355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Белоиван » Маленькая хня » Текст книги (страница 16)
Маленькая хня
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:14

Текст книги "Маленькая хня"


Автор книги: Лора Белоиван



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

А потом я случайно нарисовала зонтики под дождем, и горы скрылись в тумане моего первого шелкографического опыта.

В общем, к ее отъезду я уже вернулась к темам голых толстух и толстяков, мокрой погоды и раскиданных предметов, перенесенных мною в батик из более прозаичных техник.

 Но дело не в этом. Хайди решила научить меня вязать спицами. И я почти связала спинку на яхтсменов свитер, но больше не смогла.

Да и опять не в этом дело.

Мы просто жили этот месяц, это был декабрь с переходом в январь, просто и ровно жили, споткнувшись лишь однажды – об Новый год, когда я приготовила ведро оливье, а Хайди не поверила своим глазам, увидев к пяти утра ведёрное дно; но, правда, и народу было много. А на следующий день Хайди сказала, что всё, она «будет вязать столько выпивать», что теперь «не больше стакана в день», что «нельзя так ужасно жрать тоже». Но, в общем, я с ней была согласна, в конце концов, мне надо было каждый день ездить на работу.

Хайди была в восторге от нашего Дома. Её нисколько не смутило уличное тубзо без крыши: «как романтично – говно смотрит в звёзды», – сказала она в первый день, и мы опять отчего-то долго ржали, но в тубзо по вечерам ходили вместе, потому что фиг его знает, вроде бы и не страшно, но всё-таки вокруг лес, и еще очень неизвестно, чьи вон там, за кедром, следы...

Яхтсмен воспитывал собак, топил печку, пилил дрова, носил питьевую воду из родника, а мы привозили из города продукты и готовили еду. Еще мы перегоняли снег в воду, снег набирали ведрами прямо перед домом – невероятно чистый, белый снег – его выпало в ту нашу первую лесную зиму так много, и сыпать не переставало – ставили ведра на печку и добывали техническую воду: на умывачки и питье собакам.

Ничего особенного не произошло в этот ее приезд, ничего особенного. Но однажды она сказала: «Я очень понимаю, почему ты так сильно любишь этот дом». Я боялась спрашивать, что она имеет в виду, чтобы не услышать не тот ответ, я не хотела от Хайди никакой серьёзной банальщины, от кого угодно, только не от нее. А она сказала такое, ради чего, наверное, Силы Небесные и устроили весь этот ее невероятный приезд ко мне и подарили нам идиллически спокойный месяц в сугробах; в общем, она сказала:

– Ты – это твой дом. Этот дом в лесу – ты и есть, – сказала Хайди и быстренько поправилась: – ну, для сейчас это корректно.

И больше ничего не надо было говорить, и она больше ничего и не добавила.




ГЛАВА IV

CREDO

Никольский храм сверху похож на небольшой торт со взбитыми сливками. Меня в нём крестили: тогда как раз все пошли, и мы с Кавардаковой в общем потоке – всё равно на биче делать нечего, так почему бы и не прокреститься. Нашей крёстной матерью, без которой было почему-то нельзя, стала Галка Михайлова, как раз накануне нашего крещения отдавшаяся известной пароходской лесбиянке Вике.

– Ну и как? – спрашивали мы Галку.

– Ничего особенного, – отвечала Галка.

– А-а, – говорили мы разочарованно. Кавардакова пришла на крещение в джинсах и тельняшке.

– А чё, раздеваться надо, что ли? – удивилась она и сняла шубу. На неё оглядывались; впрочем, без особого любопытства.

– Ну расскажи, Галь, как она, вот прямо так вот пришла и...? – Галкин сексуальный опыт не давал нам покою.

– Ну прям. Сперва вина попили, – еще больше подогревала наш интерес будущая крёстная.

– Крещаемые – налево! – Священник был молод и клочкаст, на его лице, там, где не было рваной поросли, сидели ярко-рыжие веснушки. Он был похож на школьного хулигана, которого уговорили принять участие в конкурсе на лучший маскарадный костюм.

– Я не хочу у него креститься, – сказала Кавардакова.

– Поздно, – почему-то сказала я. Мне думалось: раз вошёл в церковь, обратной дороги нет. Впрочем, лично меня неформальный имидж батюшки и не смущал, потому что других священников я никогда прежде и не видела; я никаких священников прежде не видела.

Нас, «крещаемых», было человек сто.

– Давайте-ка живенько, – поторопил своё стадо пастырь, – дел куча, а тут еще Владыка на сессию не отпускает.

Он выстроил нас в «ручеёк», прочитал коротенькую молитву и спросил, согласны ли мы отказаться от дьявола. Мы были согласны.

Сама процедура занимала несколько секунд: чувствовалось, что, несмотря на молодость лет, у батюшки были хорошо набита рука. Одной рукой он брал очередного крещаемого за шею, а второй, в которой были ножницы, отхватывал от новообращенного клок волос. Кавардакова была впереди меня. Я увидела, как она отходила от священника, унося в обеих ладонях половину своего скальпа, и обреченно подставила свою голову под ножницы, но почти не почувствовала их касания. «Во имя Отца, и Сына, и Святага Духа», – тихо сказал владелец хулиганских веснушек и бережно положил в мою ладонь тонкую прядь. Остального я почти не помню, потому что в тот момент, когда он перекрестил меня, ко мне всё вернулось. Это было такое ощущение, какое бывает иногда в детстве, когда просыпаешься и вдруг плачешь от невыносимого счастья.

Еще дня два или даже больше ходила как наполненное до краев ведро, стараясь не расплескаться, и ни с кем не разговаривала.

Я кружу над Никольским храмом и пытаюсь вспомнить, как звали того священника. Как раз перед тем, как подошла моя очередь лишиться части волос, его кто-то окликнул: то ли отец Василий, то ли отец Влаеий – не помню – и он ответил ему: «Подожди, не отвлекай».

Иногда я слышу, как на Русском, через пролив, бьют в монастырские колокола. По воде вообще звук хорошо идёт.

Какого-то лета (дневничковое)

У меня минимум физических потребностей: кофе, сигареты и оплаченный интернет. Бисмарк, что ли, сказал в своё время о России, что она-де опасна минимальностью своих потребностей. Дескать, нет сахару – ну и хер с ним, репа тоже сладкая, репы – много. Несмотря на очень случайные заработки, кофе и сигареты с интернетом у меня чудесным образом не переводятся.

При этом я даже не удешевила сорта первых двух: по-прежнему травлюсь дорого и со вкусом. Но это не от хорошей жизни, а от житейской опытности. Я очень хорошо знаю одну вещь: перелезешь на дешёвку, назад вернуться будет очень трудно. Бог (или – на любителя – Силы Небесные, Высшая Справедливость) всегда выписывает по потребностям. А мои потребности минимальны: хороший кофе, хорошие сигареты и оплаченный интернет.

Я так часто в последнее время говорила об этих трёх составляющих моего внешнего комфорта, что Бог (или – на любителя – Силы Небесные, Высшая Справедливость) добросовестно заботится о наличии у меня оных трёх, сильно ограничив во всём остальном.

Если бы я была проповедником, я сказала бы: «Следите за базаром, братья и сестры, следите за базаром».

Я, кстати, уже начала. С сегодняшнего прямо дня.

Сегодня мне исполнилось 37.

Я решила слетать поставить за себя свечку.

В церкви оказалось, как всегда, хорошо. Хор пел красивыми голосами про что-то клёвое. Я даже знала, про что. В середине службы подумала: а может, зря я собираюсь отсюда сваливать... Но, отогнав суетную мысль прочь, стала думать о вечном. О том, что у меня вечно нет баблосов. О том, что у меня по части баблосов карма плохая, но у многих карма вообще говно. Потом я подумала, что думаю неподходящими терминами, и повелела мыслям изыдить в свиное стадо.

Лишившись мыслей, мозги присмирели. И стало совсем спокойно и торжественно, но вдруг спина почуяла пистолетное дуло. Сзади стояла бабкаёжка, смотрела на меня с конфессиональной ненавистью и готовилась расстрелять из пальца. «Рюкзак сними, ээ», – сказала она, взведя курок.

Я подумала, что, если Богу мой рюкзак не мешает, то бабкаёжка как-нибудь перебьется. Рюкзак у меня был пустой, я в него собиралась купить хлеб наш насущный на обратном пути из храма Божия. Мой пустой тряпошный рюкзак прочертил между мной и бабкаёжкой водораздел. Границу между православием и православием. Не мир принёс я вам, но рюкзак. Не стреляй в меня, милая Яга, не стреляй, и вообще позырь – у меня вот тут вот, вот он – тоже крестик есть.

Поздно.

Пиф-паф.

Ойёёй.

Какого-то лета (дневничковое)

Опять видела, как пилят деревья. В последнее время их здесь пилят еще активнее, чем прежде: вероятнее всего, город В. готовится к зиме, и ему, как обычно, катастрофически не хватает дров.

Почти все, кто меня любит и кого люблю я, живут за 9 тыщ километров отсюда.

Остальные – за семь.

Некоторые – за двенадцать.

Год назад мне было предложено поселиться в непосредственной близости от них и места работы. То есть в одном с ней городе. То есть в Мск. Никакого отношения к политпиару моя будущая работа, слава Богу, не имеет. Равно как и к журналистике.

И всё это было так замечательно, что я немедленно рванула в город В.: забрать Банцена и продать квартиру (да-да, с видом на Босфор Восточный). Но замешкалась, глядя в окно, а потом нечаянно научилась летать.

Я летаю над городом В, и чувствую, как хочется ему спрятаться от холода, свернуться котом, уткнуться носом в хвост и спать, спать, и чтоб дымок из печных труб, и чтоб не трогал никто, а надо вытягиваться стрункой вдоль моря, скатываясь с неудобных сопок, и верить в свою похожесть на Сан-Франциско, который то ли есть, то ли нет его, и делать вид, делать вид, постоянно делать вид, что он, город В., такой весь из себя мачо, и домов с печным отоплением не увидеть за краснокирпичными крейсерами, построенными китайскими и северокорейскими гастарбайтерами.

Отправила документы в Мск. У меня нет никакого выбора, даже самого наипаршивейшего.

Я ненавижу город В.


ГОРОД В.

Я ненавижу город В. до озноба, до тошноты, до неумения вдохнуть и невозможности выдохнуть – за всё его свинство, прагматизм и псевдоромантику, за хамство, бедность и «терпеть не могу Москву и москвичей», за столб в девять тысяч километров, упирающийся мне в левый висок, за блядство, за ханжество, за 20 лет жизни тут, за его никомуненужность, за суперживучесть его обитателей, за мокрое дыхание и сухие глаза, за короткую память и пароходы на рейде, за море, за сопки, за небо, за жизнерадостных дураков и злых гениев, укрепляющих столбы в девять тысяч километров, за спиленные деревья, за провинциальную гордость, за ублюдочность, за дождливое лето и пронзительное солнце зимой, за его нелюбовь к себе, за его невероятное самолюбие, за предательство, за равнодушие, за глупость, за сентиментальность, за жадность, за постоянную, запредельную тоску в криках его птиц, за то, что никак не могу собраться и уехать, потому что столб в девять тысяч километров о двух концах, потому что 20 лет, потому что не верит ничему, потому что дождливое лето и невменяемое зимнее солнце с алмазными лучами, вспарывающими сетчатку сухих глаз, потому что море, сопки и небо, потому что «не за, а вопреки», потому что – до озноба, до тошноты, до невозможности сделать вдох и неумения выдохнуть, потому что его птицы – мои птицы, его воздух – мой воздух, и мы никогда не сможем поделить совместное имущество, среди которого – прозрачная, почти неразличимая на фоне северо-восточного ветра, такая дурацкая и такая тонкая плёнка моей жизни.

Какого-то лета (дневничковое)

Сперва приснилось, что пишу рассказ про мужика, у которого в животе жили собаки. По ночам они там у него выли.

Потом приснилась фраза, которую можно выдать за истину. Фраза была написана курсивом, но мне лениво лезть в тэги. Бегущей строкой на крыше краевого музея было написано буквально следующее: «Хорошо быть женщиной – какой бы сукой ни была, никто не назовет ни мудаком, ни пидором».

Когда я сплю, я что-то типа гения.

А когда не сплю, то часто с удивлением оглядываюсь вокруг.


ГВОЗДЬ ИМЕНИ ПЕТЬКИ ЭЙХЕНБЕРГЕРА

В последнее время я часто с удивлением оглядываюсь вокруг. У меня, как ни странно, очень много вещей: видимо, мне только кажется, что я всю дорогу валяла дурака. У меня есть всё, что нужно для нормального быта и вообще жизнедеятельности: довольно дорогая стиральная машина, большой холодильник, столы-кресла-диваны. Посуда. Постельное бельё, подушки и одеяла. Книги. Нераспроданные картины ручной работы. Новые глиняные люди и звери. В отличие от прежних, тех, что остались в Доме, эти – более жизнерадостны: может быть, у них есть способность видеть будущее, и они усматривают в нём повод для оптимизма.

Много цветов. Их я, конечно, оставлю в городе В., хотя расставаться с ними жалко. Вот эту гардению я нашла в луже рядом с помойкой – в тот же день, когда поселилась в нынешней квартире. По гардении с увядшими уже листьями проехала машина, вдавив её в грязь. Я прошла уже было мимо, но вернулась почему-то и вытащила дохлый цветок из лужи. У него оказалось целое, не поврежденное корневище. Дома я отмыла растение и запихала в банку с антибиотиком, а на следующий день увидела чудо: за ночь гардения набрала бутоны. С тех пор она цветёт практически не переставая, и оставить её в городе В., отдав в чужие руки, я не могу. Гардению я возьму с собой.

Подаренная Ласточкиной пальма раскинула руки на полтора метра в стороны. Фикусы – ботаническая моя страсть – превратились в красивые деревца. Мне не довести их до Мск живыми. Так что пусть они будут здесь, в городе В. А в Мск мне обещали надарить разных отростков, каких здесь сроду нету.

Я их выращу в цветы, привыкну к ним и тоже полюблю.

Коробки, нужно много картонных коробок. В них можно сложить посуду и всякую мелочь. Краски, кисти, безделушки. Фотографии пост-огненного периода: вот фотографий мало – в основном, все в цифровом виде.

Компьютер, конечно, не беру: в Мск куплю новый. Возьму с собой только жесткий диск. Наверное, вытащу и CD-райтер: больно уж хороший, читает даже склеенные компашки.

Картины переложу полотенцами, поцарапаться не должно. Намокнуть – тоже. Глиняных людей – как всегда, по кастрюлям.

Жалко, нельзя забрать стены маленькой комнаты: она у меня вся разрисована смешными калябами – они мне дороги. «Урок гражданской обороны» перенесу на картон акрилом. Обязательно.

А этого червяка – тоже? И бабку Ёжку в углу, и паука в паутине – их куда? Новые жильцы их закрасят или заклеят обоями, и опи будут жить там, под слоем новой краски или бумаги, в темноте и духоте. А как быть с гвоздём?

Гвоздь – большая толстая двадцатка. Под гвоздем раньше стоял допотопный диван, а на диване, скукожившись в продавленной временем яме, лежал бледный Петька-экстремал – гражданин Швейцарии Петер Эйхенбергер, 38 лет отроду, красивый до невозможности мужчина – увы – не моей мечты. Рядом с ним, естественно и ненатужно делая грустное лицо, сидела его подруга Астрид, а я стояла в шаге от чужого счастья и держала в руках молоток.

В то утро, за четыре дня до гвоздя, Петер вдруг начал проявлять все признаки беременности: его тошнило от зубной пасты, мяса «сайпись» и близости разрушенного имения Бриннеров. Он был зелен, плоcк и малоподвижен, как придавленный кроссовкой кузнечик. Он нагревался со скоростью 0,2 градуса в час, будто старый, но еще работающий утюг. Он держался за печень и утверждал, что застудил яичники.

Астрид волновалась. Юра молча курил. Петер почти не стонал до тех пор, пока Юра не ткнул его пальцем в пупок. Юра ткнул его пальцем в пупок, и Петер, сказав громким голосом «эпиттвайуматть», сложился втрое и попросился в больницу.

Как у любого нормального человека, подхватившего острый аппендицит в чистом поле, у Петьки было большое желание как-нибудь выжить.

– Всё будет сайпись, всё будет сайпись, – убеждал он себя, – эпитвайуматть, всё будет сайпись.

До парома было 2,5 часа ходу по заливу Петра Великого. Это если б мы были в Славянке. Но мы сидели в палатке километров в ста от, дикие места, красота – сайпись. Однако это всё скучно рассказывать. В общем, вдали проехал заблудший джип, в вышине пролетел вертолёт, по поляне пробежали два фазана, а по морю беззвучно проскользнула яхта. Совокупность этих эзотерических символов сложилась в пентаграмму если уж не вечного, то хотя бы необходимого на данном этапе движения, которое – Петькина жизнь. Мы упаковали Петьку и рюкзаки, снялись с места и уже через пару часов договаривались в Славянке с каким-то катером. Договориться там же с хирургом у нас не вышло, потому что в местной больнице второй год протекал текущий ремонт.

– Всё будет сайпись, – повторял время от времени лежащий на палубе Петька, и сам себе отвечал: – Да.

– Да, – хором подтверждали мы.

Петька держался одной рукой за печень, второй – за яичники. Периодически он высовывал изо рта серый язык и слизывал с губ солёные брызги. На всё лицо языка не хватало, и капли воды красиво сверкали на зелёной поверхности Петькиной физиономии.

– Всё будет сайпись. Да,

– Петь, расскажи что-нибудь весёлое, – попросил Юра.

Петер молчал две минуты, закрыв глаза. Затем приподнял голову, посмотрел на Юру, кротко улыбнулся и сказал:

– Иди лучше всего нахуй.

Тут мы, слава Богу, приехали в город.

Петер – друг Хайди и Хуге. Это они дали ему мой адрес, потому что Петеру надоело каждое лето сплавляться по алтайским шестёркам, а на Дальнем Востоке он никого не знал. Они с Астрид приехали, поселились у меня и украсили мою жизнь в только что купленной по дешевке квартире с высокими потолками и с окнами на ежедневных серфингистов. Потом приехал Юра с Барнаула – старый Петькин кореш, врач и тоже большой любитель чего-нибудь преодолеть. Если б не он, мы бы так и продолжали давать Петьке активированный уголь, полагая, что пациент обожрался трепангов.

Свежекупленая моя квартира была дешевой потому, что за 50 лет существования этого прекрасного во всех отношениях жилья в него, вероятно, ни разу не вложили ни копейки. Из стены в ванной торчал единственный кран – с холодной водой, которая медленно, по капле, набиралась в подставленный тазик. Когда таз наполнялся, его можно было отполовинить в ведро, ведро отнести в туалет и смыть за собой кал и мочу: сливного бачка там не имелось. Швейцарцы сказали, что им всё это нравится, что говно – не медведь, на него и с ведром можно, и что по сравнению с алтайскими деревенскими уборными без стен и дверей мой вариант быта достоин если не пяти, то, по крайней мере, четырёх звёзд.

Тазиком наполнялась и стиральная машина. В ней я грела воду для таких гигиенических утех, как помывка ног, тел и прочих органов. Вода нагревалась с помощью сложной системы растяжек, потому что древний, доставшийся по наследству от предыдущих хозяев кипятильник нельзя было мочить. Каждый вечер я подвешивала кипятильник с расчётом на его десятисантиметровое погружение в стиралку, нагревала 30 литров воды и распределяла их между собой и тремя гостями: Петером, Астрид и Юрой с Барнаула.

Идея была такая: сперва – вдоль и поперёк красот Прихасанщины, затем – возвращаемся во Владивосток, греем воду, отдыхаем пару дней и дуем на Север Приморья, сплавляться по троечной, но безумно красивой в сентябре Кеми.

– Петер, что из еды-то брать? – дольше двух суток подряд я в автономки не уходила.

– Продукты должны быть лёгкими по весу и калорийными по вкусу, – сказал Петька, – например, шоколад, сало, сгущенное молоко. Если сушеное мясо есть – сайпись, надо брать.

– Что за мясо? – переспросила я, – я такого не знаю что-то.

– Сушеное не знаешь? – удивился Петька.

– Суджук, что ли?

– О, суджук – сайпись!

– Тьфу ты, чёрт... Ясно.

Я почти влюбилась в Петера, пока суд да дело. Петер был породист. А мне, чтоб влюбиться, всегда было достаточно экстерьера. Петер же еще проявлял интеллект. Высокопородный экстерьер вкупе с интеллектом – убийственное сочетание для мыслящей девушки с эстетическими прихотями.

Петькин интеллект подкреплялся наличием у него высшего образования, выраженного словом «доктор». Я как-то всё время забывала спросить, доктором каких именно наук он является, да и неважно это было. И вот наступил очередной праздник большой помойки. Народ перед баней ушел в магазин за едой к ужину, дома были я и Петька, и он вызвался в помощь. Пока я ходила на кухню за ведром, экстремальщик манипулировал в ванной и что-то напевал там на швейцарском языке. Вдруг – БАБАХ? И темнота. И вонь.

Я вылетела из кухни и тут же метнулась обратно: за свечкой. Идти в комнату за походным фонариком было страшно. Пока искала свечку и чем ее зажечь, становилось всё страшнее, потому что там, за пределами кухни, всё это время стояла тишина, означающая лишь одно: грядущие неприятности с отправкой груза 200. Наконец, боясь увидеть самое ужасное, я осторожно вышла из кухни и пошла в ванную, думая по дороге, что вот ведь – в городе нашенском консульства швейцарского нет (эта мысль меня почему-то сильнее всего угнетала). Но Петька стоял в задымленной ванной совершенно живой, правда, очумелый и держащийся за башку, а вокруг него летали черные хлопья, медленно опускаясь на виновника торжества и прочий скудный интерьер.

– ВЗОРВАЛОСЬ, – сказал Петька, глядя на меня сквозь дым и пепел.

– Вижу, – сказала я и посветила свечкой в стиралку, где плавали останки кипятильника и кусочки расплавленной пластмассы. Провод исчез, в розетке торчала одна вилка.

– Гуманитарий ты хренов! – подумала я, – для чего, спрашивается, я вот эту палку к машинке привязала? Чтоб электричество в воду не макать!

А вслух сказала:

– Петер, – говорю, – а ты доктор чего?

– А?

– Ну, специальность у тебя какая?

– Инженер, – сказал Петька. Затем вздохнул и добавил: – инженер-электрик, плять.

А потом мы поехали в Сидеми. На противоположный берег Петра Великого. Там, как я уже говорила, мы хотели потусоваться пару-тройку дней, вернуться во город В., а затем мотануть на Север. Но на противоположном берегу у Петьки воспалился аппендикс, и прямо с корабля, то есть с катера, он угодил на бал. То есть в городскую больницу, где бедолагой тут же сервировали операционный стол.

Мы пришли к нему на следующий день. На входе в хирургическое отделение нас никто не остановил и не предложил переобуться в бахилы. Мы принесли Петьке куриный бульон и выразили ему любовь и сочувствие. Петькина кровать стояла в уголке у окна, и время от времени на нее падали кусочки штукатурки с потолка. На Петьке лежало уже довольно много известки, и вообще его было жалко. Петька поведал, что его «швейцарский шёпа» уже болит от уколов, а впереди их еще много, и из окна, в котором нет половины стекла, дует в ухо. Внезапно открылась дверь, и в палату по-хозяйски вошел огромный серый котяра. Я рванулась было выставить кота за дверь, но Петька остановил меня:

– Не надо, пусть. Он тут мышей ловит. Мыши в шкафу, они там едят печенье, – сказал гражданин Швейцарии и слабой манией руки указал на прикроватную больничную тумбочку.

Забрали мы Петьку на третий день. Хирург, вскрывавший больное Петькино брюхо, подтвердил, что при наличии знакомого врача наш зарубежный друг выздоровеет и амбулаторно. Знакомый врач тут же предъявил себя как гарантию, под которую нам и выдали Петьку.

– Хлористый ему, дня три, – сказал на прощание хирург. Мы кивнули, все четверо.

– Гвоздь есть? – это уже Юра спросил меня, когда мы уложили Петьку в диванную яму. Я даже не спросила, зачем. Просто нашла двадцатку и принесла Юре. Он показал рукой, куда его вколотить. Я сбегала за молотком и выполнила распоряжение врача. На гвоздь Юра повесил капельницу и сказал Петьке:

– Лапу дай. Левую, ага.

Еще через неделю Петька сказал, что, если мы прямо завтра не поедем сплавляться по Кеми, то он повесится на гвозде. И мы поехали, купив сгущенки и сайпися, которого Петьке было нельзя. Рюкзак ему снарядили мой городской, положив туда лишь смену Петькиной теплой одежды. Ему нельзя было поднимать тяжелое. Уже на месте назначения выяснилось, что Петька забыл его дома на гвозде, не идентифицировав как свой, а взял с собой собственный, привычный и совершенно пустой.

А гвоздь в стене так и остался. Я вешаю на него настольную лампу за шнур, чтоб читать перед сном.

Какого-то лета (дневничковое)

Приснилось, как будто беру большие портновские ножницы с зелеными ручками и сквозной дыркой посреди лезвий (эти ножницы реально существуют в природе и живы до сих пор. Это мамины ножницы. Когда братцу Денису было года полтора, он перерезал ими шнур у включенной в розетку настольной лампы, отсюда и дырка), подхожу к зеркалу и аккуратно срезаю себе сначала чёлку, затем – пряди у висков, после чего собираю остальные волосы в хвост и обстригаю его под самый корень.

И очень нравлюсь себе в зеркале после стрижки.

А участок на Океанской продан. Тот самый – с дубом и фундаментом. Квартиру продать будет несложно: в нашем тихом закутке над самым морем постоянно спрос на квартиры.

Я вернулась после сделки с продажей, взяла ножницы, подошла к зеркалу и обстригла себе волосы. Сперва – челку, потом – пряди с висков, а потом собрала остатки волос в хвост и обкорнала его под корень.

Так что тот сон уже сбылся, уже сбылся.

Банцен, ты хочешь в Мск?

Мы будем лететь с тобой в багажном отделении, потому что одного тебя я туда не отправлю.

Он родился мне в ладони. Остальные семеро тоже родились мне в ладони, но Банцену я слишком коротко обрезала пуповину и уже этим самым обрекла нас с ним на совместную жизнь: продавать щенка с потенциальной пупковой грыжей – очень уж много объяснений с будущим владельцем.

И я не знаю, зачем всё-таки полетела туда. Я давно запретила себе возвращаться в то место: меня там больше нет. Ни я, ни Яхтсмен не пытались выяснять подробности происшествия, тем более, что вскоре мы расстались, потому что я отвлеклась на другое и перестала придумывать себе его яхты, а когда обернулась назад, то рядом уже никого не было. И мне совершенно не интересны причины, по которым убивают домики в лесу: в любом случае, эти причины неуважительные. Но меня всё еще тянет оглянуться.

Каждый сам себе Лотова баба.

Впрочем, ничего страшного я там не увидела. Дуб, росший за Домом, почти совсем оклемался после пожара. Он набросал вокруг себя желудей: готовится к продолжению рода. Всё хорошо. Так же пахнет кедрачом. Рядом с фундаментом нашла блюдечко тёмного французского стекла. Привет из той жизни, от которой у меня остался только Банцен.

Я помню, как мне его привезли, целого и почти невредимого, если не считать две продолговатые проплешины на рыжей шкуре – видимо, на него падали горящие щепки – я обняла его и поняла, что три дня не дышала. Я обняла его и впервые сделала нормальный человеческий вдох.

Я и сейчас иногда перестаю дышать, это случается обычно во сне, когда мне снится солнечный квадрат на полу веранды. В Доме всегда было солнечно. Я смотрю на этот квадрат и не дышу, боясь проснуться и перестать его видеть, и чувствую, что еще немного, и уже не смогу вернуться сюда, где этого квадрата нет. И тогда ко мне приходит Банцен, и я всякий раз успеваю вынырнуть, держась за его шею.

Мы будем жить долго, а потом просто поселимся в Доме. Там он наверняка целый, и в нём абсолютно все счастливы, а на полу веранды всегда солнечный квадрат.

Какого-то лета (дневничковое)

«Хорошо в деревне летом?» – пристаёт говно к штиблетам.

Это моя последняя летняя запись. Покупатель на квартиру, мужик с золотой цепью и грустными глазами, долго глядел в окно на Босфор Восточный. «Надо же, море почти совсем замерзло, а я и не замечал», – сказал он.

Я-то, конечно, заметила замерзшее море гораздо раньше: каждый день я смотрю в эти окна и дважды в сутки летаю над Босфором, выгуливая Банцена. Но до последнего, как умела, откладывала зиму. Но завтра –  23 декабря. День рождения Казимировой – самый верный признак окончания лета.

27 декабря

У нас с Банценом билеты забронированы аж на 12 января. Продажа квартиры – десятого. Так что Новый год в Мск мы будем отмечать по дореволюционному календарю.

29 декабря

В городе В. холодно до ужаса, минус тридцать со штормовым ветром – это для города В., с его стопроцентной влажностью и совсем не континентальным климатом, многовато.

На улице у людей отваливаются лица, и их никто не убирает, потому что спецтехника не может продраться сквозь сугробы. Сегодня уже пятый день, как стоит невиданный в этих местах мороз, почти никто уже не рискует выходить из дому, и ураганный ветер гоняет по пустынным улицам потерянные кем-то носы, щеки, губы и глаза. Иногда мимо окон на большой скорости пронесёт чью-то отвалившуюся задницу, а иногда – и целого, но, конечно, неживого и уже стеклянного насквозь человека.

Зрелище это настолько тягостное, что оставшиеся в живых люди почти прекратили пользоваться окнами, и их – в зависимости от достатка владельцев – затянуло паутиной, расписало словом «хуй» или узорами под Гжель, или, как у меня, закалякало классической графикой с любимым Дед-морозовым сюжетом. С одной стороны, хорошо: не видно летающих жоп. С другой – тоже хорошо: не видно моря.

31 декабря.

Никто не видел, куда я положила ёлку?

Утро второго января

Итак, «встали дети в шесть часов».

Заполняю бланк резюме.

Правое ухо болит. Если по эзотерике, то наслушалась какого-то говна, а если по жизни – то справа у меня окно, из которого дует. Может, имеет смысл передвинуть стол, но тогда будет как по эзотерике.

Обычно я слышу этот звук перед сном, но из-за Нового года перевернулись сутки. Всю жизнь была совой, а тут – подорвалась жаворонком под сигнализацию соседского Escudo: в 6:00 тот приветствует хозяина хрипловатым взвизгиванием.

Кофе пахнет ничем. На цвет – нормально.

Потихоньку Pink Floyd.

Три часа халявного интернета.

Новостей нет.

Местное время – семь утра. В Мск, Спб и в ряде других городов – только полночь, а где-то и того меньше. Люди из прошлого. Ложатся спать. Некоторых я знаю и мысленно с ними.

Прижаться ухом к лампе.

«Лора – дура» – прям через плафон.

Да ну нафиг.

Уже было бы лет шесть, как мне надоело работать в офисе, что на Новом Арбате.

Яичницей с лестницы. Как можно хотеть жрать в такую рань?

Собака, иди спи давай. Пусть хоть сперва рассветёт, что ли. Отвали, кофе тебе, ага. Фу, говорят! Постой. Ухо погрею.

«Лора – дура». Так, всё, на место быстро!

Спамеры не знают отдыху, но меня почему-то не возбуждают курсы английского в Мск, дёшево. От них тоже пахнет яичницей.

Еще кофе? Еще кофе. Будьте добры.

Да запросто! Лора не жадная.

«Лора – дура».

 Комп, солнце моё, сколько можно подчеркивать моё имя красным?

Добавить в словарь.

Утро – это почти как ночь, только хуже.

В окне – синенькое. Сейчас посадят на санки и – в детский сад.

Вечером принесу домой полные трусы мозаики.

В Мск, Спб и ряде других городов – present continuous, который отсюда – чистейший past perfect.

«Наша дочь – клептоманка».

Ваша дочь – дура.

Собака, секи, как быстро светает! Пойдём, обоссым колеса у «Делики». Тихо, не топай, как бегемот. Молча пойдём, молча обоссым. Я, конечно, в качестве наблюдателя. Даже где-то рефери. В прошлый раз, несмотря на конкуренцию, у тебя получилось просто снайперски.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю