий возможный уровень связан с философской концепцией Цветаевой, основанной на том, что нарастание аффекта приводит к его прекращению в смерти и тем самым обретению бытия в абсолюте-бессмертии.

Характерно, что окказиональная форма сравнительной степени прилагательного в данном случае совершенно не предполагает наличия или даже возможности производящей формы положительной степени: именно компаратив как показатель принадлежности прилагательного к разряду качественных оказывается способным вместить в себя несколько значений и представить их в нескольких планах. В приведенном примере этот компаратив образован, вероятно, непосредственно от существительного снег, и в этом тоже сказывается «хождение по слуху народному». И. А. Потебня, указывая, что в древнерусском языке «существительное, будучи названием определенной субстанции, было в то же время качественнее, чем ныне», приводит примеры образования компаративов непосредственно от существительных: бережее (от берег), скотее (от скот), зверее (от зверь) (1968, 37). Наличие суффикса – ов– в компаративе не противоречит предположению об отсубстантивном образовании сравнительной степени, так как этот суффикс можно считать рефлексом древнего чередования ъ//ов в основах существительных типа сын.

Характерный пример роли грамматического окказионализма в синкретическом представлении понятий приводит И. Б. Левонтина в своей студенческой курсовой работе (МГУ, 1982 г.), рассматривая причастие минущая в контексте стихотворения Цветаевой «Минута»:

 
Минута: минущая: минешь!
Так мимо же, и страсть и друг!
Да будет выброшено ныне ж —
Что завтра б – вырвано из рук! (И., 252).
 

Глубокий анализ контекста, данный И. Б. Левонтиной, заслуживает того, чтобы процитировать его достаточно широко: «Известно, например, что в русском языке действительные причастия настоящего времени не образуются от глаголов совершенного вида. И это логично. Ведь глагол совершенного вида характеризует действие как предельное, комплексное, компактное (завершенное), а действительная форма настоящего времени переводит действие в постоянное свойство активного субъекта, то есть характеризует его как совершающееся. Понятно, что, например, форма прыгнущий в системе русского языка невозможна. Она внутренне противоречива. У Цветаевой же есть аналогичная форма от глагола совершенного вида минуть (добавим, что здесь противоречие еще усиливается семантикой корня). Получается, что действие одновременно и завершено и длится. Форма эта заключает в себе тот конфликт, который лежит в основе сюжета стихотворения и многократно повторен на разных его уровнях. На первый взгляд противоречие здесь только временное (если учитывать лишь сами значения). Но элементы значения слова закреплены за разными точками зрения. Поэтому возникает более сложное значение: все считают, что минута – мгновение, а для меня оно – длится. Поэт может ощутить мгновение как вечность» (С. 14–15).

К этому анализу можно сделать одно существенное дополнение-возражение. И. Б. Левонтина не права только в том, что в системе русского языка формы типа прыгнущий невозможны. Такие формы существовали и были вполне естественны в древнерусском языке, когда категория вида еще не была развита. Потенциальная возможность существования таких форм в языке сохранилась и реализуется в поэтическом тексте.

Фразеологический аспект

В поэзии М. Цветаевой содержание микроконтекста и целого произведения часто опирается на собственно языковые связи, и художественная образность может этими связями мотивироваться и моделироваться. Это хорошо видно на примерах авторской трансформации фразеологических единиц. Приемы такой трансформации разнообразны (см.: Кокеладзе 1973; Зубова 1978); особого внимания в рамках темы о синкретизме заслуживают случаи образования индивидуальных оборотов по модели фразеологизмов, существующих в языке, с заменой одного из компонентов:

 
Ибо мимо родилась Времени!
Вотще и всуе Ратуешь!
Калиф на час: Время!
Я тебя миную (И., 240).
 

Здесь сочетание раньше времени преобразуется в мимо времени. Новое значение более трагично, так как это значение не преждевременности, а отсутствия места во времени. Такое словосочетание обозначает одну из центральных тем поэзии М. Цветаевой – отражение трагедии поэта.

 
– Содружества заоблачный отвес
Не променяю на юдоль любови. (И., 183);
 
 
Той, что, страсти хлебнув.
Лишь ила
Нахлебалась! —
Снопом на щебень! (И., 243) —
 

в этих примерах представлены контекстуальные синонимы скорбь – любовь и горе – страсть. Переосмысление слов любовь и страсть определяется их употреблением в сочетании со словами, имеющими фразеологически связанные значения: юдоль, хлебнуть (юдоль скорби, хлебнуть горя). Авторские коннотации слов любовь и страсть отражают понимание М. Цветаевой самой сути этих явлений:

 
Смывает лучшие румяна —
Любовь. Попробуйте на вкус,
Как слезы – солоны. Боюсь,
Я завтра утром – мертвой встану (И., 122).
 

Образование фразеологической единицы по модели с заменой одного из компонентов общеязыковым или окказиональным антонимом видим в таких случаях:

 
Критик – ноя, нытик – вторя:
«Где же пушкинское (взрыд)
Чувство меры?» Чувство – моря
Позабыли – о гранит
Бьющегося? (И., 281)
 

ср.: чувство меры,

 
Ибо единый вырвала
Дар у богов: бег! (И., 261)
 

ср.: принять дар,

 
К пушкинскому юбилею
Тоже речь произнесем:
Всех румяней и смуглее
До сих пор на свете всем (И., 282)
 

ср.: всех румяней и белее,

 
Маленькая сигарера!
Смех и танец всей Севильи! (И., 144)
 

ср.: смех и слезы.

Такая антонимическая замена – как бы усиленный, гиперболизированный оксюморон – во всех случаях служит целям полемики. Оксюморонность создается тем, что сохранившийся элемент фразеологизма вызывает представление о его первичном составе и значении. Обычный оксюморон скорее выражает значение дисгармонии или, напротив, слияния противоположных начал:

 
О муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы (И., 103).
 

В этих строчках, обращенных к Анне Ахматовой, мы находим очень высокую степень уплотнения словосочетаний как языковых единиц: во фразеологизм исчадие ада вместо слова ад подставляется фразеологическое сочетание белая ночь, оксюморонное по своей природе. Оно принято за исходный символ стихотворения. Расщепление фразеологизма на компоненты и развитие смысла каждого из компонентов ведет к объединению этих смыслов уже не на уровне фразеологической обусловленности соединения слов, а на уровне символов, стоящих за этими словами.

Со смыслом 'белый' связаны образы прекраснейшая из муз, метель, Спаса светлого, купола горят, со смыслом 'ночь' – плач, исчадие, черную, слепец. Члены обоих рядов – «черного» и «белого» – пересекаются друг с другом в сочетаниях шальное исчадие ночи белой, черную насылаешь метель на Русь, Спаса светлого славит слепец бродячий. В третьей строфе резкий оксюморон дается на основе и фонетического, и морфолого-этимологического сцепления однокоренных слов (еще более искусное переплетение):

 
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе (И., 103).
 

На основании существующей в русском языке фразеологии уподоблены белая ночь и ад, плач и искусство (муза – покровительница какого-либо искусства, у Цветаевой – плача).

Во всех подобных случаях замены одного из компонентов замещенный член фразеологизма остается в подтексте в виде культурно-языкового фона и неизбежно включается поэтому в смысл заменившего компонента, а фоновый узуальный фразеологизм – в смысл окказионального.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю