Текст книги "Избранное"
Автор книги: Луи Фюрнберг
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Сапорити вспыхнула. Опустив глаза, она промолвила:
– Это потому, что кто-то нашептал вам, будто я дурно о вас говорила.
Моцарт выпятил губы:
– Полно, Рези… такой ничтожный человечишка, как я…
Сапорити чуть не расплакалась.
– Видит бог, я так не говорила. Это все фокусы Мицелли…
Бондини, бросив косой взгляд на Мицелли, весело вставил:
– Насчет фокусов она у нас мастерица.
Но Сапорити уже не знала удержу.
– Не тех самых пор у господина Моцарта нет иных забот, кроме как четвертовать меня при каждом удобном случае.
Моцарт прикусил губу. Затем он протянул руку Сапорити.
– Неужели ты считаешь меня таким суетным? – улыбнулся он. – Тогда прошу у фрейлейн прощения за то, что осмелился…
Сапорити вдруг размякла:
– Разве я не стараюсь изо всех сил? В конце концов, я артистка и сознаю, как велика честь…
Бондини шумно вдохнул.
– Вот и слава богу, – сказал он и, обняв Сапорити за талию, попытался поцеловать ее в затылок. Она ударила его веером. Тогда Моцарт перехватил ее руку и поднес к губам.
Бондини сел за шпинет и начал одним пальцем наигрывать «Là ci darem la mano»[5] из новой оперы Моцарта.
Очевидно, Мицелли обратила внимание Казановы на это обстоятельство, ибо тот с любопытством прислушался. Впрочем, не долее одной секунды – чтобы затем возобновить прерванный разговор. Подперев голову рукой, Мицелли жадно внимала звуку его речей.
Иозефа, подозревавшая, что Мицелли жертвует собой ради общего блага, подсела к ним. Казанова, по обыкновению говоривший о прошлом и о том пестром обществе, где ему некогда доводилось вращаться, встретил Иозефу неприветливым взглядом. Он достал нюхательный флакончик и растер каплю между ладонями, отчего по всей комнате разлилось благоухание. Да Понте принюхался и поспешил к старцу.
– Осмелюсь полюбопытствовать, какого происхождения благовонная эссенция, кого шевалье только что изволил употребить?
Казанова весь напрягся. Он прижал палец к губам и с многозначительной улыбкой поведал, что речь идет о благовонном масле, секрет которого однажды – о, где они, те далекие времена, – открыл ему не кто иной, как сама мадам Помпадур. Если быть точным, речь идет о духах Людовика XV, причем в подтверждение этих слов Казанова снова извлек флакон из недр своего фрака. Действительно, флакон был украшен гербом короля. Да Понте, сподобившийся чести получить каплю благовония и тоже перешедший под знамя Казановы, просил разрешения сесть рядом. Прочие – за исключением Моцарта и Душеков, которые шептались в уголку, – последовали его примеру, и старец оказался в центре внимания. Упоминание имени Помпадур, упорные слухи о принадлежности прославленного любовника к кругу ее интимных друзей – кстати сказать, подтверждаемые той деликатностью, с какой Казанова произносил ее имя… – словом, все приготовились слушать. И не ошиблись в своих ожиданиях.
2
– Я знаю, ты желаешь мне добра, – так между тем говорил Моцарт Душеку. – Но что проку? Мне надо вернуться. Сейчас мне гарантировано место придворного композитора и восемьсот гульденов, а со временем, может, и больше.
– А Сальери? – упорствовал Душек. – Ты думаешь, он перестанет плести свои интриги?
Моцарт пожал плечами.
– Не забывай, что существует и партия сторонников Моцарта. И по доброй воле покинуть поле боя именно сейчас, когда сам император держит мою руку? Нет, Франц, сейчас – никоим образом.
– Император, – пренебрежительно повторил Душек. – Ты что же, до сих пор не узнал цену великим мира сего? Упаси нас бог зависеть от их милостей.
– Милостей? – рассмеялся Моцарт. – Милостей мне не надобно. Но все-таки Вена остается императорской резиденцией…
– А здесь ты учредил бы свою! И обрел бы покой, и мог бы жить и работать без забот, в кругу друзей, среди пражан, которые тебя боготворят…
Моцарт покачал головой.
– Нет, Франц, – повторил он. – Ты желаешь мне добра, но уговоры напрасны. Я просто не могу. Несколькими годами раньше я, пожалуй, согласился бы, но теперь – при всех несомненных удобствах и выгодах – это смахивало бы на отступление. Люди сказали бы: «А вы слыхали новость про Моцарта? При дворе удержаться не сумел – пришлось ему уехать из Вены». Нет, Душек, дорогой, спасибо на добром слове, но так не получится…
– Не стану тебя дальше уговаривать, Моцарт, – грустно промолвил Душек. – Может, ты и прав, если принять во внимание твой гений и твою молодость. Молодому человеку безразлично, как плыть – по течению или против. Правда, мой собственный опыт научил меня, что я был прав, вовремя сюда ретировавшись. Ибо здесь я обрел нечто постоянное – нет, я не про твердый доход, а про все вместе взятое. Среди здешних вольготно живется, они восприимчивы по натуре, добродушны и всем сердцем любят музыку. Думается, каждому артисту потребна опора – нечто незыблемое. Только борзые гоняются за разнообразием.
– Видишь ли, Франц, – сказал Моцарт, – тебе все-таки легче. Ты у себя дома, а я? Благодаря своему искусству ты можешь изъясняться со своими богемцами на родном языке. А теперь возьми меня. Ежели хочешь импонировать венской публике, изволь говорить по-итальянски.
– Вот и еще причина уехать оттуда, – настаивал Душек, обняв Моцарта за плечи. – Кто захочет сносить бессмысленные придирки, когда ему открыта возможность повернуться спиной к людской злобе и ретироваться?
– Не так уж и открыта, – произнес Моцарт с запинкой, словно ему не подобало в этом признаваться. – Ты ведь сам говорил, Франц, что у каждого есть такое место на земле, которое мы можем назвать своим, – безразлично, процветаем ли мы там, подобно тебе, или мыкаемся, подобно моей скромной персоне. Так ли, эдак ли – нам нельзя его покинуть.
Душек помешкал с ответом. Не сразу он сказал:
– Не могу не воздать тебе должное, дорогой Моцарт, но во всем этом, думается мне, слишком много беспечности и самоуничижения, чтобы считать твое решение неизменным.
– Я и сам не уверен, – сказал Моцарт, опустив глаза. – Но кто тут может дать совет? В борьбе против себя самого человек бессилен.
– Против себя самого! – с жаром подхватил Душек. – Боюсь, что именно тут и скрыто противоречие между чувством и умозрением. Но поскольку артист есть не резервация, а скорее уж общее достояние, чувству придется отчасти сдать позиции. Ведь ежели чувство не признает достоинств какого-либо места, еще не означает, что данное место их лишено. У него есть достоинства, просто нам нелегко их постичь. Но место от этого хуже не становится.
Моцарт пожал плечами.
– Именно потому, что я молод, – сказал он, – можешь считать это прихотью, но мне хочется подождать, не прозреют ли они относительно моей персоны. Мне даже мерещатся некоторые проблески, более всего – в последнее время. Ибо мало-помалу они начинают признавать мой талант.
– Позволь тебе заметить, что это значит попусту расточать силы.
Из окружения Казановы донесся громкий смех. Старец явно с успехом развлекал общество.
– Вот полюбуйся на него, – сказал Моцарт с грустной иронией. – Завоевать признание в свете можно и более простым способом.
На губах у Душека зазмеилась усмешка.
– Ты прав, Моцарт, – сказал он, после чего они из вежливости присоединились к остальным.
3
Конец дня протекал мирно и весело. Казанова, ревниво следивший за тем, чтобы оставаться в центре внимания, все более оживлялся. И – уж не почудилось ли это собравшимся? – старец молодел буквально на глазах, а прочее довершил окружающий его ореол славы. Аббат да Понте, назвавшийся венецианцем, отринул последние остатки благочестия и предстал человеком до такой степени светским, что Иозефе Душек пришлось призвать его к порядку. Хотя Моцарт то и дело нервно поглядывал на часы, ибо не мог понять, где же пропадает Констанца, это не мешало ему веселиться от души. Больше всего его развлекал вид Мицелли, которая, как и следовало ожидать, состояла при Казанове в качестве дамы сердца.
Когда день начал клониться к вечеру, затеяли игру в кегли, потом – в фанты. Рассыльный принес записку от Констанцы, в которой она сообщала, что не придет, ибо лежит с ужасной мигренью. В голове Моцарта молнией промелькнула мысль, не зовут ли эту мигрень Бассист Басси, он покраснел, но устыдился своего подозрения и велел передать, что будет в гостинице к вечеру.
Закрыв глаза белой повязкой, дородный и несколько грузный Бондини вслепую мотался по гостиной; под общий смех он схватил визжащую Сапорити и поцеловал ее. Казанова сидел на ступеньках павильона, положив на колени свою парадную шпагу, и руководил игрой. Сам он от участия уклонился, сказав, что слишком для этого мудр. В павильоне горел камин, и ливрейный лакей разносил кофе по-турецки.
Когда начало смеркаться и блекло-голубая мгла пришла на смену ушедшему светилу, Душек предложил совершить небольшую прогулку через парк и виноградники. По листьям, усыпавшим песчаные дорожки, зашуршали шелковые юбки дам. С лица Мицелли, шедшей под руку с Казановой (он горько сетовал на свой возраст, который мешает ему всецело насладиться подобной прогулкой), не сходил румянец смущения. Частью из гордости, что она завладела сердцем самого Казановы, частью из любопытства, Мицелли его не отталкивала. Даже напротив. Слишком поздно, так думала и она. Как жаль, что слишком поздно…
Моцарт, держа за руку Иозефу, изливал перед ней душу.
– Вот ведь какая ветреница! – жаловался он и, чтобы скрыть ревность, делал вид, будто тревожится исключительно за свое доброе имя. Но у Иозефы такие разговоры не возбуждали сочувствия.
– Почему вы всегда и везде остаетесь ничтожными и бессердечными эгоистами? – спрашивала она тихо, но с искренней досадой. – И как у вас только язык поворачивается? Когда сами вы без колебаний предоставляете себе такие свободы, о которых бедная женщина и помыслить не смеет в самых нескромных мечтах?
Моцарт, хорошо понимавший, куда она клонит, смущенно прокашлялся и признался себе, что Иозефа не так уж неправа, но не мог унять свое беспокойное сердце.
– Нет, нет, – заспорил он. – Я ничего не утверждаю. Только куда это годится – сколько ни предостерегай, а неприятностей не оберешься.
Иозефа глянула ему прямо в лицо.
– Говоря по дружбе, Моцарт, я не хотела бы оказаться на месте Констанцы. Хотя, конечно, будь я Констанцей, я сумела бы лучше отстаивать свою свободу.
– Ты – это ты. С тобой совсем другое дело. У тебя есть опыт, ты знаешь, какие границы нельзя преступать. И вообще… ты светская женщина.
– Не поддавайся аффекту, Моцарт. Ты ведь знаешь, какие обо мне ходят слухи.
– Я ничего не знаю, кроме того, что ты никогда не захочешь причинить неприятности Душеку.
– Сердечно благодарю, – рассмеялась Иозефа. – Но я чувствовала бы себя прескверно, знай я, что надо мной вечно бдит Моцартова полиция нравов. Вольфганг, душенька, ты настоящий филистер, верь слову.
Моцарт пожал плечами. Иозефа не дала ему даже рта раскрыть.
– Я уже не раз задумывалась, какое это легкомыслие, что люди так мало подготовлены к тому, чтобы связать себя священными узами брака. Как будто в жизни не следует учиться решительно всему! Но этим учением люди манкируют. Отчего же? Когда ничто не требует такой деликатности, как совместная жизнь? Невозможно представить себе дуэт, где один певец не считался бы с другим. А вот в браке – пожалуйста, каждый дилетантствует на свой лад.
– Недурно сказано, – рассмеялся Моцарт. – Я давно уже заметил, что наш ум ничего не стоит противу женского. Но так или иначе, а аккомпанировать совсем другое дело… Один…
Иозефа его перебила.
– Аккомпанировать? – переспросила она. – Разве о том идет речь между обычными людьми? Вы, мужчины, всегда поворачиваете дело таким образом, будто сам господь бог повелел вам играть первую скрипку.
Моцарт прищелкнул языком.
– Ах, так вот куда дует ветер! Бабье правление! Это вам пришлось бы по вкусу.
– Ну, кувыркайся, кувыркайся! Павлин – он так павлином и останется.
– Павлин – это, кажется, последний аргумент, к коему вы прибегаете в споре с нами.
– О нет, – засмеялась Иозефа. – Шапку долой перед моим Душеком.
Моцарт начал закипать:
– Ты и твой Душек! Да кто про вас говорит? И как ты можешь равнять себя с Констанцей? Она же совсем дитя.
– Ну да, а маленький Вольфганг при ней опекуном и сам полуребенок в придачу, – насмехалась Иозефа, после чего добавила серьезно: – Я полагаю, что Моцарту надо бы отличаться большей терпимостью.
– Она уже третий день оставляет меня одного. Позавчера я весь день проторчал на репетиции, а она изволила кататься с графом Пахта. Вчера ее кавалером был Басси, а сегодня, когда она твердо обещала приехать, у нее, видите ли, разыгралась мигрень! Я волен думать что угодно…
– Ну и вздор. Ищи причину не в ней, а в другом.
Но Моцарт оставался мрачен.
– Я повода не давал, – только и ответил он.
4
Тем не менее он вдруг почувствовал такое волнение, что, не дожидаясь ужина, сел в охотничий возок Душеков и велел доставить себя в гостиницу. Там он узнал, что жена его совсем недавно вышла погулять, наказав передать ему, что хочет посмотреть, не пройдет ли на свежем воздухе ее головная боль. Если да, она-де наймет карету и явится к Душекам. Если же нет, она желает Моцарту хорошо провести время и не тревожиться о ней.
Моцарт осведомился, сопровождал ли Констанцу хоть кто-нибудь. Ответ был отрицательный. Вот перед прогулкой у нее были гости. Моцарт похолодел.
– Кто был? Дама?
Он облегченно вздохнул, попросил подать ему перо и набросал записочку следующего содержания:
«Шалунья! Мышка!! Баловница! Где же ты пропадаешь? Чем тебе не угодил твой муженек? Ты сердишься? Или грустишь? Primo[6] – прости, спешу, – умоляю тебя: не оставляй меня и на этот вечер в одиночестве. Secundo[7], пусть мигрень будет сама по себе, а ты: приходи!!! Разве можно так пренебрегать своим муженьком? Ну разве можно?? Прощай! Прощай!!»
Он сложил записку, не отряхнув как следует песок, передал слуге, вскочил в карету и поехал обратно.
У Душеков не садились за стол, поджидали его. За время его отсутствия прибыли новые, нежданные гости, которые никак не сочетались с артистическим обществом. Красавец граф Клам Галлас и его друг, бывший проездом в Праге, советник прусского посольства фон Блазковиц.
Стол был накрыт для ужина в интимном кругу. Ужин состоял из тяжелых богемских кушаний – специальность дома Душеков, – и лишь для Казановы, снисходя к его изнеженному желудку, подавали блюда французской кухни. Ужин протекал в молчании. Лишь за шампанским разговор возобновился. Душек по очереди пил за здоровье своих гостей. Фон Блазковиц сидел прямо и неподвижно, крылья носа у него раздувались. Он не мог понять, для чего граф Клам связался с этим плебейским обществом, а главное – зачем графу понадобилось тащить его с собой. Может, ради синьора Казановы, этой прославленной мумии? Имя Моцарта ничего ему не говорило. Все прочие вообще сброд какой-то. И с ними сидеть за одним столом? Поистине удивительные нравы господствуют в этой Австрии…
Граф Клам от души поздравил Моцарта с победой, выразившейся в том, что по поводу бракосочетания принца Саксонского на театре давали «Фигаро», чуть было не запрещенного происками иезуитствующей придворной клики. Лишь вмешательство императора, чья неприязнь к иезуитам была широко известна, решило дело в пользу Моцарта. Заслышав слово «Фигаро», фон Блазковиц передернулся. Он и не знал, что этот сидящий за столом музыкантишка по имени Моцарт причастен к созданию оперы. Сама мысль сидеть за одним столом с человеком, который имеет хоть малейшее касательство к «Фигаро», вызвала у него на щеках краску гнева. Впрочем, покамест он еще держал себя в руках.
С «Фигаро» речь перешла на Париж, на французский двор и – само собой разумеется – на Марию-Антуанетту, которая немного тому назад, когда в Малом Трианоне давали «Фигаро» Бомарше, якобы играла роль графини.
Тут да Понте разгорячился:
– Подумать только! Родная дочь Марии-Терезии!
– Она и не то себе позволяет, – заметил Казанова и, вытерев салфеткой рот, принялся рассказывать пикантнейшие анекдоты, которые, в свою очередь, слышал от недавно вернувшегося из Версаля графа Вальдштейна.
Фон Блазковиц, уже не владея собой, заревел:
– Неужели в землях богемской короны принято поливать уличной грязью величие коронованных особ?
Возмущение Блазковица показалось наигранным, его сочли за тонкую и едкую иронию и потому конец выкрика потонул в громком хохоте. Он же, не искушенный в подобных ситуациях, оторопело завертел головой. Один лишь Казанова смекнул, что Блазковиц говорил серьезно. Не будь Блазковиц, как на грех, пруссаком, он принял бы его сторону, пусть даже – на сей раз – ему пришлось бы выступать против себя самого. Но поскольку Фридрихова Пруссия вызывала у него глубокое отвращение, он рассмеялся вместе со всеми, более того – он глянул на Блазковица и приветственно поднял свой бокал. Последний сделал вид, будто не замечает приветственного жеста. Остальные и впрямь ничего не заметили, таким манером и второй выпад Блазковица тоже пропал втуне. Волны беседы захлестнули минутную неловкость.
Не встать ли и не уйти ли до конца ужина? – спрашивал себя Блазковиц. Но, почувствовав вдруг некоторую неуверенность, он остался на месте.
5
В музыкальном салоне уже горели свечи. Стулья и кресла были сдвинуты, гости непринужденно расселись и завели тихий разговор. Бондини еще раз отвел Моцарта в сторону и, обозвав вертопрахом, принялся требовать с него увертюру.
– Прямо сейчас? – спросил Моцарт и отрицательно помахал рукой, словно хотел убить последнюю надежду Бондини.
Казанова, не жаловавший музыку, с кислой миной сел подле Блазковица, который успел обрести душевное равновесие и, зевая, расположился у дверей. К великому удивлению последнего Казанова заметил:
– Я вас понимаю, милостивый государь, но там, где аристократия подает дурной пример, нельзя ждать лучшего от черни.
Старец явно запамятовал, что сам дал повод для вспышки. Но поскольку слова эти отчасти были направлены и против графа Галласа, чьим гостеприимством он в данный момент пользовался, фон Блазковиц сдержанно отвечал:
– Достойная сожаления черта нашего времени.
– Ни вы, ни я не в силах бороться с этим, – не отставал Казанова. – Потому-то я и предпочитаю жить в прошлом.
– Еще бы, когда одной ногой стоишь в гробу, – безжалостно выпалил Блазковиц и со злобной радостью наблюдал, как побелели щеки Казановы. – Да кто с вами считается, милостивый государь? Вот я хотел бы поглядеть, нет ли средства утихомирить этот сброд. Разумеется, когда всякую каналью потчуют не кнутом, а шампанским… впрочем, благодарение богу, это не мое дело!.. – И он элегантным движением разгладил усы.
Казанова искоса поглядел на него.
– Вы направляетесь в Петербург, милостивый государь? – спросил он наконец, гордо выпятив грудь. – Вас ждет большой успех при дворе, если вы расскажете, что встречались со мной.
У Блазковица сделался такой вид, будто он с трудом удерживается от смеха, и Казанова поспешил добавить:
– Впрочем, возвращаясь к нашей теме: русская аристократия произведет на вас более благоприятное впечатление, нежели здешняя.
– Это меня не удивит! – гаркнул фон Блазковиц. – Коль скоро мы поставляем ой воспитателей. Между прочим, а кто этот Моцарт, с которым все так носятся?
– Олицетворение господствующего здесь дурного вкуса.
– Я не ослышался, этот субъект действительно положил «Фигаро» на музыку?
– Говорят.
– А каково ваше о том суждение?
– Пьеса Бомарше – верх бесстыдства, хотя и не лишена остроумия. Музыка господина Моцарта мне неизвестна. Сам же он – посредственный конкурент маэстро Сальери.
– Не знаю ни того, ни другого… Однако скажите, дорогой мои, неужели общество, которое рукоплещет столь возмутительной, все ниспровергающей поделке, не сознает, что тем самым оно бьет себя по лицу?
– Вы полагаете? Остроумие нейтрализует кислоту.
Фон Блазковиц нахмурил лоб.
– Промахнулись, любезнейший, – грубо сказал он. – У нас в Пруссии на этот счет не миндальничают. Вы ползаете на брюхе перед грязными пасквилянтами и, заслышав из их уст любую пакость, вопите: «Аллилуйя!» У нас же, напротив, пасквилянты лежат на брюхе, когда палач поучает их палкой.
– А ваш король, сударь мой? Он тому не препятствует?
– С какой же стати?
– Венценосный друг Вольтера?..
– Господи, вы меня уморите! Вам, стало быть, неизвестно, что этот проходимец Вольтер был в один прекрасный день выгнан, как собака?
Казанова хихикнул.
– Новая для меня версия, – сказал он. – Я слышал только о разрыве. Речь шла о возлюбленной короля, не так ли?
Раздавшаяся в этот момент музыка лишила Блазковица возможности дать резкий отпор. Про себя он, однако, решил не отпускать старика, не поквитавшись с ним.
Запела Мицелли. В честь хозяина дома это была одна из его песен. Моцарт аккомпанировал на шпинете. Голос Мицелли мягко растекался по комнате. Трепетало пламя свечей, потревоженное ее дыханием. Стройная фигура певицы свободно и четко рисовалась на фоне большого окна, сквозь которое виднелся сад, озаренный луной. Казанова пожирал ее глазами. Наклонившись к Блазковицу, он шепнул:
– Какой талант! Вы только взгляните, как она прелестна!
Блазковиц злобно поигрывал эфесом своего палаша. На шепот Казановы он опустил уголки рта и спросил:
– Они долго намерены музицировать?
– Боюсь, что да, – отвечал Казанова и, едва раздались одобрительные рукоплескания, вскочил с места, чтобы повергнуть к ногам Мицелли свое сердце. Блазковиц громко зевнул.
Настала очередь Моцарта. Тотчас воцарилась полная тишина. Слушатели узнали тему из «Фигаро», восхитительную арию Керубино. Но тема не получила окончательного развития, музыка пошла дальше. Анданте грациозо. Но что стало с нею вдруг? Что произошло? Отчего исчезли и вновь воздвиглись стены зала, отчего цветы перестали быть питомцами оранжереи, исчезла осень и в окна влился ночной аромат летнего сада? Что-то теплое и доброе разлилось по залу, такое, чего не выразишь словами, и у Иозефы вдруг слезы подступили к глазам, хотя она и не могла бы сказать почему. Просто это было прекрасно, так прекрасно, так невыносимо прекрасно глядеть на Моцарта, и она не могла противиться и опустила голову и закрыла глаза, силясь удержать слезы. Сапорити сидела, стиснув руки. Душек прислонился к окну и закрыл глаза; лицо у него было такое, словно он замечтался. Он и в самом деле замечтался. И пламя свечей застыло неподвижно…
Раздался шум отодвигаемого кресла. Фон Блазковиц встал и вышел из комнаты. Моцарт слегка приподнял голову, улыбнулся, одно мгновение пальцы его неподвижно лежали на клавиатуре, затем он продолжал играть. Остальные в ужасе и смятении проводили глазами Блазковица, он же, громко топая, принялся расхаживать по соседней комнате.
Душек, Иозефа, Сапорити, Мицелл и, граф – все столпились вокруг Моцарта, который от души забавлялся их смятением. Все наперебой старались его утешить, особенно граф Клам – тот прямо обвинял во всем себя и клялся, что не спустит оскорбления, нанесенного Моцарту. Но Моцарт в ответ только смеялся, делал вид, будто ничего не понимает, и даже спросил, не вправе ли публика во всеуслышание заявить свое мнение, особливо в тех случаях, когда с нее не берут денег за вход.
В суматохе никто не заметил, что Казанова вышел за Блазковицем. Лишь когда из соседней комнаты донеслись громкие голоса, все смолкли и прислушались. Фон Блазковиц кричал:
– Убирайтесь к черту! Кто вы такой, чтобы делать мне выговоры?
Голос Казановы, спокойный, громкий, сверхотчетливый, возражал:
– Вы здесь в гостях, барон, и как гость не должны поднимать скандал.
– Это уж мое дело, что я должен и чего нет.
Чета Бондини пришла в ужас – они трепетали за себя, за Моцарта… Ссора между знатными господами – нет, добром это не кончится! А завтра премьера! Моцарт заметил их волнение и ободряюще кивнул. Между тем диспут в соседней комнате продолжался. Чтобы заглушить его, Иозефа поспешно сдвинула толстые портьеры. Теперь можно было слышать лишь звук возбужденных голосов, но не смысл их речей.
– Не будем отступать от нашего замысла, – призвал да Понте с напускной веселостью. – Мы здесь продолжим концерт, а они там пусть вынимают мечи из ножен!
Моцарт тотчас подхватил его мысль, захлопал в ладоши и сел к роялю.
– Лоренцо! – крикнул он да Понте. – Ария с шампанским!
Да Понте, решительно не обладавший голосом, тем не менее запел с бурными изъявлениями удовольствия. Он явно подражал темпераментному Басси, он вздымал воображаемый кубок, мерил комнату огромными шагами и при этом – подобно Басси – дико вращал глазами. Он то простирал руки, то, описав полукруг, прижимал правую к сердцу и, наконец, исторг у собравшихся – которые добросовестно старались развеселиться – робкий смешок. Когда он кончил, гости отбили себе ладони, лишь бы заглушить голоса из соседней комнаты, и потребовали продолжения. Но вместо желанного da capo[8] Моцарт и аббат угостили их веселым каноном.
А за стеной друг против друга стояли фон Блазковиц и Казанова. Фон Блазковиц, красный, с набрякшим лицом, изрыгал проклятья из-за того, что, поддавшись на уговоры графа, забрел в какой-то обезьянник. Казанова холодно отвечал, что, несмотря на все свое уважение к этому дому, он действительно обнаружил в нем обезьяну – но только одну. На это Блазковиц разразился злобным ревом, из которого можно было разобрать, что, лишь снисходя к преклонному возрасту своего собеседника, он его щадит. Казанова не мог понять, с какой стати он продолжает здесь стоять, почему не повернется спиной к разбушевавшемуся барону. Дрожа всем телом, он дал Блазковицу понять всю глубину своего презрения – он передернулся.
Неожиданно в дверях показалась Иозефа. Закинув голову, бледная, не глядя на Блазковица, она сказала:
– Желание господина барона исполнено. Ваша карета подана.
Фон Блазковиц сперва поперхнулся, потом спросил о графе, но ответа не получил. Иозефа подала руку Казанове и почувствовала, что тот дрожит. Фон Блазковиц хмыкнул, гордо выпятил грудь, хотел что-то сказать, но воздержался и под бряцание шпор вышел из зала не попрощавшись.
В музыкальном салоне начало спадать напряжение и улеглась нервозность, прикрытая судорожным весельем. Иозефа склонилась к графу:
– Я спровадила этого остолопа.
Граф Клам не без некоторого смущения поблагодарил ее и, нахмурив лоб, заметил:
– В конце концов, это ему не повредит. – Но про себя подумал: «Пренеприятная история». Эти прусские родственнички никак не могут не наскандалить! Вопрос еще, каковы будут последствия. Надо только помешать ему обратить случившееся себе во благо. Как бы то ни было, граф решил незамедлительно последовать за бароном и на всякий случай доказать свою нейтральность.
Душек предложил было сесть за карты, но обе дамы Бондини слишком устали и запросились домой. Завтрашняя премьера послужила хорошим к тому предлогом. Из Казановы мало-помалу выходило прежнее возбуждение, он много говорил – порой по-итальянски с да Понте, который, единственный из всех, даже внутренне сохранил полное спокойствие, ибо привык ко всякого рода недоразумениям. Супруги Бондини казались испуганными, Сапорити – совсем заспанной, а Мицелли едва удерживалась от слез. Как печально, как гадко кончился день… Моцарт рассеянно болтал с Душеками и графом, причем никто из четверых и словом не коснулся недавнего происшествия.
Поскольку общество явно распалось и все испытывали некоторую скованность, разъезжались поспешно и с заметным облегчением. Граф Клам вызвался отвезти да Понте и супругов Бондини домой в своей карете. Остальным была предоставлена карета Душеков. Последний раз Бондини заклинал Моцарта всеми святыми не забыть про увертюру и, все еще не веря, предупредил, что завтра рано утром из театра в гостиницу придет рассыльный за партитурой.
– Ладно, ладно, – рассеянно кивнул Моцарт и пожал ему руку.
6
Кареты катились сквозь ночную тьму к долине. Впереди – графская, за ней – рыдван Душеков. По левую руку широко раскинулись Градчаны, а над ними, словно рука, воздетая для клятвы, высился черный и строгий силуэт собора св. Вита.
В глубине Душековой кареты подле пышной Сапорити прикорнула хрупкая Мицелли. Обе певицы жили на одной квартире. Против них сидели Казанова и Моцарт. Казанова опять стал самим собой и даже пытался острить, хотя шутки его не имели успеха. Один раз его колено как бы ненароком прижалось к ноге Мицелли, и он почувствовал, как та вздрогнула. Дорога была вся в рытвинах, рессоры так и стонали и чувствительно встряхивали пассажиров. Между раздвинутых занавесок струился прохладный ночной воздух. Моцарт озяб в своем тонком, без подкладки, фраке и мечтал о согревающем питье.
Покуда Сапорити дремала, Мицелли помалкивала, а Казанова болтал всякий вздор, Моцарт прикидывал, как наилучшим образом употребить те сто дукатов, которые ему послезавтра предстоит получить от Бондини. А не разумнее ли было бы вместо возвращения к убожеству родных пенат принять предложение Душека и обосноваться в Праге? Что сулит Вена? Звание – без твердого места, жалованье, которого и на жизнь-то едва хватит, не говоря уже о том, чтобы заткнуть старые дыры. А здесь? Маленькое счастье? Тут он вдруг снова ощутил, как играет на шпинете, как некто с грохотом отодвигает кресло и, бряцая шпорами, выходит из комнаты. Разницы нет. Рай существует лишь в мечтах.
Между тем Казанова напрашивался в гости к Мицелли, и даже ссылка на завтрашнюю премьеру его не обескуражила; он обещал по меньшей мере наведаться, а сам подумывал о совместном ужине после представления, хотя решительно не знал, как и чем будет платить.
Коляска миновала мостовую таможню и въехала в город; она катилась совсем бесшумно, если не считать легкого цоканья копыт по булыжнику. Там и сям шныряли кошки. Дома спали, прикрыв окна ставнями. Коляска остановилась, и мужчины помогли дамам выйти. Поскольку Моцарт поцеловал Сапорити, что должно было служить знаком полного примирения, Казанова пожелал получить ту же милость от Мицелли, но услышал короткий отказ. Изнутри повернулся ключ в замке, изнутри откинули цепочку, дамы кивнули на прощанье, мужчины отступили назад, но Казанова был совершенно уверен, что в последнее мгновенье Мицелли послала ему воздушный поцелуй.
Коляска ждала.
– Куда? – спросил Казанова. Моцарт замялся. Кучер тоже хмуро повторил: «Куда?» Ему хотелось домой.
– Совсем не холодно, – сказал Моцарт.
– Тогда отправим коляску, а сами немного разомнем ноги перед сном, разумеется, если вы не возражаете. Час еще сравнительно ранний. – И прежде чем Моцарт успел ответить, Казанова наградил кучера и тот уехал, не поблагодарив и не попрощавшись.
– Позвольте пригласить вас на стаканчик вина, – сказал Казанова Моцарту. – Вы знаете, винный погреб графа Туна находится в моем полном распоряжении.