Текст книги "Маленькая хня"
Автор книги: Лора Белоиван
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
– В прошлую навигацию дневальная с «Рязани» за борт ебнулась, так они ей вмиг глаза выклевали и голову пробили нахуй. Чтоб мозг достать. Они все мозг очень любят. Так и не спасли, – сказал боцман. – У тебя-то, конечно, мозгов ни хуя нету, но глаза больно уж красивые, ты их побереги.
– Чего вы все время материтесь? – задала Машка вопрос боцману, но все-таки послушалась, подозревая, правда, что боцман заботится не о ее красивых глазах, а чтобы чайки меньше срали на палубу. Но с ведром уже не экспериментировала. Только с булкой иногда. И нечаянно сочинила поэтическое произведение, оно так и называлось:
ЧАЙКИ
Море, лужа или омут —
Ашдвао, одна вода.
Правда, в море чаще тонут,
Так как нет у моря дна.
На поверхности же моря
Ходит уйма кораблев,
И дерутся за помои
Души мертвых моряков.
Открывшийся стихоплетский дар она стала эксплуатировать часто и помногу, вскоре зарифмовав каждого желающего. Например, матрос Синицын, стоявший свою вахту с четырех до восьми утра и выполнявший такую черную работу, как покаютная побудка экипажа, был помещен Машкою в антологию одним из первых:
Я по полету опознаю эту птицу,
Еще когда летит она по коридору:
Пернатого зовут матрос Синицын,
Кому еще не спится в эту пору.
Синицын переписал стихотворение пером и тушью, украсил лист дембельскими вензелями и повесил его над кроватью, в рамке под стеклом, выкинув оттуда расписание обязанностей по тревогам.
– Про меня, – говорил Синицын и каждый раз, когда кто-нибудь заходил к нему в каюту, показывал на поэзию пальцем.
У Машки приближался день рождения, и там, на корме, стоя с пустым помойным ведром в руках, я придумала, что ей подарить: как у всех нормальных поэтов, у Машки была Дурацкая Мечта. Она хотела себе в каюту аквариум. Как и все нормальные поэты, Машка не задумывалась о практической стороне вопроса, совершенно не заботясь о том, как удержать в аквариуме воду, когда аквариум находится на судне, а судно трясет и часто качает. Она просто хотела, чтобы он был.
– Вот здесь бы стоял, а я бы отсюда на него бы смотрела все время, – Машка тыкала пальцем соответственно в стол и в диван, – и так бы хорошо мне было.
Идея с рыбками у нее уже стала к тому времени навязчивой: как уже неоднократно говорилось выше, схождение с ума было не слишком редким явлением в среде водоплавающего народа. Таким оно, кстати, и остается по сих пор. Буквально накануне этой истории я чуть было сама не стала очередной жертвой новомодного на ледоколе сдвига по фазе.
Мне нужно было снять с верхней полки моей персональной кандейки коробку с новыми стаканами, и я, стоя на нижней полке стеллажа, изо всех сил тянулась за ней на цыпочках, когда почувствовала, что кто-то снизу осторожно лезет мне под юбку. Поскольку кандейка была моя персональная, и я только что сама открыла ее ключом, на людей я не подумала. Я застыла в подвешенном состоянии и боялась посмотреть вниз, потому что поняла, кто это. Конечно, Судовой.
Судового видели уже несколько человек, и все говорили, что он страшный и совсем обнаглел. Пекарихе Ленке Шориной, например, Судовой подложил в постель веник, а моторист Долотов рассказывал, что Судовой сидел за его столом в каюте и не сразу исчез, когда тот вошел.
– Вот такой примерно, во, – показывал Долотов рост Судового, чертя себя ребром ладони в районе застежки на джинсах, – и синий весь, как утопленник.
– У него руки до палубы и ладони как ласты, – нехотя делился подробностями ГЭС, а ему можно было верить: ГЭС никогда не смеялся.
Я висела между палубой и подволоком, держась за верхнюю полку стеллажа, и понимала, что мой крик никто не услышит, потому что, во-первых, кандейка в самом конце коридора, а во-вторых, дверь в нее только что захлопнулась от толчка ледокола. Рука Судового тем временем уже довольно настойчиво поглаживала мою ногу, периодически по ней похлопывая. Если кто-то не верит, что от страха можно надуть в штаны, спросите меня, я подтвержу. Я это сделала. Судового же сей факт не смутил, и он продолжил меня домогаться. Рука у него была теплая.
Не знаю, чем бы все это закончилось – может быть, я бы и не сошла с ума, а просто высохла бы в своей персональной кандейке, от ужаса так и не сумев уговорить себя отцепиться от верхней полки, если бы ледокол в очередной раз не наехал на особо прочную льдину. Меня сбросило вниз, и уже в полете я увидела огромную синюю ладонь, не успевшую убраться за шторку, закрывающую нишу под стеллажом. Уже почти ничего не соображая, я сидела ушибленной мокрой задницей на палубе, а над моей головой покачивалась огромная, раздутая (как у утопленника) рука. Она торчала из ниши, в которой я хранила ветошь, и куда неделю назад дружественные работники палубной команды попросили меня спрятать подальше от боцмана стеклянную бутыль с брагой. Они собрались гнать из нее самогонку «на вкус – прям коньяк «Белый аист»!» по рецепту ГЭСа. На бутыль они, как принято у хороших хозяек, натянули резиновую перчатку.
В свою каюту мне удалось пробраться никем не замеченной.
Вот эту-то самую бутыль я и выпросила у матросов. Самогонка у них, кстати, все равно не получилась: ночью, когда они химичили над ней в сварочной, туда за каким-то лядом заглянул дублер капитана и перевернул ногой сырье. Сама бутыль не разбилась.
Машка подарку была рада очень. Мы вместе набузыряли в сосуд воды и вместе поняли, что на стол его не поднимем. Сливать воду нам стало лень: оставили как есть, только закатили бутыль между столом и рундуком. Там она оказалась хорошо зафиксированной, а со стола бы рано или поздно упала б. В Магадане мы с Машкой пошли за рыбками, и по дороге Машка рассказывала, как она их любит.
По Машкиным словам, в семилетнем возрасте она начала проявлять признаки увлечения живой натурой, обитающей в водной среде. Ее любимой книжкой стала «Энциклопедия рыболова-любителя», в которой почему-то было полно картинок про всяких недоступных крючку дилетанта морских рыб.
– Там так много всяких инструментов, ужас, – говорила Машка, – рыба-игла, рыба-меч, рыба-молот, рыба-пила, в общем, не знаю, я так и представляла себе – такая большая мастерская на дне, и там рыбы работают, и постоянно пилят что-то, забивают, а рыба-меч у них солдат.
Ясное дело, что юная Машка стала выжимать из родителей аквариум. Те сопротивлялись, предполагая, что дочь слишком молода, чтобы нести ответственность за кормление, чистку, выгул и что там еще делают с рыбками. Тогда Машка набрала в литровую банку воды из-под крана, посадив перед этим в пластилиновый грунт несколько капустных листьев, вырезала из огуречной и апельсиновой шкурок рыб и запустила их в посуду. За медитированием на эту овощную икебану Машку и застали родители. Машка пялилась в банку и рыдала:
– Они все время тоооонут!
Так что и аквариум ей купили, и улиток, и пару меченосцев.
Рыбки рождались и уплывали на тот свет, Машка росла, но аквариум у нее был всю школу. На ледоколе роль Машкиных родителей играла я: Машка была младше меня на год, ей исполнилось 19, я подарила ей бутыль из-под соляной кислоты, а теперь вела покупать рыбок. Рыбок в Магадане мы не нашли нигде.
– Пойдем куда-нибудь погреемся зайдем? – Машка хотела реветь, но не показывала виду.
– Вон аптека напротив, – сказала я. И мы молча зашли в аптеку.
В аптеке, прямо на прилавке, в 25-литровой бутыли из-под соляной кислоты, плавали и ползали пиявки.
– Я больше не могу вообще, – сказала Машка.
– Покупайте пиявок, девочки, – ответила аптекарша, – от всего помогает.
Мы купили трех.
ЗАМЕЧАНИЯ ПО РАБОТЕ
Пиявки были худыми и отказывались от мороженой говядины. На ледоколе Машка вынула их из банки и, прежде чем поселить в 25-литровую бутыль, посадила на руку чуть выше локтя. Пиявки тут же указали Машке на общеобразовательный пробел, изумив ее своим хитрым устройством: оказалось, что рот у них не только где голова, но и где жопа тоже. Машка указательным пальцем в фиолетовом маникюре гладила пиявок по мягоньким черным спинкам и уговаривала их отцепиться, потому что уже полпятого, а ужин на стоянке в пять и ей пора. Но оторвать их не было никакой возможности – они только вытягивались нитками, вцепившись в руку всеми ртами и жопами. Тогда она надела поверх пиявок блузку и пошла накрывать столы в кают-компании.
Кают-компания – это на пароходе вроде ресторана. В отличие от столовой команды, которая просто столовка. Несмотря на то, что и там, и там дают одинаковую еду без всякого права выбора, в столовой команды питается местный пролетариат – матросы, мотористы и начальник матросов боцман, а в кают-компании ест пищу белая офицерская кость: механики, штурмана, радист и, конечно, капитан. Чтобы хоть как-то унизить пролетариата, ему на столы кладут один нож на всех, в то время как в кают-компании ножики лежат справа от каждой тарелки. Еще одним знаком кастового отличия является толщина стаканов: тонкие круглые – в кают-компании, а толстые граненые – в столовой команды. Кроме того, в кают-компании стелют льняные скатерти (в столовой команды на столах лежат клеенки). Все это я рассказываю здесь к тому, чтобы сухопутный читатель представил себе суть работы судовой буфетчицы, прояснив для себя, что это вовсе не тетка, торгующая консервами и печеньем, а просто официантка в кают-компании, обремененная дополнительными обязанностями уборщицы. Дневальная – это уборщица с дополнительными обязанностями официантки в столовой команды, ей легче мыть посуду, потому что граненые стаканы не трескаются в горячей воде, и проще накрывать на столы, потому что второе там ставится сразу оптом. Буфетчице же приходится высматривать, кто слопал суп, чтоб мгновенно принести горячие макароны и забрать пустую тарелку из-под первого. Для буфетчицы считается большим косяком, если кто-то из клиентов ждет второго больше минуты. Особенно если этот «кто-то» – капитан.
Машка ни разу не проворонила момента, когда капитан отодвинет от себя суповую тарелку. Несколько раз она даже пыталась забрать у него недоеденный борщ, за которым мастер инстинктивно тянулся руками и всегда получал его назад, хотя есть уже не мог: отправит в рот еще пару ложек, и все: «спасибо, Маша, можете забирать». В этот раз Машка тоже опередила события, но капитану стало жаль раньше времени расставаться с супом – на редкость вкусный суп получился у повара в тот день – и мастер еще с минуту делал вид, что не замечает стоящую над его душой буфетчицу. Машка же держала тарелку с горячими пюре и котлетой и секла, когда капитан освободится от еды. На давно отодвинувших свои тарелки третьего механика и второго помощников она не обращала внимания: к ним надо было стол обходить вокруг. Но именно этот факт игнорирования штурманов сыграл против нее, изобразив ситуацию в таком свете, что, дескать, она заранее спланировала все произошедшее в кают-компании.
Капитан и одна из пиявок доели свои порции одновременно. Капитан выскреб последнюю каплю супа и откинулся на спинку стула, а Машка, выдернув пустую тарелку и заменив ее полной, не успела убрать руку, когда почувствовала у себя в рукаве щекотку.
Пиявка отвалилась от Машки и скатилась в капитанскую тарелку с горячей пюрешкой, где, немного покорчившись, скукожилась и затихла. «Огого», – сказал востроглазый второй помощник, который сидел ближе всех. Его никто не понял, так как мало кто видел начало, зато все были увлечены дальнейшими, совершенно второстепенными событиями: спасая животину, Машка с криком «это просто у меня пиявка» запустила пальцы в капитанскую снедь и извлекла оттуда странную обвисшую дрянь, с которой капало. Штук пять свидетелей ЧП наскоро покинули кают-компанию вслед за капитаном, зажимающим челюсть обеими руками.
С точки зрения Машки, рассказывавшей потом всем желающим о своей полусбывшейся аквариумной мечте, наиболее пострадавшей в этой истории была пиявка, потом – она, Машка, понесшая моральную и материальную утрату, а уж капитан-то вообще не пострадал, и это его проблемы, что неделю после такого невинного происшествия он мог лишь пить воду, а от еды и даже худосочного судового компота его воротило.
Мастер же, как выяснилось позже, был уверен, что это вовсе не несчастный случай, а злоумышленная подляна, месть Дэбэ за сделанное накануне замечание. Вообще он с самого начала смотрел на нее подозрительно, еще с того самого случая, когда Дэбэ рассматривала льды и ей чуть не снесло башку, а его только чудо спасло от массы неприятностей. Но замечаний по работе буфетчице почти не делал, кроме одного раза, совсем недавно.
Как раз накануне, во время перехода на Магадан, куда ледокол шел бункероваться, Машка действительно учинила глупость – выбросила шифровки и прочий секретный мусор из капитанской корзины не в контейнер на корме, где все это дело бесследно сгорало, а за борт с надстройки. Среди секретного мусора оказались черновики капитанских мемуаров: мастер, как стало известно после этого случая всему экипажу, тайно писал героическую прозу о буднях ледокольного капитана, в чем признаваться не хотел, поэтому свалил все на шифровки.
Чтобы не идти на корму, у Машки имелись четыре уважительные причины:
1) шел дождь со снегом;
2) дул ветер;
3) море было неприятного черного цвета;
4) идти на корму было стремно.
Но я-то верю, что Машка отнюдь не сразу перевернула служебную помойку капитана за борт. Она, девушка сообразительная, сначала экспериментально скомкала верхнюю радиограмму и выбросила комок в непогоду, проверяя направление ветра. Комок был подхвачен стихией и унесен черт знает как далеко от борта – если б человек, то и не спасли бы. Только после этого Машка накренила всю мусорку, но тут ветру что-то взбрело, он двинул как-то снизу и анфас, надул корзину что твой Брюс – грелку, и корзина вылетела из рук буфетчицы прямо в море, где и затонула. А значительная часть белоснежных капитанских секретов разлетелась по всему ледоколу, и Машка еще полчаса ползала по мокрой качающейся палубе, отклеивая голубей от старпомовских иллюминаторов, от дверей вертолетного ангара, от шлюпочных лебедок и прочей железной дряни, которой полно на любом судне, не говоря уже о ледоколе, который очень большой и вместительный, хоть и «полупроводник».
Все, что нашла, Машка смяла и выкинула в море, но часть бумажек долетела до верхней, навигационной палубы, поприклеившись к радарам и к лобовым иллюминаторам моста, где в тот момент находился капитан, пережидавший уборку своей каюты. Когда продрогшая как цуцик Машка вернулась за пылесосом, мастер уже был в каюте и ждал.
– Ты куда мусор выбросила? – спросил он добрым голосом.
– А че? – призналась Машка.
– Лодырина ты хуева, мать твою, – сделал он замечание и почти ничего не добавил, кроме, разве, того, что «таких дебильных буфетчиц у него ни в жизнь не было».
Машка не была дебильной. Она школу закончила почти с серебряной медалью. Стихи, опять же, писала. Поэтому на «дебильную буфетчицу» обиделась смертельно.
– Сам дебильный, – сказала она, и уже умирая от ужаса, добавила: – Щас как вон двину пылесосом, – а потом, набрав воздуха, вспомнила вслух самое новое в своем лексиконе слово: – Пидорас.
– Что-о-о?! – недоверчиво переспросил капитан. Машка заворожено смотрела в его дрыгающиеся зрачки. «Все», – подумала она.
В подобные моменты каждый из нас балдеет от гибельного кайфа обреченности, который распирает диафрагму и требует всыпать бертолетовой соли в и без того катастрофичную ситуацию.
– Че слышал, говнюк поносный, – сказала Машка и, поджимая задницу, направилась к выходу, ведя пылесос за хобот и стараясь не ускорять шаг в ожидании от капитанской ноги неминучего, как минимум, поджопника.
Но расправы не случилось. И, что самое интересное, после ее ухода мастер, постояв столбом в полнейшем параличе мозга, опустился на привинченный к палубе кофейный столик и, вспоминая белую от ужаса физиономию Дэбэ, принялся ржать, восклицая между приступами неожиданного даже для него самою юмора: «Ну ни хера себе! Ха-ха-ха!!! Ой!! Ну ни хера себе! Пидорааааас! Ха-ха-ха! Нет, ну ни хера себе!». Свидетелем этого монолога стал второй радист, притащивший мастеру факсимильную карту погоды и застрявший в открытых дверях при виде неординарного зрелища.
Действительно: все-таки смеющийся и матерящийся индивидуум более привычен глазу в компании хотя бы еще одного индивидуума, который бы, например, рассказывал тому, первому, что-то смешное; или хотя бы, например, в компании книжки, из которой индивидуум извлекал бы себе повод для смеха и восклицаний, подобных вышеуказанным. Но, кроме мастера, в каюте никого больше не было, а вел он себя так, как будто сидел в целой шобле шутников-юмористов, рассказывающих ему забавные случаи из жизни. Радист тихо постоял и ушел на два шага за угол, никем не замеченный, и только после этого, кашляя как старый бич, появился вновь, еще из-за угла начав орать: «разрешите?» и шуршать факсимильной картой погоды.
В общем, с пиявкой получилось вдвойне обидно: во-первых, мастер к тому моменту окончательно склонился перед высоким самосознанием буфетчицы и признал свою неправоту: все-таки девка – не матрос первого класса, ее и вправду никто не обязывал шляться на переходе, в дождь и ветер, на корму (хотя что тут такого), так что, стало быть, с лодыриной он зря. Во-вторых, хотя это продолжение «во-первых», капитан искал случая, чтобы извиниться. Но, как и любой мужественный человек, он был малодушен в мелочах, и случай никак не находился.
А уж после подброшенной в его тарелку пиявки и думать было глупо об извинениях. Тем более, капитан, обычно брезговавший пить из стакана, на котором видел на просвет отпечатки пальцев, действительно не мог жрать без малого семь дней. В этот период график его настроений менялся как атмосферное давление во время циклона: первые два дня он пребывал в глобальной мизантропии, пугая своей злобной рожей вахтенных штурманов и матросов, когда поднимался на мост, еще три дня не мог видеть только буфетчицу, на шестой день он, озверев от голода, уже забыл о людях и ненавидел лишь окружающие его неодушевленные предметы, а на седьмой утих, сделавшись слабым, добрым и улыбчивым.
Машка тоже уже хотела извиниться: про то, что пиявка упала в тарелку капитану сама, знал уже весь экипаж, но капитан мог быть не в курсе. А «дебильную буфетчицу» она ему уже и так простила.
Но как раз к концу седьмого дня капитан обожрался вареных с укропом палтусовых голов и слег с температурой по причине белкового отравления, как слег бы любой неопытный человек, выходящий из голодания без вспомогательного этапа протертых вареных злаков. Вообще-то сказать, что он слег, было бы неправильно, потому что основное время капитан проводил на своем персональном унитазе, выдавливая из себя каплю за каплей и тоскливо думая температурными мозгами, что вот так вот, каплями, из него сейчас вытекает жизнь. «Поносный говнюк, – вспоминал он почти без всяких эмоций, – и это совершенно справедливо».
Тут ледокол пришел в Анадырь, а экипажу выдали зарплату. Машка сходила в местный универмаг и неожиданно для себя купила там портативную печатную машинку «Ортекс» за 350 рублей. Дело в том, что денег у Машки появилось много, аж две арктические зарплаты, а это больше тыщи, и все равно надо было что-то на них покупать. С удивлением неся печатную машинку на ледокол, Машка решила, что машинка нужна ей для стихов и красоты.
Дня три Машка все свободное от работы и Анадыря время осваивала шрифт. Как раз к тому моменту, когда шрифт был почти освоен, буфетчицу посетила муза, вдохновившая ее на создание философско-поэтического произведения под названием
ОДА ГОВНУ
Говно! Вонючее созданье!
Хочу в стихах тебя воспеть
(однако надо бы успеть,
пока такое есть желанье).
Красиво ль ты?
Боюсь, что нет.
Хотя на ложе унитаза
Тебя, конечно, видно сразу —
Каким бы тусклым ни был свет.
Тебя встречаешь повсеместно.
Хотя бы даже и в лесу —
Идешь, любуясь на росу,
И настроение прелестно,
Но, наклонившись за грибом,
Тебя находишь под кустом.
То ты в подъезде,
То – в лифте, а то —
Короче, ты везде.
Каким ты только ни бываешь:
То вдруг колбаской замираешь,
То круглым катышем лежишь,
То, жижей вязкою скучая,
Подстерегаешь пеший люд —
Идут, тебя не замечая,
А ты, конечно, тут как тут.
Ты по характеру несносно:
То мучаешь людей поносом,
То, атомы свои скрепя,
Наружу лезешь, разодрав
Владельцу задницу до шеи.
Как ты противно, в самом деле!
Все это поняли давно:
Говно – оно и есть говно.
И только я, свой лоб нахмуря
И тиху нежность затая,
Скажу: говно! Тебя люблю я.
С тобой, мы кажется, родня.
Машка выдернула бумагу из-под каретки «Ортекса», прочитала оду и осталась ею очень довольна. Потом вдруг (это был единственный поступок, который она так и не смогла объяснить. Не считать же, в самом деле, за объяснение то, что она потом говорила. А несла она что-то совершенно кретинское, дескать, все хорошие стихотворения кому-то посвящены: про кружку – няне, про любовь – Анне Павловне Керн, так почему же это должно оставаться сиротой) снова заправила лист, прогнала его в начало и напечатала большими буквами:
«ПОСВЯЩАЕТСЯ
КАПИТАНУ Л/К «ВЛАДИВОСТОК»
ПАНЕНКОВУ Л.П.».
А потом, полюбовавшись на красиво, без помарок, отпечатанный листок, встала, оделась и пошла на палубу кормить булкой глупых и крикливых арктических чаек.
СИЛА ИСКУССТВА
К середине июля мы научились бороться с полярным днем, который лез в иллюминаторы, в любое врем суток дразнясь одинаковым солнцем в одной и той же точке неба. Спать нельзя, если не опустить чугунные иллюминаторные заглушки, но жить с задраенными иллюминаторами невозможно, так что мы приноровилась игнорировать солнце так же, как солнце игнорировало нас.
Перед тем, как произошла эта искусствоведческая история, ледокол за ненадобностью отстаивался не то в Уреликах, не то в Сирениках, запомнившихся только тем, что на борту постоянно и во множестве пребывали чукчанки, использовавшие навигационную оказию в целях улучшения породы своего потомства. Экипаж совокуплялся сперва охотно, затем – по инерции, а потом уже с ненавистью, но делать было нечего: чукчанки отказывались уходить с судна. В таких случаях пароходы отгоняют на рейд, но по паковому льду к ним быстро протаптывается довольно широкая тропа.
Было скучно. От нечего делать мы с толстым флегмой-доктором, не принимавшим участия в осеменении Чукотского побережья, занялись судовой библиотекой. У доктора была струбцина скобообразная – совершенно незаменимая вещь в десятимесячном рейсе. С ее помощью мы переплели с ним пару сотен выдернутых из Новых миров и Зарубежных литератур рассказов, повестей и даже романов, показавшихся нам достойными струбцины. Среди изданных нами книг кстати обнаружились «Челюсти», а в самом дальнем углу под стеллажом, откуда мы выгребали пачки журналов – рулон с Джокондами.
– Страхолюдина, прости меня Господи, – сказал док, развернув один плакат, – морда какая желтая.
– И ухмыляется, – поддакнула я.
В кандейке, отведенной под библиотеку, было темновато, и шедевр советской полиграфии выглядел довольно мрачно. Доктор свернул Джоконд обратно в трубу и положил их на стол, заваленный журналами, откуда труба с грохотом скатилась на палубу и развернулась, открыв миру, то есть нам, лимонного цвета руки верхней Моны Лизы.
– Сдохла, – сказал доктор.
В тот же день «Челюсти» пошли по девкам, а Джоконд я самолично вынесла на корму и положила в мусорку, стараясь не смотреть вовнутрь свернутой трубы.
Мало-помалу в вертолетном ангаре стали возобновляться бадминтон с волейболом, а по вечерам – посиделки в дружественных каютах с обязательной «тыщей» под кофе. Жизнь, как говорится, налаживалась. И, несмотря на тропинку с берега, протоптанную к ледоколу, прежнего буйного безумства уже не было. Зато возникло безумство тихое.
Однажды в пять часов десять минут утра, еще толком не проснувшись, протирая на ходу глаза, буфетчица Машка зашла в девчачий туалет, щелкнула выключателем и в полумраке слабенькой лампочки увидела незнакомое женское лицо. Глаза, зависшие метра на полтора выше унитаза, смотрели на Машку с презрительной ненавистью. Даже не сумев с перепугу заорать, она выскочила вон, чуть не зашибив дверью проходившего мимо третьего механика.
– Ты чего? – вытаращился тот, потирая плечо.
– Не знаю. Там что-то... не знаю. Глаза какие-то.
Механик хмыкнул, отодвинул Машку от двери, зашел в туалетный предбанник-умывалку, открыл дверь в гальюн и отпрянул.
– Ёпаный, – сказал он, заглянул еще раз и тут же принялся ржать, тыча пальцем.
Машка осторожно высунулась из-за его плеча. На стене над унитазом висел большой плакат с репродукцией Моны Лизы. В тусклом освещении уборной и непривычном для себя сантехническом антураже она усмехалась не столько таинственно, сколько злобно.
– Ф-фффф, – сказала Машка.
Плакат она аккуратно отклеила, свернула в трубу и положила на умывальник в предбаннике. Выходя из туалета, Машка заметила, что к трубе кто-то уже приделал ноги.
День прошел как обычно, а следующим утром Машка снова встретилась в туалете с Джокондой и снова с перепугу выскочила вон. Трусливо потоптавшись за дверью, она все-таки вернулась в туалет, чтобы отклеить эту тварь со стены и выкинуть ее к чертовой матери. Мона Лиза отнюдь не стала выглядеть добрее с их первой встречи: казалось, ее ухмылка вот-вот обнажит неестественно длинные верхние клыки. Стараясь не пересекаться с визави взглядом, Машка отлепила от кафеля синюю изоленту, и Мона Лиза, скрутившись в рулон, рухнула ей на руки. Навязчивый шедевр Машка распрямила, сложила вчетверо и запихала в мусорку, придавив ногой.
После завтрака у буфетчицы есть короткий тайм-брэйк. Машка обычно использовала его на перекур и переодевание. Так и в тот раз. Она неслась в каюту, на бегу развязывая свой официантский фартук. Пробегая уже нижней палубой, она услышала щелчок принудиловки. Текст же объявления остался за кадром: сломанный мотористами динамик трансляции в нашем отсеке выдал что-то совершенно невнятное, что требовалось уточнить. Могло быть важное. Поэтому Машка, не заходя к себе, стукнула в соседскую дверь и ввалилась в каюту уборщицы Ленки Худой.
На ледоколе было три Ленки – Шорина-пекариха, уборщица Горленко – и ее коллега, уборщица Князева, которую по понятной без расшифровки причине все звали Худая. Еще она была самая тихая, общалась мало с кем, а ко мне и к Машке относилась хорошо, хотя никогда не принимала участия в наших посиделках, да и в бадмик тоже не играла.
Худая сидела за столом и что-то рисовала при свете настольной лампы. Заглушки иллюминаторов в ее каюте были задраены.
– Ленк, привет, че щас по трансляции сказали? – спросила Машка и осеклась: с переборки над Ленкиной кроватью пялилась вчерашняя туалетная знакомая. Причем пялилась четырьмя глазами, так как Моны Лизы было две штуки рядом, одна гладкая, другая помятая. Вдвоем они выглядели еще хуже, чем поодиночке.
– Лен, у тебя трансляция включена? – опять спросила Машка, кое-как оторвавшись от Джоконд.
Худая наконец перестала рисовать и как будто лишь теперь заметила, что в каюте кто-то есть.
– Что ты? – сказала она испуганно.
– Я говорю, трансляция работает? Чего объявляли?
– Объявляли? Не-а. Не работает.
Но как только Машка собралась убегать – времени до уборки капитанской и дедовской кают оставалось всего 25 минут – как в матюгальнике над диваном щелкнуло, голос начальника рации горлопанисто сообщил, что народу пришли радиограммы и назвал штук восемь фамилий.
– А ты говорила, трансляция не работает? – протянула совершенно обалдевшая Машка.
– Работает? Не знаю я, как она работает, то работает, то не работает, – сказала Ленка.
Машка убрала руку с дверной ручки и подошла к Ленке.
– Лен, это ты Джоконду в туалете повесила?
– Я. Да.
– Зачем? Страшно ведь...
– Красиво, правда? – сказала Ленка. Машка кивнула и взялась за край стола.
– Лен, а что ты делаешь? – осторожно спросила она.
– Я? Рисую, – сказал Ленка.
– Посмотреть дай?
– На.
На тетрадном листке, который Ленка с тихой гордостью протянула Машке, кудрявились ряды каляб-маляб. Непрерывные линии, пересекающие сами себя, располагались по вертикали в виде кривых спиралей. Рисунок вроде тех, что получается в результате многократного испытания шариковых паст в киосках Союзпечати.
– Здорово? – спросила Ленка.
Машке пришлось сильно постараться, чтобы ответить.
– Отпад, – просипела она. Потом помолчала, сглотнула и добавила: – Ты знаешь, Лорка наша тоже ведь в художке училась.
– Я знаю, знаю... Это она Джоконду нарисовала. Машка, больше не доверяя коленкам, присела на краешек кровати.
– Лена, а тебя никто не обидел? Случайно? – спросила Машка.
– Да, обидел.
– Кто?!
– Обидели.
– Кто?!
– Акулы.
– Зачем ты задраила иллюминаторы?
– Акулы же заглядывают, – Ленка даже как будто удивилась Машкиной тупости, – ты что, забыла?
– Помню, помню... А к тебе какие заглядывают?
– Всякие, – пожала плечом Ленка и уткнулась в свой листок с малябами.
– Лен, ты бы спать легла, а? Ты поспи, ладно? – пятясь, Машка нащупала дверь и выскочила вон. Ленка даже не обернулась.
К чифу Машка влетела без стука, но его на месте не оказалось. Каюта хозпома – заперта. Машка, всхлипывая и спотыкаясь, поднялась на капитанскую палубу, столкнулась с мастером, кинулась ему на грудь и разрыдалась в голос. Перепуганный капитан, который не разговаривал с Машкой после того случая, когда она уронила ему в тарелку пиявку, от растерянности погладил буфетчицу по голове. На звуки интриги, как вагонетка с кирпичами, уже скатывался с мостика чиф. Машку завели в капитанскую каюту, усадили на диван, принялись поить водой из-под крана и, приголубливая, добиваться подробностей. Машка перестала реветь быстро: вода из-под крана была противная, пить ее не хотелось. Оба, и старпом, и капитан, были уверены, что Машку кто-то без спросу обесчестил и дело пахнет уголовкой. Поэтому, когда она сообщила, что Ленка Князева сошла с ума, оба вздохнули с облегчением.
– Да вы не поняли, – размазывала сопли Машка, – она по-настоящему спятила... заболела...
Так или иначе, дело принимало серьезный оборот.
– Рассказывай, как она спятила?
– Калябы рисует сидит, фигню всякую говорит... люмики задраила.
– Ну и что? – синхронно выразили скепсис капитан и старпом.
– Джоконду в тубзике вешала... Два дня подряд... третий механик видел... я сама чуть не чокнулась... Говорит, что Джоконду Лорка-дневальная нарисовала.
Джоконда-то и произвела на обоих командиров самое большое впечатление. Может быть, это и есть сила искусства.
Худую док привел в порядок, потому что все равно ее до Магадана девать было некуда. Понятия не имею, что ей скармливал владелец скобообразной струбцины, но Ленка была всегда сонная, хотя на вид и по разговору совершенно нормальная. Мы обращались с ней как с яйцом Фаберже, а в Магадан за ней прилетела мать и увезла домой, в Краснодар. Кто-то из девок рассказывал, что Худая поступила на журфак; все может быть. В прошлом году, консультируя одного кубанского воротилу на предмет его избрания в Видные Политики, я лично заключала устный договор с директрисой местного ТВ-канала по нужному мне поводу. Имя и фамилия директрисы совпадали, только вот Худой ее вряд ли можно было назвать. Впрочем, она меня тоже не узнала.