355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лион Фейхтвангер » Еврей Зюсс » Текст книги (страница 20)
Еврей Зюсс
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:32

Текст книги "Еврей Зюсс"


Автор книги: Лион Фейхтвангер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

Книга четвертая
ГЕРЦОГ

По берегу Тивериадского озера прогуливался с любимым учеником своим, Хаимом Виталем, калабрийцем, учитель Каббалы, рабби Исаак Лурия. Из Мариамского источника напились мужи и выехали на озеро. Рабби говорил о своем учении. Умы их витали над озером, челн не шевелился. Воистину чудо, что он не тонул, ибо тяжесть жизни миллионов лежала на учителе и его слове.

Назад к источнику Мариам возвратились мужи. И напились снова. Тут вдруг струя изменила течение. Она взлетела в воздух дугой из двух отвесных лучей и одного поперечного. Внутрь дуги вступил рабби третьим отвесным лучом. Так из него, вкупе с источником, образовалась буква Шин, зачинающая имя Бога всевышнего – Шаддаи. И буква все росла и простиралась над озаром и простиралась над миром. Когда ученик Хаим Виталь опомнился от смятения, струя била по-прежнему, но рабби Исаака Лурия не было.

И это среднее звено священнейшей буквы было единственное, что он запечатлел из своего учения. Ибо слова его учения падали с уст его и были точно снег. Вот он здесь, он бел, он сверкает и дает прохладу; но удержать его нельзя. Так падали с уст его слова учения, и удержать их было нельзя. Рабби их не запечатлевал и не потерпел бы, чтобы другой запечатлел их. Ибо запечатленное есть искажение и смерть изреченного. Так и Писание не есть слово Божие, а личина и извращение, оно подобно валежнику перед живым деревом. Лишь в устах мудреца оно восстает и оживает.

Однако после исчезновения рабби ученик не мог устоять от соблазна и начертал слова его на бумаге болтливыми лживыми письменами. И так написал он книгу о древе жизни и еще написал книгу о превращениях души.

О, сколь мудр был учитель, что не осквернил познания своего письменами, что не исказил слова свои злыми чарами букв. Видения его посещал Илия Пророк, сны его – Симон бен Иохаи. И явствен был ему язык птиц и деревьев, и огня и камня. Души тех, кто покоится в гробах, мог видеть он, и души живых, когда они в вечер субботний возносятся к небесам; и еще мог он видеть душу человека по лицу его, брать ее и говорить с ней, а потом отпускать ее к хозяину. Каббала раскрылась ему, ясна стала ему суть вещей, в одном теле видел он и разум и душу; воздух, вода и земля были полны голосов и образов, он видел в мире промысел Божий, ангелы являлись ему и вели с ним беседу. Он знал, что все исполнено тайны, но перед ним тайна открывалась и ластилась к нему, как послушный пес. Чудеса цвели на пути его. Древо Каббалы проросло сквозь него, корни его уходили в недра земли, а крона овевала в небесах лик Божий.

Увы, как исказилась эта мудрость в книгах ученика! Дикой порослью сплетались в них глупость и познание. Лжепророки и мессии вырастали из букв, колдовство и сумятица, молитвенный восторг и чудеса, и блуд и дурман власти, и подвижничество изливались из них в мир. Бледный лик Симона бен Иохаи глядел из этих букв, и в чаще его серебристой бороды укрывались и спасались мириады праведников и святых, и на письменах тех же книг бесстыдно расцветали голые груди Лилит, и от сосков ее питались, хмелея и лепеча и теряя разум, дети похоти и власти.

А вот слова тайного учения рабби Исаака Лурия Ашкинази:

«Бывает так, что в одном теле человеческом не одна душа осуждена свершать новое странствие, но что две души и даже более соединяются с этим телом для нового земного странствия. Может быть, что одна из них бальзам, другая же – яд; может быть, что одна жила в звере, другая же в священнике и ревнителе веры. И вот они обречены быть едины, принадлежать одному телу, как правая и левая рука. Они проникают и впиваются друг в друга, они взаимно оплодотворяются, они слиты точно струи воды. И все равно, будут ли они крушить или укреплять друг друга, но, соединившись, души находят помощь себе для искупления вины, за которую осуждены они свершать новое странствие».

Вот слова из тайного учения рабби Исаака Лурия, орла среди каббалистов, что был рожден в Иерусалиме, семь лет отшельником предавался умерщвлению плоти на берегах Нила, принес мудрость свою в Галилею и творил чудеса меж людей, ни разу не осквернив учение свое письмом и бумагой, и таинственно исчез у Тивериадского озера на тридцать восьмом году жизни.

Князь-епископ Вюрцбургский с приятностью путешествовал по благодатной стране. Откинувшись на мягкие подушки рессорного экипажа, толстяк блаженно вдыхал легкий аромат первого плодового цвета; все вокруг купалось в весеннем солнце, точно нежный пушок покрывала молодая зелень землю, лес, кустарник. Епископ ехал в Штутгарт на крестины наследного принца. Он был в превосходном расположении духа. Что за дивная страна! Богатая, благодатная страна! Теперь она прочно закреплена за католической церковью и Римом.

Фридрих Карл фон Шенборн, князь-епископ Вюрцбургский и Бамбергский, первый из клерикальных дипломатов, превозносимый католиками как величайший в мире оракул, как германский Улисс, поносимый и хулимый протестантами, как коварный змей, как Аман и Ирод, был веселый упитанный мужчина. Отличаясь живостью и светскостью манер, он был как дома при венском и папском дворе, объездил много стран, в силу многообразного опыта питал гуманное презрение к людям, видал благо мира в гуманном абсолютизме, в жизнерадостном католицизме. Чернь тупа, глупа и скучна, так угодно Богу, такой создал ее Господь, житейская мудрость гласит, что с этим нужно мириться. Очень прискорбно, что на свете столько горя – как же не оплакивать его? Впрочем, достаточно кое-когда вздохнуть над ним; вечно напускать на себя по сему случаю печаль либо в мрачной сосредоточенности помышлять об изменении естественного порядка вещей пристало глупцам и сомнительным мечтателям. Он же, Шенборн, провел лучшие свои годы в Италии, обучался дипломатическим навыкам в Венеции, он любил ясный южный воздух и у себя в Вюрцбурге, по счастью, тоже мог наслаждаться им. Католицизм его был глубоко органичен, он пил и ел, стоял и ходил по-католически. Он видел церковь такой, какой впитал ее всеми своими порами в Италии. Коллекции Ватикана были частицей ее, венецианская дипломатия была частицей ее, даже Альбанские горы были частицей ее. Все, что было прекрасно в мире, а такого, слава Богу, немало, – мессы, и храмы, и вино, и произведения искусства, и государственные перевороты, и удачная проповедь, и хорошо сложенная женщина, – все красочное и радостное в мире шло от Рима и католичества. А все тусклое и смутное, туманное и пыльно-серое было евангелическим, саксонским, прусским. Не то чтобы он ненавидел протестантизм, ибо не было ничего в мире, что бы он ненавидел. Но протестантизм откровенно претил ему. Эта скучная, трезвая церковная служба, это бледное, путаное, затхлое вероучение было дурно пахнущей простонародной мудростью и бесплодной болтовней. Сами апостолы, сойди они нынче на землю, ничего бы не поняли в той материи, о которой спорили так называемые богословы. Дышать было трудно в этой затхлой, пыльной атмосфере. Но – gloria in excelsis![13]13
  Слава в вышних Богу! (лат.)


[Закрыть]
– веселые швабские долы ныне освобождались от туманной пелены, и он, Фридрих Карл, немало потрудился, чтобы впустить в страну свежий, католический воздух, столь соответствующий ее природе. А сейчас он ехал крестить будущего герцога по обряду истинной веры. Эх, хорошо все-таки устроен мир! Эх, хорошо в нем живется! И он радостно вдыхал теплый воздух, и шутил со своими мудрыми советниками, и раздавал ребятишкам монеты из окна экипажа, и благосклонно щурился на смазливую служанку трактира. Его тучный живот ублаготворенно колыхался, а от круглого умного лица шло окрест веселое сияние.

Но над страной он всходил, точно кроваво-красный зловещий диск месяца. Увы, победа, одержанная во время штетенфельзского инцидента, оказалась кратковременным просветом. Теперь стало ясно, что страна окружена кольцом, что плотно пригнаны петли сети. Чего стоили всяческие ограничения и рачительные реверсалии перед дьявольски хитрыми уловками вюрцбургских советников! И даже если бы удалось одолеть их, тщательно, пункт за пунктом опровергнуть их толкование герцогских обязательств, прок вышел бы небольшой; ибо за вюрцбуржцев стояла военщина, стояли штыки герцогской армии. После того как еврей отнял живот и добро, явился католик пожрать душу. Католичество означало отказ от собственной воли, отказ от всех личных и политических свобод. Оно означало военный абсолютизм, удар по всем гражданским доблестям и добродетелям, оно означало разнузданный произвол кучки растленных царедворцев над огромной безответной массой рабов. Католичество означало власть Вельзевула, бессовестный разгул, самовластие, непотребство, бражничество. Страна была подобна гусенице, пытающейся пробить кокон. Но билась она бесплодно. Еврей хорошо подготовил почву, католику оставалось пожать плоды. Запуганные наглым хозяйничаньем чиновников, пинками офицеров-католиков, покорно и тупо жались по кабакам обыватели, и единственным их откликом на предстоящий приезд вюрцбуржца было бессильное тупое зубоскальство. Дождались! Допрыгались! Но больше ни во что не выливался их гнев, и все они трусливым злопыхательством уподобились теперь свинорылому булочнику Бенцу.

Тайные советники Гарпрехт и Бильфингер оказывали веское и внушительное противодействие замыслам герцога. Но если им и удавалось кое-что отстоять в делах управления – это мало чего стоило. Они и сами понимали, что главная опасность надвигается с другой стороны – армия последовательно обращается в католичество. И эту угрозу они не властны отвратить. Немудрено, что вюрцбургские советники, господа Фихтель и Рааб, невозмутимо и насмешливо проницательным оком следили за тщетными усилиями вюртембержцев и, случалось, даже с иронически учтивым благожелательством делали им некоторые поблажки. Право же, забавно наблюдать, как напрасно выбиваются из сил честные тугодумы протестанты, меж тем как сами господа католики выжидают, чтобы время помогло созреть их планам. Как за апрелем идет май, так за их замыслом неотвратимо должно последовать его осуществление.

Лишь один чувствительный афронт потерпели католики. Парламентский совет одиннадцати воспользовался легким недомоганием Вейсензе, чтобы заменить двоедушного хитреца стойким протестантом и демократом, государственным советником и публицистом Мозером, который столь примерно отличился при штетенфельзском инциденте. И вот теперь эти одиннадцать мужей сидели, злобствовали, неистовствовали, кляли. Бесстрашно и продуманно защищал интересы страны председатель совета Штурм, непотребно и грубо бранясь, ярились бургомистры Бракенгейма и Вейнсберга, патетически разглагольствовал Мозер, и с презрительно мизантропической усмешкой в уголках губ мрачно давал свои заключения законовед Нейфер. Да, Нейфер уже не сидел на ступенях трона. Он увидел, что жестоко заблуждался – власть не мчится ураганом с громом и молниями, все сметая на своем пути; нет, она действует мелкими каверзами, ее орудия – недостойные увертки и убогие лазейки, словом, с ней дело обстоит отнюдь не лучше, чем со свободой. И здесь и там от смрада не продохнуть, и будь то тирания или свобода, самодержавие или демократия – то и другое лишь лоскутное одеяло, мишурная мантия, которой драпируются подленькие, мелкие, ничтожные страстишки и чувства. Так уж лучше вернуться туда, откуда пришел, где твое место по праву рождения. Мрачно, с презрительно-мизантропической усмешкой отвернулся Нейфер от придворных интриг и вновь отдал весь свой вымученный напыщенный фанатизм на служение народу, парламенту и протестантам.

Но был ли протест деловитым, продуманно-веским, как у Штурма, или исполненным мрачного пыла, как у Нейфера, или выливался в площадную ругань, как у бургомистров Егера и Беллона, – плодов он почти не приносил. На многократные обстоятельные претензии, жалобы, петиции, всеподданнейшие представления парламента из герцогской канцелярии либо отвечали высокомерно краткой отпиской, либо не отвечали вовсе. Зато до парламентариев доходили грубые речи герцога, в которых он грозился послать к ландтагу батальон гренадер, дабы вразумить парламентских каналий, как уже однажды вразумил их один из его предшественников. Неоднократно выражался он в таком духе, что вскоре размозжит голову этой вероломной и мятежной гидре. Одна из претензий парламентского совета касательно вопроса об опеке была составлена особенно заносчиво и неумно. Получив ее, Карл-Александр пожелал, чтобы тайный советник Фихтель, признанный лучшим знатоком конституционных законов, своим авторитетным словом подтвердил, что никакому ландтагу не дозволено заявлять протесты и возражения в столь оскорбительной для особы государя форме, составитель подобного документа заслуживает того, чтобы ему сняли голову с плеч. Аудиенции представителей ландтага у герцога приводили к таким же плачевным результатам. Грубиянские выпады бургомистра города Бракенгейма однажды довели Карла-Александра до такого бешенства, что он ринулся на невежу, дабы шпагой плашмя поучить его, как подобает вести себя верноподданному; насмерть перепуганному депутату едва удалось улепетнуть.

Так обстояли дела, когда Иоганна Якоба Мозера избрали в совет одиннадцати на место Вейсензе. Он был самым молодым членом совета, но, хотя ему едва перевалило за тридцать, он немало насмотрелся на своем веку; вспыльчивый, самонадеянный, обуреваемый авантюрной жаждой перемен, любитель трескучих фраз и патетических жестов, бойкий писака и страстный полемист, этот неутомимый человек с юных лет набивал себе голову множеством разнообразных знаний. Семнадцати лет от роду он уже печатал полемические статьи, в девятнадцать умудрился так поразить герцога Эбергарда-Людвига своей бойкой, самоуверенной сметливостью, что был назначен экстраординарным профессором в Тюбингенский университет. Двадцати лет пристроился к венскому двору, получил звание государственного советника и успел втереться к самому императору. Во избежание сплетен его отозвали в Вюртемберг. Но с этим твердолобым честолюбцем не было никакого сладу, вскоре он уже очутился в Пруссии, стал ректором провинциального захудалого университета во Франкфурте-на-Одере, очень быстро оставил эту неблагодарную должность и при Карле-Александре возвратился в Штутгарт. Все эти годы он строчил и говорил беспрерывно целыми каскадами, не было темы, злободневной или всемирно-исторической, на которой он не испробовал бы свое красноречие и перо. При этом у него, поначалу скептика, а затем деиста, хватило досуга предаться пиетизму и встать в ряды Лютеров, Арндтов, Шпенеров и Франке.

Своим стремительным и дерзким вмешательством в штетенфельзский инцидент он привлек к себе всеобщее внимание и отныне считал себя призванным спасти Вюртемберг. Полагаясь на свой ораторский дар, он решил прямым путем пойти к герцогу, как пророк Натан к Давиду, и настойчиво, убедительно воззвать к совести государя, к его человеческим чувствам. Уверенный в могущественном воздействии своей личности, он испросил себе аудиенцию и в превосходном расположении духа, вооруженный всеми своими публицистическими, юридическими и пророческими навыками, отправился к герцогу, взвинтив и настроив себя на высокий лад, как актер перед выступлением в удачной роли.

Но аудиенция обернулась самым неожиданным образом. Карл-Александр принял его в присутствии Зюсса. Мозер не смутился этим обстоятельством. Он говорил с воодушевлением, научно обоснованно, приводил нравоучительно-богословские аргументы, примеры из священной, а также древней и новой истории, сочетал доводы государственной законности с доводами житейской справедливости, черпал сравнения из мира природы – словом, сам находил себя неотразимым. Герцог и еврей слушали внимательно; более того, когда Мозеру, в пылу красноречия шагавшему взад и вперед, попалось на дороге кресло, герцог собственноручно отодвинул его, чтобы тот не споткнулся. Но когда оратор после двадцатиминутной речи остановился, поднял картинным жестом руку, герцог похлопал его по плечу и сказал одобрительно:

– Если ребенок, которого ждет герцогиня, будет мальчик, преподавать ему риторику придется тебе.

Зюсс же сделал ряд замечаний по поводу различия между принципами немецкой и французской декламации. И когда Карл-Александр, ухмыляясь, отпустил вспотевшего, огорошенного оратора, тому оставалось только мысленно возопить: «Несчастная страна! Несчастное отечество! Даже я бессилен помочь тебе».

Таким образом, у вюрцбургского князя-епископа были все данные для наилучшего настроения, когда он въезжал в Штутгарт. Обстоятельства складывались столь благоприятно, что крестины швабского наследника означали победу католического дела не только в пределах Вюртемберга. В связи с этим обряд крещения был совершен весьма торжественно при большом стечении представителей католических династий и аристократических родов. Сам папа по этому случаю послал герцогине через своего легата рыцарский крест Мальтийского ордена. Только две дамы, кроме нее, имели этот крест – испанская королева и римская княгиня Учелла.

Мария-Августа грациозно покоилась на гигантской парадной кровати, тонкое личико ее стало совсем прозрачным. Амулет Зюсса с первобытными грозными птицами и массивными зловещими буквами лежал у нее под подушкой, невзирая на запрет духовника; она лукаво улыбалась, представляя себе, как бы злобствовал патер, знай он об этом. Она была твердо убеждена, что спас ее только амулет, ибо разрешение от бремени было длительным и тягостным. Теперь, когда роды прошли, она очень боялась, как бы фигура ее не была испорчена надолго, и медикам, доктору Венделину Брейеру и доктору Буркхарду Зеегеру, приходилось без конца заверять ее, что ни единая отметина или складка не будут порочить тело ее светлости. Но скорее чем врачам верила она уговорам бабки Барбары Гольц, которая с крайним апломбом подтверждала слова врачей, ссылаясь на свой богатый опыт. Вообще же Мария-Августа находила положение весьма комичным. Она с любопытством разглядывала человечка, которого произвела на свет. Итак, она – да! да! она – подарила стране наследника, и она с не меньшим любопытством созерцала самое себя в зеркале, оправленном в раму чеканного золота: значит, теперь она в полном смысле слова мать отечества. Курьезно, очень курьезно.

Карл-Александр еще толком не знал, как себя вести; он засыпал жену подарками без особого разбора, проявляя больше добрых намерений, чем хорошего вкуса. Когда герцогине разрешили принимать посетителей, она переводила томный взгляд с Ремхингена на Риоля, наслаждаясь замешательством мужчин, непривычных к детям и с трудом выжимавших из себя восторженные замечания по поводу августейшего младенца.

А князь-епископ Вюрцбургский совершил обряд крещения над наследным принцем Вюртембергским и Текским, наследным графом Мемпельгардским, наследным графом Урахским, наследным сеньором Гейденгеймским и Форбахским и прочая и прочая, и нарек его именем Карл-Евгений.

Пушечная пальба, колокольный звон. Парадный банкет, фейерверк. За поздравление потчуют жарким, за благие пожелания – вином. И как ни клял народ наследного принца-католика, к середине дня от жаркого не осталось ни кусочка, а в бесчисленных бочонках – ни глоточка вина.

Зюсс держался совсем в тени все время празднеств. Прежде он любыми способами подлаживался к вюрцбургскому епископу и его свите, теперь же как будто намеренно избегал их. Вюрцбургские дипломаты и военные всецело завладели католическим проектом, лежавшим отныне в основе швабской политики. И если раньше господа католики готовились всеми возможными хитростями и уловками отстранить финанцдиректора, то теперь им пришлось убедиться, что он сам, как это ни странно, уклоняется от всего связанного с этим вопросом.

Теряясь в догадках, они искали тут подвоха и подозревали, что еврей воздействует прямо на герцога. Но и у Карла-Александра Зюсс не показывался без зова. Герцог все еще не мог простить еврею, что, вмешавшись по его милости в эслингенскую историю, навлек на себя насмешки всей империи, и при встречах либо вовсе не замечал Зюсса, либо всячески показывал свое раздражение и досаду, а тот, против обыкновения, держался невозмутимо и независимо и даже не пытался вновь завоевать доверие государя.

В своей деятельности он строго ограничивался управлением финансами.

Прежде он, на правах финанцдиректора, проверял каждый винтик правительственного механизма, ибо все так или иначе связано с деньгами; теперь же он отклонял почти все, что предлагали ему на рассмотрение, как непричастное к его ведомству. Государственные мужи поглядывали на него с недоверием, стараясь разнюхать его скрытые коварные побуждения, и ежились в страхе, как бы такое подчеркнутое бездействие не оказалось подготовкой к неожиданному наскоку.

На сей раз, правда, уход еврея от дел не сказался, как было однажды, задержкой притока денег, и за это герцог мог благодарить курпфальцского советника дона Бартелеми Панкорбо, которого теперь почти не отпускал от себя. Тощий португалец с сизо-багровым костлявым лицом звериной хваткой впивался во все, что выпускал из рук Зюсс, неумолимо, будто до скончания веков, завладевал каждым местечком, которое освобождал тот, жадно пожирал все, что не успел поглотить Зюсс. Трудным, крайне сложным и разветвленным финансированием католического проекта он ведал почти единолично; а в связи с этим к нему перешел и верховный надзор за государственными делами.

Да, он вторгся в сферу, непосредственно подлежавшую ведению Зюсса. Так, например, обстояло дело с табачной монополией. После ряда неудачных попыток некая еврейская компания открыла наконец в Людвигсбурге табачную фабрику. Предприятие это пользовалось особым покровительством Зюсса и было поставлено на широкую ногу, филиалы его имелись не только в Штутгарте, Тюбингене, Теппингене и Бракенгейме, но и за пределами страны. А в Курпфальце табачная монополия принадлежала дону Бартелеми Панкорбо, и он, как знаток этого дела, нашептал герцогу, что с евреев слишком мало взимают в казну за монополию, и предложил вносить больше. Зюсс уступил без боя при первом же нажиме, с большим для себя уроном удовлетворил притязания еврейских компаньонов и отдал образцово налаженную фабрику озадаченному и злорадствующему португальцу.

Зюсс усмирил и светский вихрь, который вился вокруг него. Теперь случалось, что он затевал любовную интригу и обрывал ее, соскучившись и утомившись прежде, чем достигнуть цели. Среди бесчисленных женщин, деливших его ложе, покинутых и в большинстве своем позабытых им, иные подхватывали любую клевету, маравшую его; иные хранили пережитое в памяти как нечто запретное, щекочуще-сладостное, точно украшение, которым – увы! – можно любоваться перед зеркалом, лишь запершись на ключ, и эти молчали, если заходила речь о нем; иные стояли на его дороге, когда он проезжал мимо, улыбались, не отводя глаз, стояли, пока он не исчезал из виду, не пеняли на него за то, что он так скоро бросил их, не уставали мысленно благодарить его за краткие часы счастья и, как драгоценный дар, берегли в памяти слова, которые он говорил бог весть скольким из них и которые сам давно успел позабыть.

В ту пору у Зюсса раскрылись глаза на его слугу и секретаря Никласа Пфефле. Он всегда хорошо относился к медлительному, неутомимому, хладнокровному толстяку, как относятся обычно к таким исключительно полезным, надежным слугам. Но что у этого слуги, помимо полезности и надежности, есть и другие свойства, что у него есть побуждения и переживания, независимые от его господина, это теперь впервые стало понятно Зюссу.

Он почти не изменил своего обращения с Никласом Пфефле. Совершенно невозможно и даже немыслимо было бы заговорить с бледнолицым толстяком о чем-либо, не относящемся к делу. Но тон его стал другим, взгляд стал другим, отношение стало теплее, человечнее.

И кобыла Ассиада чуяла, что господин ее другим человеком сидит на ней. Быть может, не гарцевал он теперь так величаво, как прежде, быть может, в народе проведали, что его рука не одна держит кормило власти; но только кобыла Ассиада чуяла, что она для него теперь не просто вещь, как его кафтаны, украшения, домашняя утварь; нет, теперь он видит ее глаза и сознает, что единая жизнь струится в нем и в ней.

Вскоре после происшествия с табачной монополией, в то время как в Штутгарте и Людвигсбурге велась лихорадочная подготовка к осуществлению католического проекта, шел сговор с другими католическими дворами и государями, заключались военные соглашения и делалось все возможное, чтобы очернить парламент перед императором и всей Германией, а также умиротворить протестантские дворы, в то время как Панкорбо, в поисках новых денежных источников, все глубже внедрялся в области, подвластные Зюссу, он – этот непостижимый человек – внезапно совсем устранился от дел, испросил себе отпуск, поручил хранение всех ценностей Никласу Пфефле и один, без провожатых, покинул столицу с неизвестными намерениями.

Он поехал в Гирсау. В этом непривычно одиноком путешествии он самому себе рисовался необычайно благородным и возвышенным. Подумать только, что одним-единственным словом, одним признанием он мог окончательно привлечь на свою сторону герцога, самому стать центром католического проекта, а злобных, радостно зубоскаливших соперников отшвырнуть в сторону. Подумать только, что он просто разжал руки и точно мусор выбросил великими трудами завоеванную, ни с чем не сравнимую, для всех на свете вожделенную цель. До чего он благороден, до чего далек от мирской суеты, до чего бескорыстен! Он постарался придать лицу выражение суровой отрешенности и жреческого бесстрастия, он приневолил свое ловкое, изящное тело к величавой медлительности, а крылатые, беспокойные глаза к задумчивой грусти.

Если прежде он для своих посещений выбирал время, когда каббалист отсутствовал, то теперь он стремился встретиться с ним. Самозабвенная преданность девочки казалась ему естественным, почти заслуженным ответным даром судьбы. Хотя лицо, голос, повадки отца уже при первом его посещении показали Ноэми, сколь пусты и шатки наветы магистра, она была теперь несколько смущена его новым обликом. Она видела в отце Самсона, сокрушающего филистимлян, Давида, сокрушающего Голиафа. Новый его облик не совсем подходил к этим представлениям, и пусть мимолетно, но назойливо на передний план, дразня и угнетая, выступало другое лицо, лицо Авессалома, чьи пышные волосы запутались в ветвях, а черты сливаются с чертами отца.

Зюсс был глубоко уязвлен, что каббалист не оказывает ему того уважения и почтения, какого он теперь, казалось бы, заслуживал.

– Ты понял, что должен искать правильный путь, – сказал ему однажды рабби Габриель. – Это уже немало. Но пути ты пока что не нашел.

В тиши белого домика с цветочными клумбами Зюсс вернулся мыслями к судьбе своего отца, обдумывал ее, разглядывал со всех сторон. Прежние сомнения осаждали на досуге его беспокойную душу. Если он объявит себя христианином по отцу, кто посмеет его осудить? Разве он не убедительно доказал, что умеет смиряться? И разве этот искус не дал ему права восстать из смирения к величию, подобающему ему? Что, если он перережет веревку, которая тянула его вниз, к отверженным, едва он поднимался хотя бы на одну ступень? Что, если он стряхнет с себя грязь и брезгливое презрение толпы, которые облепляли его, потому что он был евреем? Что, если он возьмет за руку свое прекрасное дитя, как арабский калиф, откинет маскарадные лохмотья и во всем блеске, так что врагам его будет не до зубоскальства, предстанет перед ними не только первым среди них по дарованиям, нет, равным им, как христианин и аристократ от рождения?

Тюльпаны величаво обступали его мечты, как ослепительно белый кубик стоял дом. Мимолетной тенью мелькали за его мыслями замысловатые очертания магических фигур, массивные еврейские буквы, схематическим силуэтом вырастал небесный человек, цвело каббалистическое древо.

Его отец... Жил в славе, докатился до позора, умер в монастыре. Да, счастье покинуло его, жизнь оттолкнула от себя, удача изменила. Что оставалось ему, как не погнаться за спасением души? Кому не было удачи, тому приходилось прятаться от мира, углубляться в себя. У него, Зюсса, дело обстоит по-иному. Удача ему благоприятствует. Жизнь покорно ластится к нему.

Он встрепенулся. Перед ним стоял дядя. Неужто он накрыл его? Вот соглядатай, вот шпион, который ловит каждую мысль, чтобы потом корить ею человека. Увы, так беспечно, как прежде, ему больше не жить. Осуществи он то, на что имеет полное законное право, объяви себя христианином, он всегда, как озноб по спине, будет ощущать леденящее презрение этого смешного, дурно одетого старика. Ах, хорошо бы жить по-прежнему! Принимать каждый день таким, каков он есть! К чему эти нелепые, ненужные колебания? Только бы вытравить из жил ядовито-приторный гнилостный соблазн, гнездящийся в этом доме, соблазн потустороннего мира, смирения и отречения.

Пришла Ноэми. И он сразу укрылся под личиной умиротворенности и бесстрастия.

Пока он метался между вымученным, кичливым смирением и лихорадочной жаждой деятельности и почестей, неожиданно явился Никлас Пфефле. Сообщил, что назначенная герцогом комиссия опечатала счетные книги и наличность Зюсса, чтобы произвести ревизию. Финанцдиректор заподозрен в грандиозных жульнических аферах, как приватных, так и по службе; отдан приказ начать уголовное следствие.

Враги Зюсса воспользовались его отсутствием для решительного натиска. Друзей, на которых он мог бы положиться, у него почти не осталось. Начальник дворцовой канцелярии Шеффер и тайный советник Пфау открыто примкнули к военно-католической партии и публично нападали на него. Управляющий коронным имуществом Лампрехтс забрал своих мальчиков, состоявших у него пажами, под предлогом, что они уже вышли из такого возраста. Ремхинген, оба Редера – генерал и майор, полковники Лаубски и Торнака, камердинер Нейфер непрерывно наговаривали герцогу на еврея. Из приближенных герцога только Бильфингер и Гарпрехт не участвовали в травле. Посланцы иезуитов претили им еще больше, чем еврей.

А дон Бартелеми Панкорбо с давних пор пристально следил за зюссовской торговлей драгоценностями. Он доложил герцогу, что все покупки на ювелирном рынке еврей делает от имени герцога. Но дело в том, что цены на драгоценные камни весьма неустойчивы; когда они дешевеют, Зюсс, случается, год спустя объявляет скупленные по дорогой цене камни собственностью герцога; когда они дорожают, он мигом делает их своей собственностью. Таким образом весь риск и все убытки еврей сваливает на государя, а весь профит прикарманивает сам. Однако, к великой досаде португальца, Карл-Александр оставил его разоблачения без внимания; лишь равнодушно заметил, что Зюсс на то и еврей; впрочем, в дальнейшем надо будет последить за ним. Делать отсюда какие-либо серьезные выводы он отнюдь не собирался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю