355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лион Фейхтвангер » Еврей Зюсс » Текст книги (страница 30)
Еврей Зюсс
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:32

Текст книги "Еврей Зюсс"


Автор книги: Лион Фейхтвангер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

Гневные речи, летучие листки, на улицах при ее проезде гробовое молчание, явное и дерзкое нежелание приветствовать ее. После того как вмешалась полиция и арестовала тех, кто уклонялся от приветствия, улицы пустели при появлении кареты, все разбегались по домам и соседним переулкам, лишь бы не приветствовать герцогиню. Мария-Августа не могла с этим примириться, патер Флориан вместе с изысканным библиотекарем тратили огромные деньги, чтобы усеять ее путь верноподданными, которые исправно кричали бы «ура». Но она заметила, что энтузиазм был покупной, и страдала вдвойне. Патер Флориан написал герцогу-регенту негодующий протест, в котором с жаром отстаивал полнейшую невиновность Марии-Августы именно в тейнахском деле, резкими словами клеймил наглую непочтительность подстрекаемого к тому населения, запальчиво и заносчиво требовал помощи, Карл-Рудольф не ответил. Кипя возмущением, Мария-Августа отправилась к нему. Он заявил, что у него нет времени отвечать на письма всяким монахам. Согласно уставу своего ордена патер Флориан подписался «недостойный капуцин». «Зачем я стану отвечать человеку, который даже недостоин быть капуцином?» – грубо отрезал нескладный, кособокий Карл-Рудольф. В заключение он сказал, что может запретить подданным вести себя непочтительно по отношению к герцогине, но заставить их проявлять при виде нее радость и любовь никак не может. Он по-дружески советует ее светлости брать в поведении пример с него, тогда подданные без особых указов и без всякой платы будут подобающим образом ее приветствовать.

После такого афронта герцогиня решила покинуть тупую и неблагодарную Швабию, поселиться с двором в Брюсселе, Регенсбурге или Вене и, капризно негодуя, в роли Кориолана женского пола ждать, пока ее призовут назад.

Она пригласила к себе Магдален-Сибиллу, чтобы проститься с ней. Супруга советника экспедиции Магдален-Сибилла Ригер сидела, степенная и положительная, перед герцогиней, которая грациозно изгибалась, лепетала и стреляла глазками, настроенная, ввиду предстоящего путешествия, на особо шаловливый и по-юному резвый лад. Магдален-Сибилла раздобрела и расплылась: она носила под сердцем ребенка – маленького Ригера.

Приятельнице она поднесла бесталанную, риторично-чувствительную прощальную оду. Мария-Августа выслушала ее с подобающим умилением и признательностью. Но затем, поспешив покончить с торжественной частью свидания, она принялась иронизировать над невежественной, грубой Швабией, которую она, слава Богу, скоро покинет; над кособоким скаредным старым ослом Карлом-Рудольфом, над Иоганном Якобом Мозером, смехотворно пылким оратором, надо всей дерзкой, неотесанной чернью. Об одном только человеке она сожалеет: о добром верном силаче Ремхингене, который сидит в Асперге. Ах! И еще о своем славном, элегантном, занятном придворном еврее. Его мучают, сковывают по рукам и по ногам, а она, Мария-Августа, ничем не может помочь ему. Дело в том – и она напустила на себя важный вид, – дело в том, что это подорвало бы ее авторитет, а ее милый библиотекарь никогда бы этого не допустил из политических соображений. Ведь еврей, наверно, убивал младенцев и занимался бог весть каким чародейством. Но зато он был галантный, статный мужчина и, уж конечно, самый занимательный в этом пресном Штутгарте; во всяком случае, очень обидно, что эти грубые бестии так терзают и увечат его.

– Hélas, hélas![32]32
  Увы, увы! (фр.)


[Закрыть]
– проронила она, складывая губки бантиком, точь-в-точь как ее изысканный библиотекарь.

Между женщинами воцарилось минутное молчание. Обе думали о Зюссе. Марии-Августе виделись его пламенные, крылатые глаза, его раболепно преданный вид и манеры, его напористая, волнующая, дерзкая галантность. И она томно потянулась, улыбаясь в приятном возбуждении. Магдален-Сибилла сидела неподвижно, сложив крупные прекрасные женственные руки на коленях. В Гирсауском лесу повстречался он ей, и тогда он был дьяволом; потом здесь, в Штутгарте, он не взял ее, а отдал на растерзание зверю, герцогу, потом он развернул перед ней фантастическую грезу власти и блеска и взял ее; а потом стал другим, чуждым, черствым и подчеркнуто вежливым с ней. Теперь он сидит в Асперге, и его мучают и выворачивают ему суставы. Она же носит под сердцем ребенка, и ребенок будет, наверно, хороший, потому что отец его хороший человек, который боготворит ее. Он будет расти в мирных, уютных покоях Вюртингхейма, на лугах, где пасется холеный скот, в плодовых садах. Ему никогда не придется сидеть в Асперге, и дьявол ему, наверно, никогда не повстречается. Зато он, быть может, станет сочинять стихи, хорошие, добросовестные стихи, которые всякому понятны и многим дают отраду. Но дьявол ему, наверно, никогда не повстречается.

Мария-Августа прервала сосредоточенное молчание. Как бы ей не забыть, сказала она с легкой, лукавой усмешкой, ведь у нее есть прощальный подарочек для Магдален-Сибиллы, ее милой приятельницы и доброй наперсницы, удачно выбранный, как она надеется, и оригинальный презент.

– Сara mia! – сказала она. – Сara mia Maddalena Sibilla![33]33
  Дорогая моя! Дорогая моя Магдален-Сибилла! (ит.)


[Закрыть]
– Это поможет ей в трудный час, таинственно прошептала она, подвинулась поближе, погладила величавую женщину. Ей самой оно помогло. Если у нее сошло все так легко и сама она осталась молода и стройна, то обязана она этим подарку, который собирается преподнести своей милой приятельнице. Ей-то уж, хоть она и не предполагает поступать в монастырь, это средство вряд ли понадобится. И нежным, шаловливым, сладострастным движением она вынула футляр с амулетом еврея, который сидел теперь в сырой вонючей камере, скованный крест-накрест. Вынула полоску пергамента с красными массивными еврейскими буквами, с именами ангелов: Сеной, Сансеной и Семангелоф, с непонятными, замысловатыми фигурами, с комичными и грозными первобытными птицами. Хихикая, рассказала она, как получила амулет от Зюсса, и поведала неприличную историю о Лилит, первой жене Адама, который не дал ей тех плотских радостей, каких она желала. Магдален-Сибилла протянула руку за амулетом, опустила вновь, наконец взяла его нерешительно, с легким содроганием.

Вслед за тем Мария-Августа покинула Штутгарт. Сопровождала ее большая свита, а непосредственно при ней состояли патер Флориан и одетый в модный дорожный костюм, по-кошачьи ласковый библиотекарь. Ее гардероб был погружен на великое множество подвод и отправлен заранее. Вдоль всего ее пути стояли толпы зевак. Теперь, когда герцогиня уезжала, настроение смягчилось, и ей вслед неслись добродушные шутки. Ее казначей и раздатчики милостыни не поскупились, и приветственные возгласы звучали почти что сердечно.

И Иоганн Якоб Мозер стоял на ее пути вместе с женой. Он расчувствовался.

– Итак, она уезжает, – сказал он жене. – Боится, что не устоит от соблазна. И предпочитает бежать. Великий Боже, благодарю тебя, что ты дал мне силу и крепость и обуздал мою кровь. – И он крепче сжал руку жены.

Перед тем как ее карета тронулась, к дверце подошел проститься кособокий, невзрачный, неряшливый герцог-регент. «Я-то думал, что мне придется изгонять дьявола, – усмехнулся он про себя, – на деле же оказывается, что у меня из дому вылетает гогочущая гусыня». А Мария-Августа думала с насмешливым превосходством: «Все те, что остаются, друг друга стоят. Осел осла погоняет». И пастельно-нежное личико из-под гигантской черной шляпы с любезной насмешкой улыбалось старому вояке, который захлопнул дверцу, отдал честь и ухмыльнулся с непривычной для себя приветливостью.

Следственная комиссия, несмотря на все пытки, не добилась от Зюсса ничего, кроме сделанного в общей форме признания, что он имел связи с христианками. Тогда стали вызывать лакеев, камеристок, с пристрастием допрашивали их о мельчайших подробностях. Некоторые подглядывали в замочные скважины, другие слышали взвизгивания и сладострастные стоны. Все эти сведения: где, когда и подолгу ли, – взвешивались, обсуждались на все лады, разжевывались, заносились в протоколы. Обнюхивались простыни, рубашки, ночные горшки, а выводы излагались письменно. Таким образом, мало-помалу был составлен длинный список женщин, высокого и низкого звания, незамужних и состоящих в браке. У всех их судьи жадно и обстоятельно, не упуская ни малейшей детали, выспрашивали, когда, сколько раз, подолгу ли и каким образом обладал ими еврей. Все показания записывали черным по белому в трех экземплярах для сохранения в архиве в качестве исторических материалов государственной важности.

В числе прочих суд вызвал и обеих дам Гетц, и снова молодой тайный советник Гетц оказался в крайне затруднительном положении. Он счел нужным на время отправить мать и сестру в свое поместье близ Гейльбронна. Они могли бы попросту переселиться в имперский город Гейльбронн и тем самым оказались бы недоступными герцогской юстиции; но тогда и ему пришлось бы подать в отставку.

А если они явятся на суд, надо быть настороже и, прежде чем кто-нибудь осмелится бросить косой взгляд, надо, в свою очередь, сразить наглеца смелым и грозным взглядом, чтобы у него пропала охота шутить. А это занятие нелегкое, придется грозно смотреть на многих, почти на всех. Но он был отважен и решился действовать именно так.

В ясный летний день предстали обе дамы перед судом. Вдоволь насладились члены комиссии пикантностью положения, допрашивая сперва мать, а затем дочь. Они еле скрывали алчное любопытство и похотливое удовольствие под торжественными масками беспристрастных судей. Элизабет-Саломея в черном, гладком платье, подчеркивающем лилейную прелесть нежного личика с затравленными серо-голубыми глазами, стояла перед ними растерянная и дрожащая. К общему удивлению, на ней не было никаких драгоценностей, кроме кольца с «райским глазом», она надела его, несмотря на строгий запрет брата, и присутствующие не могли оторвать взгляд от камня. Она корчилась от непристойно любопытствующих вопросов, которые с беспощадной, дотошной деловитостью задавали ей эти мужчины, находя себе полное оправдание в дразнящем блеске бесценного камня. Дрожа, как в ознобе, несмотря на яркое июньское солнце, она мучительно извивалась, выслушивая эти грубо откровенные вопросы, которые не всегда были ей даже понятны, вся съеживалась, отворачиваясь от бесстыдных взглядов, лихорадочно сжимала и разжимала тонкие, худенькие пальцы. Ответы ее звучали тихо, еле внятно, судорога перехватывала ей горло; но пощады ей не давали, многое заставляли повторять еще раз, глуховатый государственный советник Егер твердил: как? как? – и кое-что требовал повторять трижды. Затем перешли к ее связи с герцогом и расспрашивали так же подробно. Особенно настойчив был тайный советник Пфлуг, он хотел возвести в оскорбление величества то обстоятельство, что еврей опередил герцога. Так терзалась юная, белокурая, прелестная девушка у незримого позорного столба, и никто ее не жалел, все напирали на нее, измывались над ней. Тон задавал чванливый, черствый господин фон Пфлуг: в пылу ненависти, морщась, как от дурного запаха, он все спрашивал ее, неужели же ей не претила вонь обрезанного; за ним государственные советники Фабер, Ренц, Егер, Данн, усердные, честолюбивые чиновники среднего возраста, возбужденные таким небывало пикантным служебным делом, старались выведать побольше подробностей, сперва выражаясь иносказательно и по-любительски смакуя их, а затем напрямик, называя вещи своими именами; секретари – асессор Бардили и актуарий Габлер с галантностью дурного тона и с нагло-снисходительным видом, с каким мужчины оказывают покровительство проститутке, пытались привести смягчающие доводы; председатель, тайный советник Гайсберг, орал громовым голосом, чтобы она не жеманилась и не хныкала, грешить и развлекаться она могла, так незачем корчить из себя подростка; надо говорить голую правду; черт побери, сама-то она ведь не стыдилась оголяться. Вся разбитая, со стиснутыми висками, полумертвая от стыда и усталости, лежала она в полутемной комнате у себя дома; а брат ее шагал из угла в угол, гневно разглагольствуя; его слова терзали ее слух, но не доходили до сознания.

Хотя члены следственной комиссии скрытничали и напускали на себя неприступную таинственность, многие подробности допросов просачивались в город, в страну. Снова дом на Зеегассе, парадная кровать, Леда с лебедем занимали все умы. Имена женщин стали известны, и как ни старались несчастные спрятаться, стушеваться, их поносили, им вслед кричали бранные слова, плевали на них, обстригали им волосы. Просачивались все новые подробности. Волна сладострастия прокатилась от давно канувших в вечность любовных ночей Зюсса через всю страну. Мужчины сквернословили по трактирам, служанки едва отбивались от их грубых ласк, проститутки процветали. Женщины и девушки хихикали, ужасались, у многих лица становились злыми, завистливыми, обиженными, другие прерывисто дышали и млели от истомы. Какой-то английский коллекционер давал огромные деньги за пресловутую парадную кровать Зюсса.

Разумеется, до молодого Михаэля Коппенгефера дошли слухи о позоре девицы Элизабет-Саломеи Гетц. Времена изменились, и юноша вернулся назад в Штутгарт. Он возмужал в изгнании, слыл мучеником как пострадавший за убеждения и для многих из молодежи был примером и идеалом; быть может, некоторые из его приятелей даже знали, что он неравнодушен к девице Гетц, и тем не менее не стеснялись резкими словами поносить и хулить девушку, всячески изощряясь, чтобы навеки заклеймить ее гневным презрением. Никто и не думал, что склонность Михаэля Коппенгефера, молодого, стойкого, добродетельного демократа, устоит против таких разоблачений. И Михаэль Коппенгефер действительно не произносил ни слова в ее защиту. Не произносил и ни слова хулы, вопреки общему ожиданию. Он молчал и страдал. Не в его натуре было прощать по малодушию. Но ему виделось чистое, ясное лицо, белокурые волосы Элизабет-Саломеи, и он страдал. Он попросил своего дядю Гарпрехта показать ему протоколы. Для старика юриста с возвращением юноши наступили хорошие времена. Книги, право, демократия, отечество, все то, чем и ради чего он жил, ожило теперь, дышало и пульсировало в юноше со смело очерченными смуглыми щеками и ярко-синими глазами. Когда рассказы о допросе девицы Гетц просочились в город, старик стал озабоченно наблюдать за юношей, он знал, что тот от природы меланхолик и что рана, нанесенная Элизабет-Саломеей, не могла зажить так скоро. Он увидел мучительную тревогу на лице юноши, подумал и дал ему документы. Михаэль начал читать и не выдержал, бросил, смертельная злоба закипела в нем против герцога, против еврея, против судей, против всех этих мужчин. Из протокола с полной достоверностью явствовало, что Зюссу не пришлось прилагать большие усилия. Но Михаэлю хотелось видеть в девушке жертву, и он видел в ней жертву. Он видел ее, светлую, нежную, лилейную, перед грубыми, жестокими судьями. Он не мог совладать с собой, пусть это была сентиментальность, но сердце у него замирало, когда он думал о ней, он не мог вырвать ее из души и пройти мимо твердым мужским шагом. Он пытался побороть себя, а когда старик Гарпрехт задавал ему бережные и ласковые вопросы, он отмалчивался. Он старался припомнить все смелые, вольнодумные суждения о том, как мала цена девственности, но принимал их лишь в теории, они были мертвы для него, вся его внутренняя сущность восставала против них. Наконец он осилил себя. Он откажется от политического поприща и, как бы ни издевались над ним, мужем гулящей девки, он возвысит до себя Элизабет-Саломею, женится на ней, снимет с нее позор и будет жить в деревне, вдали от мира, скромным ученым, наедине с книгами и с ней, находя опору в ее раскаянии и благодарности.

Без ведома старика Гарпрехта он отправился в поместье Гетцев, поблизости от Гейльбронна, куда после допроса возвратились обе дамы. Его сперва долго не принимали. Когда наконец он увидел Элизабет-Саломею, она была занята спешными приготовлениями к отъезду. Ему не удалось выступить со своим великодушным предложением. В девице Гетц произошла разительная перемена. Она лихорадочно суетилась между ворохами нарядов, белья, книг, изящных мелочей, складывала, связывала, упаковывала и с горькой, иронической веселостью вела салонную беседу, высказывала ужасающе легкомысленные взгляды. Мораль – понятие весьма относительное. Год назад в Штутгарте считалось хорошим тоном быть светски фривольным, а сейчас в принцип возведено обратное. На ее взгляд, еврей – лучший человек во всей Швабской земле и настоящий кавалер. Что до нее, так она едет сейчас за границу, сперва в Дрезден и Варшаву, а затем в Неаполь и Париж.

Итак, счастливо оставаться! Она помахала ему рукой, на которой волнующим пламенем горел «райский глаз».

В полном смятении, крепко сжав губы, воротился домой Михаэль Коппенгефер. Впоследствии до него дошли вести, что Элизабет-Саломея ведет жизнь блестящей модной куртизанки при европейских дворах. При ней, в качестве лейб-егеря и доверенного лица, состоит Отман, чернокожий.

В камеру Зюсса вошел магистр Якоб Поликарп Шобер. Темно и сыро было в тесном каземате, воздух был затхлый и зловонный. Зюсс сидел скорчившись, тяжело дыша, он ожирел и одряхлел, лицо обросло густой щетиной. Магистр был потрясен до глубины души, когда, после некоторого колебания, узнал в этом оборванце своего прежнего столь блистательного и великолепного господина. Ему самому тоже не сладко жилось. Он терзался сознанием, что по его вине финанцдиректор попал в беду, когда ведь он-то, собственно, и спас евангелическую веру в герцогстве; магистра угнетала клятва, данная еврею, ему хотелось нарушить молчание, обелить невинно обвиненного, освободить его. Покачивая головой, слушал Зюсс его нескладные, бессвязные сожаления, мольбы, уговоры и под конец произнес:

– Хороший ты человек, магистр. Такие редко встречаются. – И, помолчав, добавил с загадочной улыбкой: – Если тебе уж так непременно хочется, теперь ты можешь говорить. – Магистр поцеловал ему руку и ушел осчастливленный.

Побежал к членам парламента, которым тогда, с разрешения Зюсса, открыл замыслы католиков. Принялся объяснять, растолковывать, уверять. Его выслушали, дивясь и недоумевая. Решили, что он хочет получить запоздалую награду за раскрытие заговора, за содействие полному его разоблачению. Довольно сдержанно обещали похлопотать о нем, если случится подходящая государственная служба. Когда же он с жаром запротестовал, упорно настаивая на том, что он раскрыл еретические планы с ведома и даже по поручению Зюсса, ему нетерпеливо отвечали, что шутки его неуместны, и приняли его выступление за попытку к шантажу, за ловкие происки еврея. Тайный советник Пфлуг в первую голову усмотрел в этом дьявольский план защиты, выработанный Зюссом, и потребовал, чтобы магистра, неотвязно досаждавшего судьям своими россказнями, посадили в тюрьму. Но так как еврей и не думал воспользоваться шоберовскими признаниями для своей защиты, то магистра в конце концов сочли сумасшедшим, тихо помешанным, объяснили его умственное расстройство пиетистскими и мистическими бреднями и отпустили на все четыре стороны со строгим предостережением. Вне себя от ужаса перед мирскими соблазнами и слепотой магистр удалился в Гирсау, где посвятил себя служению добродетели, старой кошке и поэзии.

Вскоре за ним в Гирсау последовал Филипп Генрих Вейсензе. Вейсензе пришлось покинуть пост председателя церковного совета. Будь он прежним, возможно, ему удалось бы удержаться на этом месте. Тайный советник Генрих Андреас Шютц, к примеру, был куда теснее связан с католическим проектом, однако с присущей ему увертливостью ужился при герцоге-регенте не хуже, чем при любом предшествующем правительстве, а Вейсензе в гибкости никак не уступал ему. Но он был утомлен и опустошен и сам устранился раньше, чем его удалили. Магдален-Сибилла совсем разошлась с отцом. Теперь, в своем унижении, он стал ей дороже, она попыталась сблизиться с ним, считая, что его несправедливо обидели, и даже написала стихи, в которых изобразила его отрешенным от власти не по собственной вине, а по вине случая и людской зависти. Но старик Вейсензе не захотел подпустить ее к себе, он ожесточился против нее, ее мещанство было ему глубоко противно, а беременность ее внушала ему чисто физическое омерзение. Что общего было у него с этой толстухой? Он ничего не испытывал к ней, и никакого духовного родства не было между ними. Что ему внук, происшедший от нее и семени Эмануэля Ригера, тощего, усатого, бесцветного, безличного ученого педанта. Нет, нет! Все это нимало его не трогало! Голос сердца и крови тут был ни при чем. Кроме того, он стыдился бездарного стихоплетства дочери. Один из ее друзей, медик и поэт, доктор Даниэль Вильгельм Триллер недавно издал ее стихи, а геттингенское общество пиетистов добилось того, что проректор тамошнего университета, профессор Зельднер, в качестве имперского пфальцграфа увенчал Магдален-Сибиллу лаврами поэтессы. Бедный ганноверский курфюрст и английский король, своим авторитетом покрывавший такой университет, такую эстетику, такого горе-критика и знатока искусств! И вот пошли скучные, глупые рифмованные поздравления с одной стороны, благодарственные вирши – с другой, а зачинщицей всей этой шумихи, смехотворной poeta laureata была его дочь, носившая под сердцем дитя! Вся его жизнь по праву могла считаться образцом такта, светской утонченности и дипломатичности, а теперь на старости лет ему приходилось сгорать от стыда. Обедневший, оскудевший, полный отвращения, возвратился он в Гирсау и погрузился в комментарий к Библии.

А страна между тем расцвела. Вздохнула, расправилась, сбросив иго душившей ее руки. Цены упали ниже, чем в первые, счастливые годы правления Карла-Александра. Шесть фунтов хлеба стоили теперь девять крейцеров, кружка выдержанного вина в кабаке – шесть крейцеров. Фунт говядины или свинины – пять крейцеров, жбан пива – два крейцера три геллера, сажень буковых дров – десять гульденов, еловых – пять гульденов. И хотя внутриполитическое положение вообще-то было незавидное, долг! – говорил Карл-Рудольф, – справедливость! авторитет! – и даже не собирался уступить хоть малую толику своих княжеских прав парламенту, – зато он привлек в кабинет министров умного, честного, толкового Бильфингера, что служило порукой обеспечения религиозных и гражданских свобод и в сочетании с экономическим благоденствием способствовало всеобщему удовлетворению. Откуда-то откопали стародавние картинки, на которых Карл-Рудольф во главе войска, облаченного в дедовские мундиры, бился с турками в шароварах и с сарацинами, которые размахивали кривыми саблями, и где бы ни появился нескладный, неряшливый вояка, люди кричали «ура».

Прямолинейная деловитость бравого старика регента внушала особое уважение советнику ландтага по юридическим вопросам Фейту Людвигу Нейферу. Его мрачная, фанатическая приверженность к самодержавию превратилась в столь же мрачную и пламенную ненависть к тирании. Теперь ему стало ясно, что и то и другое – лишь символ, лишь эмблема, а не главная суть. Долг! Справедливость! Авторитет! – вот смысл и основа истинно мудрого управления страной. Карлу-Рудольфу понравился иссушенный суровым фанатизмом законовед, подчеркнуто скромный в одежде и обращении. Вдобавок он, хоть и неясно как, был причастен к избавлению страны от последнего зловредного герцога и столь же зловредного еврея. Карл-Рудольф назначил и его в кабинет министров. И теперь этот мрачный фанатик участвовал в управлении страной, был неукоснительно верен долгу и справедливости и во главу угла ставил авторитет.

Так миновала сперва облачная и ветреная, а потом лучезарная весна, гнетущее грозовое лето, ясная осень клонилась к концу, начинались первые заморозки, а Зюсс все сидел между сырых тесных стен своего каземата. Теперь он был подавлен и впал в уныние. Не трудно переносить пытки, не трудно, должно быть, и умирать, но с каждым днем становилось все труднее вдыхать зловонный воздух заточения, есть мерзкий хлеб неволи. Спина его сгорбилась, руки и ноги были скрючены и до крови растерты кандалами. А на воле был воздух, на воле было солнце и ветер, на воле были деревья и поля, дома и звонкие голоса, мужчины с важным видом вершили дела, дети резвились, девушки покачивали бедрами. Ах, хоть бы разок наполнить грудь легким вольным воздухом, разок бы сделать семь шагов вместо пяти с половиной из конца в конец своей камеры. Он писал. Писал герцогу-регенту. Тот человек пожилой; быть может, он выслушает его. Он писал деловито, почтительно, но не подобострастно. По-деловому, без злобы, указывал, что законов герцогства он ничем не преступал. А впрочем, если он чем-либо и согрешил против правового порядка страны, то его охраняет рескрипт Карла-Александра, согласно коему ему предоставлена полная свобода действия. И тем не менее он готов возместить любые убытки, причиненные его деятельностью. Он уже девять месяцев содержится в заключении, большую часть времени скованный по рукам и по ногам. За свое пребывание в крепости он стал стариком. А посему, припадая к стопам герцога-регента, он просит его светлость смилостивиться над ним.

С непривычным ему теперь волнением ждал он ответа. Наступило утро и вечер, прошел один день и еще один, прошла неделя, за ней вторая. Наконец, во время каждодневного допроса между девятью и десятью часами, после того как майор Глазер торжествующе назвал ему еще несколько женских имен, выведанных комиссией, Зюсс напрямик спросил, не прибыл ли ответ от герцога-регента. Майор, в свою очередь, с холодной насмешкой спросил, неужто он всерьез думает, что правителю станут докучать его наглыми жидовскими домогательствами; само собой ясно, что его, закоренелого негодяя и жида, ламентации направлены не герцогу, а судьям. В своем ежедневном отчете тайному советнику Пфлугу он доложил, что после такого ответа эта бестия, иудей, совсем присмирел.

Но Зюсс вновь пустил в ход былую настойчивость и энергию. Он хотел дышать, он хотел видеть белый свет. После незадачливой попытки магистра Шобера свидания были ему воспрещены, и к нему не допускали даже его добросовестного защитника, лиценциата Меглинга. Но в больном, сломленном человеке пробудилась былая хитрость. Он выразил законное желание видеть священника. В этом ему отказать не могли. Он же хотел воспользоваться им как ходатаем перед стариком регентом. Однако эта надежда мигом улетучилась, когда к нему прислали городского викария Гофмана, старого приверженца конституционной партии и его ярого противника. Викарий, разумеется, решил, что Зюсса в теперешнем его положении легко будет обратить в христианство, и тотчас принялся ехидно и елейно увещевать его. Поняв, что с неудачным выбором духовного пастыря уплывают последние его упования, Зюсс только пожал плечами и возразил, что не собирается менять веру, а потом признался просто и откровенно, что позвал его в надежде добиться через его посредство аудиенции у герцога-регента. Викарий фыркнул, что это не входит в его обязанности, тогда Зюсс сухо поблагодарил его за посещение.

Однако городской викарий пришел второй раз. Он был ревностный служитель церкви и, подметив, как плох еврей телесно, решил, что в слабом теле и душа должна быть слаба. Зюсс усмехнулся, увидев его снова. Выслушал его спокойно и внимательно. Под конец сказал, покачивая головой:

– Менять религию подобает человеку свободному и не пристало арестанту.

Но городской викарий не сдавался. Он замыслил во что бы то ни стало просветить истинами аугсбургского исповедания человека, чье имя облетело всю Римскую империю. Он даже привел с собой, в качестве помощника, соборного священника Иоганна Конрада Ригера. Оба духовных лица из сил выбивались, Иоганн Конрад Ригер расстилал перед ним весь бархат своего прославленного красноречия, городской викарий вторил и поддакивал, целое миссионерское общество не могло бы представить большее количество веских аргументов. Но Зюсс, будучи закоренелым иудеем, упорствовал в своем заблуждении.

С остальными заключенными – Шеферами, Гальваксами, Бюлерами, Мецами – обращались куда гуманнее. Они были связаны родством с членами парламента; их дела велись очень снисходительно; на многое судьи закрывали глаза, многое обходили, смазывали. Деяния их, государственных чиновников, подходившие под рубрики оскорбления величества и государственной измены, мало-помалу свелись к незначительным проступкам. Судебное разбирательство вылилось в пустую формальность. Первым был освобожден гофканцлер фон Шефер, на него возложили только уплату судебных издержек, сохранив за ним чин тайного советника и пенсию в полном ее объеме, после чего он выехал в Тюбинген. Затем на свободу выпустили Бюлера и Меца, а последним Гальвакса. Всех их приговорили к высылке за пределы страны. Они предусмотрительно успели перевести за границу большую часть крупных сумм, заработанных ими на финансовых операциях Зюсса. Но предосторожность оказалась излишней; даже их имущество в самом герцогстве оставили неприкосновенным. Совместно с другими прежними соратниками Зюсса они переселились в отстоящий на полторы мили от Штутгарта вольный имперский город Эслинген, проживали в приветливом, нарядном городе на доходы со своих капиталов, ежедневно принимали гостей из Штутгарта и, в качестве благодушных зрителей, следили за процессом Зюсса. Правда, в Эслингене поначалу брюзжали против новых пришельцев. Но после перемен, происшедших в Вюртемберге, многие прежние эмигранты возвратились туда, и в Эслингене уменьшился приток денег, а так как новые беглецы, сторонники противоположной партии, широко тратили на свои нужды, с их пребыванием в стенах города скоро примирились. Таким образом, сподвижники Зюсса чувствовали себя совсем неплохо и спокойно, выжидали, чтобы правительство опять сменилось и всех их призвали назад; не вечно же юный герцог будет несовершеннолетним, а Карл-Рудольф – человек старый.

На все имущество Зюсса, находившееся в пределах досягаемого, а также на дворец его был пока что наложен арест. Ликвидация многообразных, необозримых предприятий финанцдиректора была весьма затруднительна. Дону Бартелеми Панкорбо пришлось со скрежетом зубовным обратиться за помощью к Никласу Пфефле. Бледнолицый толстяк подчинился, но с обычным своим невозмутимым видом поставил условия. Прежде всего он не позволил посторонним касаться предметов, находившихся в личном пользовании его господина. При малейшем посягательстве португальца Никлас Пфефле проявлял строптивость, путал все карты сложных финансовых дел, оказывал пассивное сопротивление, и дону Бартелеми приходилось отводить свои цепкие пальцы от тех предметов, к которым молчаливый секретарь не подпускал его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю