Текст книги "Избранное"
Автор книги: Луи Фюрнберг
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
нищих – вот и вся твоя свобода.
Свято все, что дарит нам природа, —
птиц полеты, вечность голубая.
Светит солнце в ясную погоду,
этот мир в легенду превращая.
О, мы наше время растеряли!
Мир считали жалкою химерой,
блеском слов себя заколдовали…
К миру подходя с такою мерой,
мы химеры миром называли.
Перевод В. Топорова.
ПОЗДНЕЕ ЛЕТО
Коса поет в высокой траве,
вечерний воздух теснит мне грудь,
и я не в силах от счастья уснуть…
Как опьяняюще пахнут цветы,
застыли, последнюю влагу пьют,
душистую душу свою отдают.
И смерть еще так далека,
и ясен звездный небосвод…
и этот воздух… и этот год…
Перевод Н. Локшиной.
БОГЕМИЯ
I
Тают мгновенья —
пространства частицы,
время осеннее
кровью сочится.
Призраков темный ряд
ближе и ближе…
Что там? Снопы горят
фейерверком рыжим?
В небо летят шары?
Дети играют?
Ах, у подножья горы
день догорает…
II
Ночью по дорогам незнакомым
мы бредем, и речь чужая рядом.
Звезды, что горят над милым домом,
пристальным отыскиваем взглядом.
Нам Градчаны снятся, и домой
мы спешим, твои целуем стены.
Ты живи и будь благословенна,
мученица Прага, город мой!
III
Мы в разлуке,
только не в изгнанье,
все равно
наш дом остался с нами!
Там, где строим,
где растим, где пашем,
к родине
ведут дороги наши!
Все, что мы зовем
своей судьбою,
явь, и сон, и счастье, —
все с тобою!
Перевод Н. Локшиной.
В ПАРКЕ МОНЦА[2]
1
Окраской огненной леса пылают
на родине моей. В свои укрытья
забилось лето. Устает и осень.
Об этом говорит озноб березы,
когда слегка, лишь кончиками пальцев,
ствола коснешься; жухлый листик бука
и странная усмешка дуба – сверху,
когда глядит он, выпятив не в меру
ту спесь, с которой дождь и град встречал.
Теперь мерцают по утрам туманы
на родине моей. Всходя над Влтавой,
они играют в прятки с поздним солнцем
на стенах замков, на зубцах и шпилях
старинных башен. Словно канделябры,
зажженные над бездной листопадом,
стоят они. Еще чуть-чуть тепла,
совсем немного, лишь бы не внезапно,
не чересчур разлука придавила.
Теперь смеются родники в оврагах
на родине моей. Дождавшись ночи,
они по капле тянут, упиваясь,
молочный, звездный, сумеречный дождь.
На родине моей листва кружится…
2
…Так грежу я, одолевая в полдень
безмерно долгий путь сквозь старый парк,
где умиротворенно дремлет лето
на изгороди тисовой, на рыжих
подсолнухах – медлительное лото,
почти всегда ленивое на юге.
Чуть под хмельком от красок густотертых
и ароматов, словно селянин,
оно по-царски раздает добро
двумя руками, не страшась убытков, —
но без урона – полные амбары
битком набиты новыми дарами,
как будто вечное благословенье
простерто над его счастливым домом.
Любой цветок обыскивают пчелы;
их ласковым жужжаньем окружен,
душистый клевер распушил кудряшки;
соцветья одичалого горошка
наляпаны, как пятна акварели;
и папоротник жмется к ржавым стенам,
ломая кладку пальцем пожелтевшим.
Близ мутных ручейков, едва влачащих
свой бег сквозь глину, по канавам узким,
охотятся за мухами лягушки
и квакают, когда у них под носом
беспечно пролетают мотыльки.
3
О, если б только сердце не щемило
так нестерпимо! Если б хоть однажды, —
ах! – если бы освободить себя
от постоянной, тягостной улыбки,
что наши лица носят, не снимая.
Пусть даже слезы – лишь бы не улыбка!
Ведь мы не камни, нам безмерно больно,
невмоготу все время быть примером,
хотя примера требует эпоха
и на любого
внезапно может пасть бесстрастный выбор.
Нет, это справедливо: если мы
своей улыбкой землю не согреем, —
бог мой! – как страшно мир преобразится.
Пусть каменная, все-таки – улыбка!
Быть призванным – какая это мука,
везде, всегда носить с собою бодрость,
сиять, когда все выше горы трупов,
когда замкнуться не хотят могилы,
и боль, и раскаленное железо
удерживают тысячи щипцов
в груди, растерзанной тысячекратно,
и слух себя спасает глухотой
от ужаса ревущего! И нервы,
беснуясь, к укротителям взывают.
О, в этот век остаться человеком —
превыше сил людских!
4
Лютует ветер. В диком исступленье
трясет каштаны, гонит листья. Гравий
летит как пыль. Так что ж, и это лето
не более чем сон? Чей это голос? —
Напев далекий зимних караванов…
Да, не найти таким, как я, покоя
в чужих садах – пускай стократ прекрасных,
но все-таки чужих. Внезапный холод
приходит к нам неведомо откуда,
и нас знобит. Когда-то мы взахлеб
мечтали о чужбине… Все исчезло —
все, кроме холода.
Тень пиний. Пыль и рисовое поле.
Гниющий плющ. Тревожный выкрик птиц.
В тех смутных грезах мы
не представляли юга так, как ныне.
Да, мы пришли из подлинной отчизны —
туда шаги ведут нас, – там когда-то
мы, обольщаясь, разевали рты
и поджидали спелых виноградин.
Не вырвали – нас именно сорвали
с родной земли. Оторванные корни
остались в почве, в мрачном заключенье.
Оттуда к нам навеки перекинут
незримый мост. В любом углу планеты
нас тянут корни родины и тайна
несбыточно желанного исхода.
5
О, хватит жалоб сердца! От смиренья
нам наконец пора бы утомиться.
Его несли мы слишком долго – так
иные носят рубище с любовью
и не хотят снимать (быть может, также
затем, что нас смирение способно
окутать, и в одежде аскетизма
боль тише, мягче, глуше) – потому что
нам кажется, от рубища исходит
таинственная сила, и нельзя
уйти
от назначенья высшего.
Уж очень мы торопимся склониться
перед неведомым, принять на веру
все то, чего не постигаем. Это —
привычки детской власть. Нам служит
дорожным знаком отзвук колыбельной,
но все равно – сбиваемся с дороги.
Как это трудно – превозмочь себя,
забыть парализующие грезы
и время обогнать свое. Возможно,
что мы должны страдать еще сильнее.
Но если надо руки простирать —
так не смиренья ради!
Нет, надо об оружии и силе
молиться нам,
о милости высокой – чтобы вместе
в борьбе с насильем головы поднять!
6
Лес пахнет в парке Монца временами
совсем как лес на родине моей.
Мелькнут олени меж стволов. Из чащи
вдруг выскочит косуля, озираясь,
почует что-то и с тревожным криком
детенышей перед собой погонит.
Ребячий хохот повторяет эхо.
О, эта притча горькая, соседство
косули и ребенка – беспокойства
теснимой твари и блаженства смеха!
Здесь так высоко свод небес натянут,
что хочется вальсировать. Здесь в красках
сверкают звуки, голубой дурман.
О, наводненье нежности! О, щебет,
и бабочка, и аромат! О, луг,
очищенный сухим дыханьем лета!
Не медли же! Раскинь скорее руки!
Ниц упади! Взлети! Кружись! Будь звуком!
Танцуй! Ликуй! Гори! Цвети! Исчезни!
Взмывай кругами с ласточками в небо,
как легкий вздох, как взмах крыла! Ребенком
пребудь с детьми! С косулями – косулей!
О, праздник жизни! То боязнь, то радость
теснят друг друга. Но пускай исчезнет
твой страх как дым! Пусть для тебя однажды
великой, королевской станет радость!
Убей печаль свою! И погляди:
все тени призрачны! Восстань и бодрствуй!
Смиренья нет! Ничто не исчезает!
Сопротивленье – в семенах, что, землю
взрывая изнутри, стремятся к солнцу!
В паренье птиц, преодолевших тяжесть!
В прыжке косули! В первом крике сына!
Везде! Всегда! Во всем – противоборство!
Как можно сердцу нанести урон,
когда оно своим ударом каждым
все ближе к торжеству? Как может стужа
твой дух заледенить, когда могучий
горячий свет пронизывает сумрак?
Иди же по листве сквозь парк, сквозь осень!
Ты никогда себя не потеряешь!
Дай волю ветру! Сердцу волю дай
плыть безмятежно вдаль, когда оно,
исполненное страстного томленья,
свой путь находит в мире мертвых листьев.
Кто, как не ты, имел бы право плакать,
ты, чье лицо уже цветет улыбкой?
Перевод Е. Витковского.
НАТЮРМОРТ СО СЛЕЗАМИ И КРОВЬЮ
Бегло, тремя штрихами,
и в кровь перо обмакнуть,
чтобы образ, теряющийся в дыму,
подымился еще чуть-чуть…
Пять человек сидело
когда-то вокруг стола.
Как странно: лицо одного из них
скрывает густая мгла.
Ведь это я сам – за мглою!
А может, все было сном?
Вихри, еще далекие,
ломились в призрачный дом…
В узкой и длинной комнате
цвет обоев поблек.
Старушка сидела в кресле
и вязала чулок.
Читал пожилой мужчина,
думая про свое.
Отцветшая женщина гладила
выцветшее белье.
О деньгах кудрявый юноша
мечтал – только где ж они?
А пятый – я – сидел и молчал,
чураясь своей родни.
И все, когда било десять,
вставали и шли спать,
желая «спокойной ночи»,
не желая друг друга знать.
Ведь каждому снилось что-то,
что снится не в первый раз;
касался зеленый месяц
зеленых закрытых глаз.
Лишь пятый – маялся долго
и был ото сна далек,
вслушиваясь в безутешное
дыхание четырех.
Он думал: на что надеясь,
каждый из них живет
безрадостной жизнью, полной
мелких смешных забот?
Родители, брат – кто в мире
ближе ему, родней —
и дальше, чем эти трое
с повадкой немых теней?..
Они в облаках витали —
а в мире все шло кувырком —
и погибли безропотно,
как только грянул гром.
А пятому посчастливилось:
чудом выстоял он…
Порою ему казалось,
что слышит он тихий стон.
Он вслушивался: почудилось.
Никто его не звал.
Шел этот звук из горьких мук,
из страхов ночных вставал.
Он их искал в потемках.
А чуть забывался сном —
в узкой и длинной комнате
сидели они за столом.
Зола остывала в печке.
Били часы опять.
Но с десятым ударом
они не спешили вставать,
а только бледнели… Стрелка
ползла на часах стенных.
Он звал их – они не слышали.
Проснувшись – не видел их.
Потом они сны покинули
и не вернулись вновь.
Но не потому, что меньше
стала его любовь.
Не потому, что близких
забыл он черствой душой…
Просто печали зимние
смывает вешней водой…
Перевод В. Топорова.
УВЕРТЮРА
Каждый кустик и стебелек,
песчинку каждую в сердце сберег,
каждый камень мой.
Сны, которыми я живу,
пути, что лежат предо мной наяву,
все ведут домой.
Когда мне выпал изгнанья удел,
зловещий колокол не гудел —
как верил я в добро!
Я время свое не стал отпевать,
я знал, что будет он танцевать,
отважный Фигаро!
Когда он слезы в груди скрывал,
когда рыдания подавлял,
ненависть жгла его:
он свой менуэт танцевал в такт,
пока не настал последний акт —
возмездия торжество!
Как ловко шпагой орудует он!
И пал интриган, и мошенник сражен —
о, жалкие фигуры!
Сердце, довольно тебе бушевать!
Что это? Начали скрипки играть?
Это уже увертюра?
Перевод Н. Локшиной.
ПОСЛЕ ВЕЧЕРНЕГО РАЗГОВОРА
Земля дрожит. В мирах – не продохнуть.
По прежней жизни трижды крикнул петел.
Закат Европы – кто ему свидетель,
в смятенье тот, и грусть изъела грудь.
Последние?.. О будущем – забудь?
Концу надежды нет конца и края…
Но нам, Последним, руку подавая,
встал Первый: там и здесь пролег наш путь.
Когда напев умолкнет наш унылый,
когда мадонны робкие скользнут
в молчанье сновидений, как в могилу…
Иные песни звонко запоют!
Труд наших рук вольется в общий труд:
грядущее! Оно ль нам не под силу!
Перевод В. Топорова.
ИЗ ЦИКЛА «ЭЛЬ ШАТТ»
ПЛАКАТЬ ЛЕГКО
Плакать легко, слезы падают сами,
сами в горючий, зыбучий песок
нашего горя и наших тревог
падают слезы, струится поток
слез, застывающих ледниками.
Трудно смеяться…
Смеяться и с просветленным лицом
идти – так долго, пока придется, —
по страданью. Быть молодцом!
Смеяться, не унывать, бороться!
Рыщет и рыщет погибель вокруг!
Тыщи и тыщи придумав уловок,
голодом морит, палит из винтовок —
Ирод, убийца, хозяин разлук!
Горе – ни шагу из наших лачуг!
Горем объятые, смертью и мраком,
язвой и тифом, цингой и чумой,
псов одичавших мы слушаем вой,
впору и людям завыть, как собакам!
Плакать легко, слезы падают сами,
сами в горючий, зыбучий песок…
Трудно смеяться!
Смеяться и в ужасе наших дней
лишь стискивать зубы – сильней, сильней —
и над руинами, пылью и прахом,
детским плачем, болью и страхом
не разрыдаться!
Нет, засмеяться! Поверить самим
в нашу победу…
Пусть грозен фашизм, —
и пусть не померк еще ад кровавый,
трудно смеяться…
Но смех – это жизнь!
Жизнь бесконечна и величава.
Перевод В. Топорова.
БЛАГОДАРЕНИЕ ЖИЗНИ
Что ж, и я прощусь с тобою,
как мое настанет время,
жизнь, нелегкое ты бремя,
но доволен я судьбою.
Той судьбой, что мне открыла
сокровеннейшие тайны
и любовь благословила
урожаем и цветами.
Гнутся ветви, спеют сливы,
яблок тяжесть наливная,
нет, не может быть счастливым
тот, кто радости не знает!
Терном ты была колючим,
и цветов благоуханьем,
и подарком самым лучшим —
ветра свежего дыханьем.
Ты, столикая, глядела
то зловеще, то тревожно,
только нас не одолела, —
победить нас невозможно!
Нас в темницах запирали,
но взрывали мы темницы
и тебя мы заставляли
нашей воле подчиниться!
С восхищеньем, словно дети,
мы на новый мир смотрели,
как вставали в новом свете
улицы, мосты, тоннели.
Как неистовым потоком
уносило дни и годы…
Но друзья в бою жестоком
свято верили в свободу!
Нет познанию предела,
в безграничности Вселенной
слышу песнь колосьев спелых:
«Вечна жизнь! Любовь нетленна!»
О любовь! Сады и штольни,
уголь, лес, руда и пламя!
И плывет, качаясь, в поле
воз с тяжелыми снопами!
О любви поют все краны,
стрелы, балки, башни, срубы,
ледники и океаны
и дымящиеся трубы!
Тракторов стальная сила
пласт земной взрывает смело,
чтобы все кругом светлело!
Не сидел и я без дела,
жизнь, за все тебе спасибо!
Перевод Н. Локшиной.
НИЧЕГО ПРЕКРАСНЕЙ СЕРДЦА НЕТ
Ничего прекрасней сердца нет.
Бьется в людях музыка живая.
Ангелы, витая средь планет,
слушают ее, не уставая.
Ничего прекрасней сердца нет.
Учится от самого рожденья
тяжесть лет оно переносить,
молоточком нежным бить и бить
в толщу стен, песок сбивать в каменья
и хранить глубин своих секрет.
Ничего прекрасней сердца нет.
Все ему перенести под силу:
стены сбить и своды возвести…
Все слышнее стук его всесильный,
несмотря на холод замогильный —
холод смерти на его пути.
Но бесстрашно бьет оно, как било,
разбивая боль обид и бед.
Ничего прекрасней сердца нет.
Сколько дерзновенного упорства
в поисках его заключено!
Ни единого единоборства
проиграть ему не суждено.
Жизнь, прими его! Оно – твой свет!
Ничего прекрасней сердца нет.
Перевод Н. Григорьевой.
ИЗ ПОЭМЫ «БРАТ БЕЗЫМЯННЫЙ»
Посвящается Лотте
ТЫ МОЖЕШЬ НЕ СТУЧАТЬСЯ, —
открыта дверь. Входи!
А место для тебя
вот здесь: в моей груди.
Я жду тебя давно.
Мой старый, безымянный брат!
Скорбя, терзаясь и мучась,
с тобою мы долгие годы подряд
делили общую участь.
Осенние бури деревья рвут,
всю землю листвой замели.
Но мы пронесли свое бремя!
Мы сами – Буря, мы – Время,
воспетые в давней поэме
бродяги и короли!
Легенды о жизни и смерти
по нашим рубцам проверьте —
нож времени ранил не раз.
Мы гибли, страдали, грустили,
но выжили и взрастили
радость, дремавшую в нас!
Мы знали, что радость проснется,
что час долгожданный придет.
А тот, кто проснулся, тот – ищет.
Небо становится чище.
Светлей наконец небосвод.
Мы многое, брат, повидали,
из страшных мы вырвались пут.
Но тех, кто вчера страдали,
сегодня блаженства ждут —
в бескрайние, ясные дали
прямые дороги ведут!
ДЕТСТВО… СЕРАЯ СЛЯКОТЬ…
Улица. Дождь. Мгла.
В грязном, сыром подвале
изнывали мы, заболевали.
Хотелось плакать.
Война была.
В школу, что пахла карболкой,
тащились мы по утрам.
Возвращались домой голодные,
серый жевали хлеб.
Детство, тупое, тяжелое —
ни снов, ни чудес, ни тепла.
Флагами черно-желтыми
смерть увешала стены,
и пенилась гнойная пена
в кровавых каскадах зла.
Детство… О, боль навеки!
Бездомные псы и калеки,
проклятый богом мир…
Когда его вспоминаю,
страшусь найти его след.
Лишь злоба, тоска, усталость,
лишь ненависть нам осталась
в наследство от этих лет.
ПРЕД ЗЕРКАЛОМ Я ПРИМЕРЯЛ ЛИЧИНЫ,
отражались в зеркале гримасы,
и рассвет холодный поднимался
и свой бледный луч в меня вперял.
И я был опустошен и жалок
и себя, казалось, потерял.
Ах, как я боялся быть безликим,
и мои личины – не игра.
И меня, сняв ночи покрывало,
солнце, восходящее с утра,
собранным и твердым заставало…
Так я сотни масок примерял;
отражались в зеркале гримасы,
но свое лицо я потерял.
И глядели со смертельной злобой
дьявольские лики на меня;
и, не в силах вызвать их на битву,
я творил бесплодную молитву
перед солнцем рокового дня.
В зеркале кривлялось отраженье.
Был весь мир испепелен в огне.
Это с ненавидящей ухмылкой
жизнь моя глядела в сердце мне.
ВРЕМЯ КАЗАЛОСЬ ХМЕЛЬНЫМ —
пело, кутило
и напивалось в дым,
словно кутила.
Ночью брели домой —
хмель нас туманил.
В рощах, укрывшись тьмой,
Бахус горланил.
Звезды взошли, зажгли
тысячи свечек,
застрекотал вдали
робкий кузнечик.
Месяц, как круглый мяч,
с неба катился.
С правобережных дач
вальс доносился.
Девушка… Тяжесть кос…
Весь затихаешь…
Запах уснувших роз
жадно вдыхаешь.
Время без бурь и мук,
время хмельное!
Что ж ты умчалось вдруг
быстрой волною?..
ЛЮБОЙ ИЗ НАС СЕБАСТИАНОМ БЫЛ.
Вы скажете: игра!.. И я вполне
согласен. Но любому, как и мне,
мерещилось тогда, что он во сне
мост между сном и явью проложил.
Мост этот – смерть. И, страстно веря в смерть,
мы тайное блаженство находили.
Она баюкала, раскинув крылья.
О, как нам выразить ее без фальши?
Как высказать, как дух ее воспеть?
Была картина: голубой цветок.
Другая: соколиная охота.
И вечно он – Себастиан во сне…
БЛАЖЕННЫ ПРОСТАКИ!
Пусть взгляд не зорок,
зато все ясно, как дважды два.
Жизнь принимают
без оговорок,
помнят о долге,
имеют права.
Не озадачены:
богослужения,
свадьбы, рождения
небом назначены.
И солнце восходит своим чередом
и столь же законно заходит потом.
Нынче – мясца кусок,
завтра – морковный сок.
Засуха будет – не вырастет рожь.
Все переменится,
все перемелется, —
просто живи,
и спокойно помрешь…
ЗАКРЫЛ ГЛАЗА – И ГОЛУБОЙ ТУМАН
его окутал, словно покрывало.
А музыка плыла и нарастала,
и он вдыхал таинственный дурман.
И детство – сказкой из далеких стран —
в цветенье прежнем перед ним предстало.
Все начиналось сызнова, сначала.
О мой мечтатель, мой Себастиан!
Великих мигов крошечный обман,
безумие, что сердце надрывало, —
все возникало вновь и уплывало
и в синий превращалось океан…
И, отдыхая от вчерашних ран,
душа, как лебедь, крылья раскрывала.
МОЖНО И СНЫ НАДЕЛИТЬ ИМЕНАМИ:
слава, любовь, красота, идеал, —
в летней новелле, в осенней ли драме, —
шах королю, предложение даме
и – патетичный финал.
Свет канделябров в дворцовых палатах.
Гравий аллей. Золотые колонны.
Медленный танец. Ужимки. Поклоны
дам в кринолине и юношей в латах.
Ангелы в райских, таинственных кущах.
Томные лики в тиши кабинетов.
Пестрые томики бледных поэтов,
в мире видений живущих и лгущих.
Воздух, пропитанный сладкою амброю.
В розах огромные тонут террасы.
И на обломках каррарского мрамора
инициалы Торквато Тассо.
ЗАМЕРЛИ, СМОЛКЛИ ВДРУГ,
шумные бури.
Вот уже лес и луг
тонут в лазури.
Сладко уйти, упасть
в глубь этой сини.
Жажда, мечта и страсть
дремлют отныне.
Вечность спешит помочь,
снять с тебя путы,
тает, уходит прочь
бренность минуты.
Бедной душе несет
сон исцеленье,
и для земли грядет
час избавленья.
Глушь… Синева… Туман…
Боль замирает.
Слышишь: на флейте Пан
где-то играет.
Птица, пчела и жук
тихо запели…
и нарастает звук
виолончели.
НУ, А ПОТОМ – ТЫ СНОВА ОДИНОК,
и слезы вновь избороздили щеки,
и снова, перечитывая строки,
ты плачешь об утраченном пророке,
зовешь его… но он далек, далек.
Так в чем причина? Кто же виноват?
Вернуть утрату?.. Вдумайся серьезно:
за что нас всех, рожденных слишком поздно,
изгнав из рая, вытолкнули в ад?
А бури буден с каждым днем суровей,
стучат в виски, в крови твоей слышны.
Ты гонишь их, они не смущены.
…Лишенный красоты и тишины,
ты ищешь утешенья в «Часослове».
ШАТО ДЕ МЮЗО-СЮР-СЬЕР
1926
Знать, что он есть! И что Шато-Мюзо
здесь, на земле, а не в надзвездном царстве!
Скорее в путь! Спеши узреть его:
твоя душа нуждается в лекарстве.
Ты – Безымянный, ты – не Валери,
но он приветлив, что ни говори.
И вот уже ты едешь, ты летишь,
терзаешься сомненьями в дороге.
Тебя снедают страхи и тревоги,
ты сам себе с укором говоришь:
«Ничтожество! Опомнись! Он ведь – бог!
Постой, тебя не впустят на порог!»
Вокзал… Ты прибыл… Крохотный отель…
Грохочет по булыжнику пролетка…
Вот башня… Вот чугунная решетка…
О Безымянный! Ты в своем уме ль?
Еще есть время! Уходи, пока
ты не нажал на пуговку звонка!
Вдруг настежь дверь – и он перед тобой
возник внезапно собственной персоной.
С платком на голове… Немного сонный…
«Откуда вы узнали адрес мой?
Прошу войти…» Взволнованный до слез,
ты в дом вступаешь сквозь шпалеры роз.
О, этот сумрак!.. О, как сжало грудь!
О, как скрипят проклятые ботинки!..
Тяжелый шкаф. Высоких стульев спинки.
Лавандой пахнет в комнатах чуть-чуть.
Простая печь… Кушетка… Чашка чаю…
«Мой старый замок. Здесь я выжидаю…»
И кресло… И хрипящие часы…
И голос, как пропущенный сквозь вату.
Глаза, что для лица великоваты…
Обвислые калмыцкие усы…
Рука-перчатка подбородок трет,
и что-то тихо произносит рот.
Понять бы только! Увезти с собой
хотя б словцо! Ты слишком глуп и молод!
Так утоли ж, уйми рассудка голод!
О, как ты щедро награжден судьбой,
как счастлив ты! Ты в доме у
него,
и, кроме вас, здесь нету никого.
А голос говорит уж час подряд.
Ты в упоенье от его находок.
Глаза, рука-перчатка, подбородок
с ним вместе говорят и говорят.
И вдруг он замечает мимоходом:
«Вы что ж, поэт? Гм… Вы из Праги родом?»
Читать ему стихи?! Я обомлел.
Дойти ли до безумия такого?
Но дальний голос продолжает снова:
«Вы извините… Слишком много дел
скопилось вдруг… Сейчас я очень занят.
И кто в почтовый ящик мой заглянет,
тот изумится: кипы телеграмм
и рукописей тщетно ждут ответа.
Два добрых года бы ушли на это,
когда бы стал читать, признаюсь вам.
К тому ж я болен… Так что не взыщите…
Но вы мне обязательно пишите…
Надеюсь разгрузиться к рождеству…
Да что вы, что вы! Извиненья бросьте…
Напротив, мне приятно видеть гостя —
ведь я почти отшельником живу…
Как ваше имя?.. Вот клочок бумаги…
Счастливый путь до милой старой Праги!..»
…До милой Праги!.. Боже, дай мне сил
сквозь роз благоухание пробиться,
с паломничеством детским распроститься,
что я так торопливо совершил…
…И мимо роз, сквозь строй благоуханный,
уходит к безымянным Безымянный…
О, С ФАКЕЛОМ ЗНАНЬЯ В ПУСТЫНЮ ИДТИ,
но не прозябать в пустыне!
К сердцам одичавшим дорогу найти,
любить их, служить им отныне.
Иль скрыться в себе и забыть обо всем?
Слишком поздно пришли мы на свет…
Кого мы своими стихами спасем,
когда читателей нет?
Ты жаждешь проникнуть сквозь стужу сердец,
ты мнишь растопить этот лед,
ты знаешь, какой их печальный конец
в противном случае ждет.
Но разве способен их каменный слух
хоть раз воспринять твою речь?
Но разве огонь, что в их душах потух,
хоть кто-нибудь в силах разжечь?
Фра Анжелико, низвергнутый в ад,
со стен сорваться готов.
В витринах хрустальные рюмки дрожат,
страшась их старческих ртов.
Тяжелые шторы, зеркальный паркет —
все тронуто тленьем одним.
Последний бетховенский квартет
швыряет проклятия им.
Мне кажется, даже здания вилл,
которые так хитро
Лоос недавно соорудил,
свое презирают нутро.
И неразрезанный Джойса том,
гардины, часы, кровать,
владельцев презрев, сговорились о том,
что надо бежать, бежать…
А ты вознамерился их спасти!
Стыдись своих жалких потуг!..
О, с факелом знанья в пустыню идти?
Как много пустынь вокруг!..
О, КАК ЖЕ ОНА ХОРОША,
вечность минутная эта.
Снова раскрыта душа
настежь для звука и света.
Только запомни, брат:
нет, ты не в мире теней.
Город ворваться рад
в мир сновидений,
толпы стоят у врат
царства твоих прозрений,
нет им пути назад
для отступлений!
Вечность ты можешь вместить в свою грудь
можешь подняться к заоблачным высям.
Но на земле начинается путь!
В центре земли! От нее ты зависим!
Слышишь ли ты, как ночью в твой сон
с улицы смутный врывается стон?
Это плачет голодный город,
это ходит по городу голод.
И клянут, как чуму, эту ночь,
на бульварной скамье замерзая,
те, кому ты не можешь помочь,
сновиденьями сердце терзая.
А в тюрьме сквозь решетки окон
ищут небо тысячи глаз,
обреченные слепнуть до срока.
Чем ты выручил их?
Чем их спас?
Эта ночь в немоте, в черноте,
словно рок, над тобой нависла.
Красота? Есть ли прок в красоте?
Вечность? Нет в твоей вечности смысла!
Победи, одолей этот страх,
научись пересиливать вечность.
Победит на земле человечность —
превратит одиночество в прах,
если утро пройдет ураганом
по дорогам, по землям и странам
и избавит людей от испуга.
О, как люди найдут друг друга!
Им не будут нужны утешенье и жалость,
лишь одно: чтобы в жизнь душа погружалась!
Хочешь – молчи, хочешь – смейся и пой!
Одиночества рухнули стены!
На ликующих улицах слейся с толпой.
Даже если один ты – весь мир с тобой.
И повсюду сердца-антенны!
Я СПАЛ, НО ЭТО НЕ БЫЛО СНОМ.
Ветер вломился в мое окно,
и осколки ранили спящий лоб,
и морская волна обдала меня.
Ровно полночь показывали часы,
но на стеклах красный играл рассвет,
и утренний ветер смял простыню,
и призраки ночи исчезли вдруг…
Но я ведь вчера, бездыханный, упал.
Отчего же так яростно дышит грудь?
Но разве я не умер вчера?
Кто ж из могилы меня извлек?
ВОТ ПО УЛИЦАМ ДУКСА ОНИ ИДУТ —
женщины и мужчины.
«Нас голод пригнал! Оттого мы тут!
Нам нечего есть! Наши дети мрут!
Нам горе согнуло спины!
Нет денег, нет хлеба! Мы сходим с ума.
У нас вы украли работу!
Давно не топлены наши дома.
И холод, и голод, и злая зима
выгнали нас за ворота.
Ну что ж! Вызывайте жандармов своих,
пусть нас убивают иуды.
Но мы не боимся ни выстрелов их,
ни пуль, ни дубинок, ни касок стальных,
и мы не уйдем отсюда!
Там, в Праге, Печек справляет пир,
глумясь над своими рабами.
Из блюд золотых жрут делец и банкир,
они там нагуливают жир, —
нас кормят гнилыми бобами.
Печек прикажет: «Стрелять в эту шваль,
чтоб мне пировать не мешали!
Ни женщин мне, ни детей не жаль.
Пускай голосят! Не моя печаль!
Мужей предать трибуналу!»
А ну, стреляйте! Убейте нас!
Закуйте в любые оковы!
Исполните точно кровавый приказ.
Но близко отмщенье. И грянет час,
когда мы вернемся снова!»
МЫ! МЫ! МЫ ВЫРВАЛИ ТЕБЯ ИЗ МОГИЛЫ,
в день твоего воскресенья пошедшие под расстрел.
Каким непомерным грузом совесть твою давила
тяжесть наших израненных, окровавленных тел!
Теперь можешь петь об этом, как смерть повстречалась с рожденьем,
как ты был поднят из гроба притоком могучих сил.
Но помни, кому ты обязан великим своим пробужденьем,
сколько ты дней растратил, покуда тот день наступил!..
…По радио передавали выпуск последних известий.
Ты жадно прильнул к репродуктору. И в этот единственный час
дрогнуло сердце твое, как будто с жандармами вместе
на сумрачных улицах Дукса ты тоже расстреливал нас.
Ты словно узнал и увидел в неясном, свинцовом тумане
скорбные выражения наших измученных лиц.
И стоял ты, жандарм, нас убивая и раня,
в длинной шеренге жандармов, карателей и убийц.
Там были твои монахи, ангелы-серафимы,
рыцари и мадонны, весь твой романтический сброд,
и вместе с тобой и с жандармами безжалостно, неумолимо
на сумрачных улицах Дукса стреляли, стреляли в народ!
О, ты схватился за голову: «Этого быть не может!»
Но именно так и было. Ты это уже постиг.
И пальцами окровавленными, охвачен предсмертною дрожью,
закрыл ты глаза, устрашившись внезапных прозрений своих.
Но сквозь закрытые веки виденья вставали упрямо.
И хрупкие пальцы поэта преградой им быть не могли…
Потом, когда мертвых зарыли за городом в общую яму,
тебя подобрали и вместе с убитыми погребли.
Так ты вступил в безымянность. И здесь начинается чудо.
Когда тебя плотно укрыла омытая кровью земля,
ты пробудился для жизни и вышел отсюда,
преобразившись в иное, в новое свое «я».
И ВОТ ИДУ Я В ШКОЛУ,
в тот самый младший класс,
и вижу вдруг, что лишь теперь
учусь я в первый раз.
Я в свой букварь сегодня
вгрызаюсь до основ
и сознаю по-новому
значенье букв и слов.
Решаю я задачи
и вижу без труда,
что все расчеты прежние —
сплошная ерунда.
Историю читаю,
спадает с глаз туман:
ведь все, что раньше я зубрил, —
то был один обман.
И вот верчу я глобус,
согрет земным огнем…
…Весь мир казался мне чужим,
а что я знал о нем?
МНЕ НАДОЕЛИ ВСЕ МЕТАМОРФОЗЫ,
в которых мир свою являет суть.
Последний облетает лист с березы…
Что ж, сердце, собирайся в зимний путь.
Простись с землей и не ищи лазейки —
ведь все дороги застелила мгла.
В продрогшем парке убраны скамейки…
Но что за книга в руки мне легла?
И что в ней проку? Слабое лекарство,
насмешка над конвульсией души.
Про революцию и государство
здесь говорится… Сердце, не спеши!
С нас хватит без того литературы.
Нас залечили до смерти, хоть плачь,
давая нам сердечные микстуры,
поэт-аптекарь и философ-врач.
Что, новый Фауст? Тешь себя гордыней,
но не тревожь ни сердца, ни ума.
Стал сладкий плод горчайшею полынью.
Не знает утешения зима.
НО ЭТА КНИГА ЖГЛА СИЛЬНЕЙ ОГНЯ.
Еще рука ее раскрыть не смела,
а имя – Ленин – прямо на меня
с обложки строгой пристально смотрело.
Впервые имя «Ленин» встретил я,
одним искусством занятый всецело,
и долго ждал, пока душа моя
раскрыть мне книгу жизни повелела.
Так что за маг околдовал меня,
заполнив разом все мои пробелы?
О, эта книга жгла сильней огня.
Как сердце заглянуть в нее сумело?
Кем вдруг была расколота броня,
которую земное зло надело?
Как я в ночи увидел близость дня
и как завеса с глаз моих слетела?
Каким лучом мой разум осеня,
ко мне явилась радость без предела?..
В тот самый миг, когда он спас меня,
земля в предзимней хмури опустела.
Но, зиму наступавшую гоня
и затопив вселенские пределы,
весна победно песнь свою запела
в тот самый день, когда он спас меня!
ТЕПЕРЬ ВСЕ ЭТО ВОСКРЕСИТЬ В ПОЭМЕ —
как решенье тогда осенило меня, —
ибо годы идут и упрямое время
гасит искры того незабвенного дня!
Как, на ощупь бредя, отыскал я спасенье,
как, блуждая в потемках, я встретился с тем,
что мгновенно рассеяло вечную темь
и очистило разум от яда сомненья.
Ах, как чванилось зло, возвещая конец
миру, жизни и людям с их бренной красою.
Но пришел Человек – и своею косою
он скосил это зло, как божественный жнец.
И, прозрев навсегда, я почувствовал вдруг,
что меня покидают неверье и робость —
повернулся ко мне алой краскою глобус, —
и навеки исчез мой вчерашний недуг…
…Пусть же имя его облетит мирозданье!..
По складам я добрался до истинных слов!..
После робких молитв, после жалких псалмов
торжествующий, солнечный гимн созиданья!
ИТАК, ЗАКОНЧИТЬ ЛЕТОПИСЬ ПОРА НАМ.
Уходит в жизнь из книги наш герой
другим, уже не прежним Безымянным,
что жил в тоске и тешился игрой.
Отныне, слившись со своим народом,
высоких истин он усвоил суть…
И все же я хочу перед уходом
еще раз на минувшее взглянуть.
Финал поэмы был бы крайне мрачен,
когда бы зову грозному не внял
я, кто самоанализом и плачем
служение народу подменял.
Как много их, кому я был подобен,
тех, что в потемках времени бредут,
которым удивительно удобен
на шее приспособленный хомут.
Пастись им легче, зло воспринимая
как неизбежность, как всеобщий рок,
а радости обещанного рая
искать подальше от земных дорог.
Для них масштабом служит слово – «вечно».
(О мыльные, пустые пузыри!)
А с точки зренья вечности, конечно,