355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лион Фейхтвангер » Еврей Зюсс » Текст книги (страница 23)
Еврей Зюсс
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:32

Текст книги "Еврей Зюсс"


Автор книги: Лион Фейхтвангер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Когда он проснулся, в комнату глядел ясный день. Он чувствовал себя разбитым, неопрятным. Примостившись в углу, дремал Нейфер. Карл-Александр потянулся. Ух, надо поскорей убраться из этого жуткого дома, вернуться в Гирсау, в уютные покои Вейсензе, искупаться, хорошо подкрепиться. Потом подождать еврея, похлопать его по плечу, сказать несколько княжески милостивых слов утешения. И тем вопрос об этой охотничьей прогулке будет исчерпан; обидно только, что кончилась она не так приятно, как началась. Он затопотал так громко, что Нейфер подскочил со сна. И пока тот одевался, Карл-Александр прошел в кабинет. Там лежала покойница, окна были завешены, горели высокие светильники, каббалистическое изображение небесного человека тоже было завешено. А у изголовья девушки стоял рабби Габриель. Блекло-серые глаза над приплюснутым носом не поднялись на герцога. Рабби ничего не стал спрашивать, выведывать. Скрипучим, сердитым голосом сказал только:

– Уходите, господин герцог!

И герцог в смущении ушел. В нем не было гнева, одно лишь великое смятение и тоска, он покинул дом, не замечая, как праздничны и радостны цветы при свете дня, не разговаривая с Нейфером, который торопливо следовал за ним в жажде услышать звук человеческого голоса, он быстро шагал по лесу и до самой проезжей дороги, где дожидался экипаж, не проронил ни слова.

Рабби Габриель возвратился ночью, никем не извещенный. Он, по-видимому, не очень поразился, лишь сдвинулись густые брови и три отвесные борозды еще глубже врезались в широкий невысокий лоб. Он произнес благословение, которое полагается произносить при виде умершего: «Слава тебе, Иегова, Господь Бог наш, судья праведный». Он уложил девушку, скрестил на груди окоченевшие руки, согнул указательный, средний и безымянный пальцы так, чтобы они образовали букву Шин, начинающую священнейшее имя Божие – Шаддаи. Он завесил окна, возжег светильники, завесил изображение небесного человека. Полил воды через плечо, вступив в комнату покойницы, полил воды в головах и в ногах девушки. Ибо вода отгоняет демонов, коих привлекает смерть. Лишь Самаил, дух зла, ангел смерти, не страшится воды. И рабби Габриель остался наедине с покойницей и с Самаилом, духом зла.

Меж колен склонил он голову, обратившись к земле, прочитал три гимна – гимн великого посвящения, гимн вознесения на третье небо, гимн воинства мертвых. И душа девушки была тут, и дух зла не мог похитить ее. Ах, рабби Габриель знал, что она еще тут, не может она прямо воспарить в вышний мир, ибо не выполнено еще ее назначение в мире низшем, потому-то дитя и призывало его. Он же был далеко, и она умерла, прежде чем он пришел к ней на помощь.

Маленьким, ничтожным комочком сжался полный старик в комнате, где властвовал Самаил, дух зла, и витала трепетная душа девушки. И он заговорил с ней своим скрипучим, неблагозвучным голосом; но сказать ей он не мог ничего, ибо она перешагнула уже за порог третьего мира, и удержать ее он не мог, как бы она ни жаждала этого.

И, почувствовав, что ее уносит все дальше и что дух зла заслоняет ее, он напутствовал ускользающую тень теми словами Писания, которые так любила она: «Как была ты сладостна мне, Ноэми, дочь моя! Возлюбленная! Прекрасная моя! Лилия долины! Роза Сарона!» Тут ощутил он последний трепетный привет. Но Самаил был сильнее его и уносил ее все дальше. Тогда пал он на лицо свое, никогда не был он так отягощен плотью, как сейчас, и пролежал долгие часы, обессиленный горем. А светильники горели, и пальцы покойницы были сложены знаком Шин; но никакой знак не имел уже власти, комната была пуста, и он остался без опоры, в душераздирающей скорби, один с Самаилом, духом зла.

Герцог полунамеками, с недомолвками, рассказал Вейсензе о происшедшем. Верховой к Зюссу был давно в пути. Карл-Александр в ожидании еврея проявлял шумную веселость, много ел, пил, сквернословил.

Вейсензе понял одно – девочка умерла. В присутствии герцога ему удалось соблюсти учтивость и выдержку. Наедине он сломился окончательно. Еврей взял верх. Еврей победил снова. Девочка умерла. Она не была осквернена, оплевана, сломлена, она просто умерла; отлетела и непорочной тенью сладостно улыбалась с высот, и еврей не был смешным, приниженным, грязным сводником, как он, еврей был почти трагичен, он был мученик, его сокровище не потускнело, оно осталось незамаранным; когда нечистая рука протянулась за ним, оно растворилось в ясном горнем воздухе. Теперь уже неоткуда быть щекочущему любопытству, теперь его совсем не тянет заглянуть в лицо еврею. Поникнув, сгорбившись, сидел он в кресле, весь опустошенный, и почти бессознательно, непрерывно бормотал про себя: «Nenikekas, Iudaie! Nenikekas, Iudaie!»[16]16
  Ты победил, иудей! (греч.)


[Закрыть]

Зюсс между тем мчался в Гирсау. Когда он получил сообщение, что герцог в Гирсау и приказывает ему, не мешкая ни минуты, ехать туда, у него от испуга похолодело внутри. Для него сомнений не было – над девочкой нависла угроза или с ней уже стряслась беда.

Но в Гирсау, у Вейсензе, ему сказали, что герцог выехал на прогулку в лес и не угодно ли ему побеседовать с господином председателем консистории. Но Зюсс не стал дожидаться медлившего в беспомощном смятении Вейсензе и поспешил дальше, в лес. Пешеходная тропинка, деревянный забор, купы деревьев. Цветочные клумбы. Белый дом. Ни слуг. Ни герцога. Ни рабби. Словно влекомый какой-то силой, без малейших колебаний, сомнений и остановок, прямым путем направился он в обширный кабинет. Завешенные окна. Высокие светильники. Покойница – руки сложены на груди, указательный, средний, безымянный пальцы согнуты знаком Шин. Зюсс упал навзничь. Долгие часы пролежал без сознания.

Рабби стоял перед ним, когда он раскрыл глаза. Рабби увидел состарившегося, поседевшего человека. Гибкая, упругая спина сгорбилась и согнулась, гладкие белые щеки опали и обросли, некрасивыми, тусклыми стали каштановые волосы. Рабби еще раньше набальзамировал покойницу. Теперь он ходил по комнате, возжигая новые свечи, лил воду, отгоняющую демонов.

После долгого как вечность молчания Зюсс спросил:

– Она умерла из-за герцога?

– Она умерла из-за тебя, – сказал рабби Габриель.

– Если бы я удалился с ней, – спросил Зюсс, – давно бы удалился в глушь, на покой, она бы не умерла?

– Она умерла из-за тебя, – сказал рабби Габриель.

– Можно говорить с мертвыми? – спросил Зюсс.

Рабби Габриель содрогнулся. Потом сказал:

– В книге о воинстве мертвых говорится: «Устремите мысль к умершему, и он явится вам. Умолите его в душе своей, и он придет, удержите его, и он пребудет. Если вы помышляете о нем с любовью или ненавистью – он чувствует это. Чем сильнее любовь, чем сильнее ненависть – тем сильнее он чувствует это. На каждом празднике, которым вы чтите умершего, присутствует он, вокруг каждого изображения, которым вы запечатлеваете его, реет он, внемлет каждому слову, которое раздается о нем».

– Могу я говорить с ней? – спросил Зюсс.

Еще сильнее содрогнулся рабби Габриель. Потом сказал:

– Будь чист, и она пребудет в покое. Если вольешься ты в третий мир, вместе с тобой и она погрузится в волны третьего мира.

Тогда Зюсс умолк. Он ничего не ел, ничего не пил. Спустилась ночь, занялся день, он не шевелился.

Рабби сказал:

– Герцог хочет видеть тебя.

Зюсс не отвечал. Вошел Карл-Александр. Отпрянул назад. Он еле узнал Зюсса. Этот человек, с темной, грязной щетиной вокруг рта и на щеках, с некрасивыми, тусклыми волосами, с ввалившимися, покрасневшими, неподвижными, слезящимися глазами, – это ли Зюсс, его еврей и финанцдиректор, блистательный кавалер, сладострастный идеал множества женщин?

Хриплым, осипшим голосом, то и дело откашливаясь и запинаясь, Карл-Александр сказал:

– Надо быть мужчиной, Зюсс! Нельзя зарываться в свое горе! Я видел девочку, я знаю, какова она была. Мне понятно, чего стоит потерять ее. Но вспомни, сколько тебе еще осталось в жизни. Тебе осталась милость и любовь твоего герцога. Пусть она послужит тебе утешением.

С тихим, равнодушным, как бы замороженным смирением некрасивый, неряшливый человек ответил:

– Да, господин герцог.

Карлу-Александру стало не по себе от этой тихой покорности. Он предпочел бы, чтобы Зюсс высказал свою обиду, а он сам, герцог, вспылил бы слегка, и потом бы все уладилось. Такой монашеский тон был ему совсем не по нутру. Как выразился Шютц, это пахло хедером и кладбищем. Смутным напоминанием о скрипучем голосе мага, о том, чего он не сказал, повеяло на него. Довольно недомолвок, он будет действовать напрямик. С грубоватой, по-своему сердечной прямотой он сказал:

– Глупо, что это приключилось как раз при мне. Как произошло несчастье, не докопается никогда и никто, будь он еврей, христианин и даже маг. Я нашел ее, когда она лежала мертвая среди цветов. Ты, конечно, заподозришь, что я виновник этого прискорбного случая. Но, по моему разумению, ты пойдешь по фальшивому следу.

Так как Зюсс молчал, он добавил:

– Я искренне огорчен, еврей, поверь мне. Не следует почитать меня распутником, который coûte que coûte[17]17
  Чего бы то ни стоило (фр.).


[Закрыть]
добивается своего. Понятно, я немного приволокнулся за ней. Но предугадай я это, духу моего бы тут не было. Даже руки бы не велел ей поцеловать. Parole d’honneur![18]18
  Честное слово! (фр.)


[Закрыть]
Ну, в самом деле, кто мог думать, что девочка совсем не понимает шуток.

С тем же тихим, замороженным смирением Зюсс сказал:

– Да, ваша светлость, кто мог так думать.

Карл-Александр растерянно умолк. Затем, собравшись с мыслями, начал вновь:

– На мой взгляд, я ничем не проштрафился перед тобой. Если ж да, прошу у тебя по всей форме прощения. Мне не хочется, чтобы между нами что-нибудь встало. Не затаи против меня зла! Служи мне так же верно, как доселе! Дай мне руку!

И Зюсс вложил свою руку, которая была холодна как лед, в большую руку герцога. Некоторое время они стояли так рука в руке, без пожатия, тяжкая, гнетущая скованность охватила обоих. Окна были завешены, в мерцании светильников шевелились и ширились каббалистические фигуры. Самаил, дух зла, присутствовал здесь. Так стояли они, воплощая одну из фигур того призрачного хоровода, который обоим являлся в туманных видениях.

Усилием воли вырвался герцог из оцепенения.

– Bien[19]19
  Ладно (фр.).


[Закрыть]
, – сказал он. – Похорони свою покойницу! А потом поспеши в Людвигсбург! Дела много.

И с тем удалился. Выполнив такую деликатную задачу, радостно вдохнул утреннюю свежесть. Видит Бог, он вел себя, как подобает государю с широкими взглядами и добрым сердцем. Веселый, довольный собой, сорвал он празднично нарядный цветок с клумбы. Оставил позади белый дом, насвистывая и радуясь солнечным бликам, зашагал по лесу и в превосходном настроении отбыл в свою столицу.

Подле покойницы примостился Зюсс. На бледных губах под уродливой щетиной застыла непонятная, лукавая усмешка. Без слов позвал он дитя, и дитя услышало его. Он рассказал умершей, как был он хитер, рассказал о своей грядущей мести. Разве он не показал себя мужчиной? Разве он не обуздал себя и не был невозмутим? Не только не вцепился он в горло врагу, но говорил с ним дружелюбно, и язык не отнялся у него. Протянул ему руку и не удавил его, вдыхал его смрад и не задохнулся. Как растерян был тот, не мог взять в толк, никак не мог постичь, почему дитя ускользнуло, не долго думая скрылось, прежде чем он утолил свою августейшую похоть.

Что это он сказал напоследок? В Людвигсбурге много дела? Откупиться хочет от него делами, аферами оплатить смерть его ребенка! Вот глупец, семикратно ослепленный! Но ведь он-то остался спокоен, отвечал дружелюбно и смиренно и остался спокоен. А тот, верно, радовался, что отделался так дешево. Вот лежит дитя, комочек мертвой плоти, горсточка праха и улика преступления. Ну, верно, думал тот, раз уж он над телом умершей не вцепился мне в глотку, значит, и впредь нечего опасаться такого ничтожества. Ошибаетесь, господин герцог! Ошибаетесь, светлейший убийца! Не так примитивно прост ваш Зюсс, он не ландскнехт, не крестьянин и простак, чтобы удовлетвориться такой грубо шаблонной местью. Его месть будет куда утонченней. Он сперва даст ей как следует навариться и отстояться.

Улыбка на бледных губах стала явственнее, так что обнажились зубы, обычно белые и блестящие, а теперь пожелтевшие, мертвенно-тусклые.

Рабби Габриель прошел по комнате тяжелыми, неспешными шагами.

– Ты на ложном пути, Иозеф, – неожиданно сказал он обычным своим скрипучим, сердитым голосом.

Зюсс взглянул на него враждебным взглядом. А! Опять он тут? Опять он станет перечить ему? Что другого осталось ему, кроме мести? Уж не своими ли возвышенными речениями поможет он ему? Брось человека в пропасть и прикажи ему: не падай! И он злобно взглянул на старика усталыми, воспаленными глазами. Но не вымолвил ни слова.

Молчал и рабби Габриель. Тихо сидели оба подле умершей. Мысли их шли разными путями. Но Самаил, дух зла, присутствовал здесь, и где бы ни витали их мысли, они неизменно возвращались к Самаилу, духу зла.

Все еврейские общины Римской империи облетела весть: у реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, министра и большого вельможи при герцоге Вюртембергском, спасителя Израиля в годину страшных, великих бедствий, умерло дитя. Была у него дочь, единственное его дитя. И умерло у него дитя. И возьмет он его и погребет во Франкфурте. Слава тебе, Иегова, Господь Бог наш, судия праведный.

И собрались мужи изо всех общин с востока и запада, с юга и севера на погребение дочери реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, спасителя Израиля от великих бедствий. Прибыли раввины из Фюрта, из Праги, из Вормса, и даже прибыл из Гамбурга учитель, рабби Ионатан Эйбешютц, внушавший людям вражду и страх, тайный последователь и потомок каббалистического мессии Саббатая Цеви.

В Гирсау, в белый домик с цветочными клумбами, прибыли франкфуртский раввин и с ним Исаак Ландауер, знаменитый финансист. Он крепко, без слов, сжал руку Зюсса. Собственно, ему следовало радоваться, что вюртембергский финанцдиректор утратил франтоватый вид и перестал быть похожим на гоя и светского кавалера; наоборот, небритый, с уродливой щетиной на щеках, в неопрятной, помятой одежде он был в точности похож на еврея из гетто, и пахло от него, как пахнет в гетто. Но Исаак Ландауер, как ни велико было искушение, воздержался от всякого намека в этом смысле, он потер зябкие руки, покачал головой, расчесал рыжеватую, поседевшую бородку, кашлянул и промолчал.

А потом девочку положили в гроб. Рабби Габриель надел ей на шею маленький золотой амулет, где слово Шаддаи было окружено щитом Давидовым. Он позвал Зюсса, желтоватой бескровной рукой приподнял голову покойницы и под блестящие черные волосы, которые все еще не застыли и не померкли, насыпал горсточку земли, тучной, черной, рыхлой земли, земли из Палестины, земли Сиона. Потом гроб заколотили; на своих плечах вынесли гроб четверо мужей – тучный рабби Габриель, исхудавший, обросший неопрятной бородой Зюсс, кроткий, ветхий Иаков Иошуа Фальк, франкфуртский раввин, и утонувший в широком кафтане Исаак Ландауер на своих плечах понесли покойницу из белого домика, мимо празднично радостных цветов, через лес, к деревянному забору. Там ждали другие еврейские мужи, они приняли у них легкую ношу и на своих плечах понесли ее дальше, а через полмили ждали другие мужи и еще через полмили другие. Так несли они дитя Иозефа Зюсса Оппенгеймера по всей стране и дальше, за ее пределы, в город Франкфурт. И маленький гробик не касался земли, и его не ставили на дроги, с одного человеческого плеча на другое человеческое плечо скользил он вплоть до города Франкфурта. Но за гробом ехала большая повозка. А на пути стояли толпами евреи, и, когда безмолвная немноголюдная процессия проходила мимо них, они говорили:

– Слава тебе, Иегова, Господь Бог наш, судия праведный! – И каждый сыпал в повозку горсть земли, тучной, черной, рыхлой земли, земли из Палестины, земли Сиона. Она назначалась для собственной главы и для собственного гроба, но они сыпали ее в повозку и с охотой отдавали ее. Дабы покоилось только в родной священной земле дитя учителя нашего и господина, реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, который спас Израиль от великого страшного бедствия.

В городе Франкфурте место упокоения евреев было черно от народа, и эти суетливые, крикливые люди замерли в молчании, когда Иозеф Зюсс произнес над гробом: «Слава тебе, Иегова, Господь Бог наш, судия праведный». И в один голос ответили: «Суетен и многолик мир, и все в нем тлен и прах; един же и велик Бог Израиля предвечный, всевидящий Иегова». А потом опустили маленький гробик в землю Сиона, и земля Сиона покрыла маленький гробик. И посреди безмолвной тысячной толпы Зюсс иссушенным, беззвучным голосом прочитал молитву, прославляющую имя Божие. И все вырывали траву и бросали ее через плечо. И говорили: «Как трава, увядаем мы в сем мире». И еще говорили: «Памятуем мы, что прах мы!» А потом омыли руки в проточной, отгоняющей демонов воде и покинули кладбище.

И тридцать дней во всех еврейских общинах Римской империи читали прославляющую имя Господне молитву по девице Ноэми, дочери Иозефа Зюсса Оппенгеймера, учителя нашего и господина.

Возвратясь в Штутгарт, Зюсс с неистовым ожесточением окунулся в работу. Без церемоний вмешивался он теперь в католический проект, урывал себе все, что хоть отдаленно соприкасалось со сферой его деятельности. Он уже не выезжал на низкопоклонстве и угодничестве, а с безмерным, угрюмым, саркастическим высокомерием третировал окружающих, гонял министров, как лакеев. От него исходило мрачное, злобное презрение ко всему, что у людей принято звать честью, свободой и долгом. В издевательски жестоком задоре вынуждал он подчиненных к новым, ненужным унижениям, а когда они оказывались перед ним нагие, лишенные последних остатков человеческого достоинства, тогда он разил их молчаливой наглой насмешкой и тешил свое безмерное презрение к людям их терпеливым раболепством.

Совершенно открыто, в чудовищных размерах грабил он герцогскую казну. Он начислял себе огромные суммы за комиссию, по неслыханным ценам продавал герцогу ничего не стоящие ювелирные изделия. Новые тяготы взвалил он на стонущую, изнемогающую страну, и все выжатое таким путем цинично направлял в свою, а не в герцогскую сокровищницу. Раньше он угнетал страну планомерно, с определенной целью – выжать побольше денег, теперь же он душил и теснил ее лишь потому, что это доставляло ему утонченную радость. И творил он свое дело с беззастенчивой откровенностью, явно желая привлечь внимание Карла-Александра, всячески стараясь вывести его из терпения своим самоуправством. Но тот молчал.

И наружность еврея изменилась. Скользящая, пружинистая походка стала тверже, он теперь по-военному печатал шаг. Тверже, определеннее стали очертания щек, а пышные каштановые волосы, которые он раньше любил при каждой возможности выставлять напоказ, теперь были скрыты под гладким париком. Старше, суровее стал он весь. Глубокий голос утратил ласкающую вкрадчивость, часто слышался в нем гортанный, властный, неприятный призвук; «чисто еврейский акцент», – говорили враги. Выпуклые глаза остались живыми и зоркими, обычно даже светились раболепным усердием; но временами в них непроизвольно мелькало что-то желчное, колючее – с трудом подавляемый зловещий багровый пламень.

Тяжелее ступала под своим наездником кобыла Ассиада. Уж не блистательного, возбуждавшего вражду и невольное восхищение, светски непринужденного кавалера носила она, бремя носила она, беспощадного притеснителя, который самому себе в тягость, всех ненавидит и всем ненавистен.

Пышные пиры он задавал по-прежнему. Но пиры эти были отравлены и нерадостны гостям. Он любил при этом публично, по ходу разыгрываемого представления или как-нибудь иначе, язвить людей меткими оскорбительными шутками, вскрывать семейные или общественные незадачи гостя и всегда без промаха попадал в самое больное место, так что многие из приглашенных весь вечер не помнили себя от мучительной тревоги – пощадит ли их хозяйское острословие.

С женщинами он был пренебрежительно и дерзко галантен. Была на свете одна женщина: лицо матово-белое, в глазах светились тайны тысячелетий; когда говорила она – голос соловья казался хриплым перед ее нежным голоском. Теперь она покоилась во Франкфурте: земля под нею и над нею – земля. Зачем же существовали другие? Они дышали, болтали, хихикали и раздвигали ляжки, стоило только их попросить. Да, эти все были таковы, а ее, единственной, уже не было среди живых.

Вейсензе оправился от жестокого потрясения и теперь приглядывался и принюхивался к Зюссу. Что-то зрело в этом непостижимом, неукротимом человеке, который был не таким, как все, что-то нарастало, какая-то чудовищная, ослепительная и оглушительная катастрофа. Тот не был таким, как он, тот не умел терзаться и терпеть. Сладострастно вдыхал председатель церковного совета серный запах близкого взрыва, и лишь жажда быть его свидетелем поддерживала жизнь в опустошенном человеке.

А вызывающий задор Зюсса все рос. Он открыто держал себя властелином страны, не зная преград своему самоуправству. С этим периодом совпало и дело юного Михаэля Коппенгефера. Вот в чем оно заключалось.

После двухлетней поездки с образовательной целью по Франции, Фландрии и Англии юноша, племянник профессора Иоганна Даниэля Гарпрехта, а также родня Филиппа Генриха Вейсензе, воротился на родину, в Швабию, и поступил на службу к герцогу Вюртембергскому в качестве актуария. Очень рослый, с лицом смуглым, смелым, с ярко-синими глазами при темных волосах, двадцатитрехлетний юноша казался братом Магдален-Сибиллы. Из путешествия он вывез пылкие мечты о человеческом достоинстве и ярую ненависть ко всякому деспотизму: все эти юные, по-весеннему незрелые, бесхитростные мечты о более справедливом и гуманном общественном порядке и обновленном государственном строе неудержимо бурлили в пламенном юноше, чуть не разрывая ему грудь.

Жил он у Гарпрехта. Пожилой ученый, потерявший жену в молодых годах после нескольких месяцев брака, воспитал племянника, очень тосковал о нем во время его двухлетней заграничной поездки и теперь отдал юноше весь свой запас скупой на слова любви.

Путешествие научило Михаэля Коппенгефера вдвойне гордиться отечественной конституцией, такой либеральной по сравнению с государственным строем других германских княжеств. Правда, он был наслышан о военной автократии герцога, католической – вюрцбуржца и хозяйственной – еврея. Но одно дело читать об этом в письмах и брошюрах, а другое – самому вариться в этом котле, собственными глазами видеть наглое порабощение, откровенный издевательский произвол. Юноша наблюдал торговлю местами и должностями, сделки с правосудием, выжимание соков из народа. Ограблены и лишены крова урахские Шертлины, изгнан за пределы страны его двоюродный брат и друг – исключительно даровитый юноша Фридрих Кристоф Коппенгефер; доведены до отчаяния и гибели начальник податного ведомства Вольф и управляющий казенным имуществом Георги. Разорена, выпотрошена изобильная, прекрасная, благодатная страна, под знамена согнаны тысячи, доведены до голода и нищеты десятки тысяч, растлены телом и духом сотни тысяч. Обнаглевший двор погряз в кутежах и распутстве, дерзкое насилие кичится пестротой мундиров, постыдное крючкотворство ехидно торжествует над ясными и благородными параграфами конституции. На подкупах зиждется власть, продажным стало правосудие, а свобода – драгоценная, прославленная свобода – негодная ветошь, которой герцог, иезуит и еврей утирают себе задницы.

Священное, жгучее негодование наполняло юношу, придавало мужественную твердость его смелому смуглому лицу, воспламеняло синеву глаз. Сколько логики в его юном красноречии! Сколько благородства в его гневе и возмущении! Снедающая скорбь по поводу нравственного упадка родины сильно подточила и сокрушила Иоганна Даниэля Гарпрехта. Теперь стойкий, прямолинейный старик все свои надежды возложил на юношу, и его скучные, одинокие вечера зазеленели и расцвели освежающим и бодрящим присутствием молодости.

Зюсс с самого начала невзлюбил молодого актуария. Его раздражали высокий рост, мускулистая, чуть угловатая фигура юноши, в которой, однако, не было ничего от деревенской неотесанности. Искренность и прямота политических убеждений Коппенгефера тоже злили его. Обычно за политической оппозицией скрывалась простая корысть или же недостаточная даровитость. В том, что этот юнец, идя по стопам дядюшки, объявляет себя демократом, ничего удивительного нет; но когда молодой человек, щедро наделенный умом и всеми качествами, нужными для преуспеяния, с таким пылом нападает на существующий строй в ущерб своей карьере – это уже свидетельствует о том, что в стране не изжиты самостоятельные политические взгляды – обстоятельство весьма малоутешительное. Однако до гирсауского несчастья Зюсс не обращал внимания на юную непримиримость актуария Михаэля Коппенгефера, опасаясь ее не больше, чем заученного пафоса публициста Мозера, и мятежный духом чиновник ни в малейшей мере не подвергался преследованиям.

Теперь же, после Гирсау, его отравленная душа сильнее разгорелась гневом при виде стойкой, вольнолюбивой молодой отваги. Остановив на юноше мрачный взор, Зюсс с коварством хищника приготовился к прыжку. Молодой человек держал себя столь неосторожно, что повод для сурового взыскания нашелся очень скоро.

Старик Иоганн Даниэль Гарпрехт давно предвидел возможность подобных столкновений; однако у него не хватало духа остудить прекрасный пыл Михаэля. Законное право юности – быть неразумной, воевать с кривдой и выпрямлять ее, даже калеча себе на этом руки. Но сердце у него сжималось и к горлу подкатывал ком при мысли, что снова придется ему проводить тоскливые вечера в одиночестве без согревающего присутствия юноши. И все же он надеялся, что ради того уважения, каким пользуется он, Гарпрехт, Зюсс не посмеет принять против Михаэля слишком крутые меры.

Среди мерзости, в которой погрязло отечество, среди всеобщего падения нравов актуарию Михаэлю Коппенгеферу брезжила властная и нежная заря. То была девица Элизабет-Саломея из семейства Гетц. Ее белокурая лилейная прелесть глубоко запала в душу мечтательного энтузиаста. Когда он узнал, что она мягко, но упрямо противостоит домогательствам Карла-Александра, она стала для него символом человеческой свободы. Их образы сливались у него воедино, и, говоря о любезной свободе и прелестной девице Элизабет-Саломее Гетц, он пользовался одинаковой терминологией.

Однако Зюсс теперь не находил нужным считаться и с Гарпрехтом. Юный Михаэль Коппенгефер был отставлен от должности за то, что, невзирая на предостережение, не проявлял к герцогу должного пиетета и вел против него неподобающие, кощунственные и поносительные речи. Лишь из особой милости и снисхождения его не предали суду. Тем не менее ему было предписано в двухнедельный срок покинуть страну и до конца жизни не переступать ее пределов.

Эта угроза давно висела в воздухе. Но удар все же оказался неожиданным и совсем сломил старика Гарпрехта. Неужели же ему опять сидеть одиноко и уныло в большой, опустелой комнате только с книгами да манускриптами! А единственное общество – это тени по темным углам. Сгущаясь, они превращаются в отощавших, согбенных переселенцев и обездоленных нищих или тянутся к тебе костлявыми, алчными пальцами еврея. И хватают за горло и душат тебя. А был бы здесь мальчик, задорный и живой, и стоило бы ему только вздернуть густые темные брови, как рассеялись бы тени, а ярко-синие глаза его прогнали бы из углов пугающий, леденящий сумрак. Но нет его. Еврей изгнал его из страны. Еврей не пускает его сюда.

Поборов себя, строптивый старик решился пойти к герцогу. Никогда еще он не просил, он всегда требовал правого решения, он привык, чтобы с просьбами приходили к нему. Тяжко было ему, человеку прямолинейному, являться в роли просителя, и слова туго и нерешительно шли с его уст. Приговор справедлив и не слишком суров. Но да соблаговолит его светлость принять в соображение, что в стране действительно не все благополучно и что лучше молодому человеку открыто высказать недовольство, нежели, подобно другим, исподтишка затевать недоброе. Карл-Александр слушал мрачно, крепко пожал руку удрученному старику, нерешительно пообещал пересмотреть дело.

Сурово потребовал он отчета. Зюсс сам явился с докладом. Да, все было так, как изложил профессор. Только он, Зюсс, расходится с профессором во взгляде на ограждение княжеского престижа. Герцог досадливо попрекнул Зюсса, что тот поставил его в щекотливое положение – ему приходится либо идти на попятный, либо отказать достойнейшему, почтенному человеку в первой и единственной просьбе. Он понимает, нагло и ехидно отвечал Зюсс, что его светлости труднее отклонить претензию швабского профессора, нежели еврея – тайного советника по финансам. А у него, у Зюсса, были еще другие, весьма веские основания устранить актуария. Ибо причиной тому, что шансы герцога у дам семейства Гетц невысоки, с дерзкой фамильярностью добавил он, в первую очередь является молодой Коппенгефер, который стоит поперек дороги его светлости и мешает добиться успеха у девицы Элизабет-Саломеи. Герцог сердито поворчал себе под нос и умолк.

Оставшись один, он решил теперь уж ни за что не отправлять актуария в изгнание. Еврей беспардонно поглупел и обнаглел. Что же это! Прикажете ему, Карлу-Александру, бояться, как бы ничтожный демократ и смутьян раньше его не добился благосклонности девицы? Или еврей воображает, будто теперь, после Гирсау, он, герцог, робеет перед каждой девчонкой, будто он изверился в своей мужественности? Яростная похоть овладела им. Мille tonnerre! Недаром он зовется Карлом-Александром, герцогом Вюртембергским и Текским, – уж он сумеет укротить и усмирить девицу наперекор любым крамольным молокососам. Во всяком случае, конкуренции он не боится – и тотчас же отменит приговор.

Но когда он уже совсем собрался продиктовать указ, его взяло сомнение, и он решил подумать до завтра. На другой день он уехал в Людвигсбург. Спектакли, празднества, политические дела отвлекли его. Настал день, когда приговор должен был вступить в законную силу, а приказа об отмене так и не последовало. Юному Михаэлю Коппенгеферу пришлось, по примеру его кузена Фридриха Кристофа, покинуть пределы страны, и вечера профессора Иоганна Даниэля Гарпрехта стали унылы и безрадостны.

Карл-Александр не мог сразу же что-либо изменить в произошедшем. При мысли о дамах Гетц он даже радовался этому. Но сознаться себе в таких чувствах не желал. И кипел глухим бешенством против еврея. Тот всему виною; тот поставил его перед выбором: либо Гарпрехт, либо он, еврей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю