Текст книги "Астрид и Вероника"
Автор книги: Линда Олссон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Глава 5
АСТРИД
То было в самом начале июня, и день выдался вроде сегодняшнего. Мы с мамой вдвоем отправились на озеро, шли вдоль берега. Вокруг было безлюдно. Мы брели по щиколотку в холодной воде, плескались, прыгали. Мы смеялись. Когда мама смеялась, по щекам у нее катились слезы. Меня эти слезы неизменно пугали, но мама замечала мой испуг и говаривала: «Не пугайся, малышка, не пугайся, Астрид, я просто смеюсь». И утирала слезы, как ребенок – обоими кулаками. Дома она никогда не смеялась, я ни разу не слышала. Только когда мы уходили подальше от дома вдвоем.
В тот день мы гонялись друг за другом по мелководью и хохотали. Издалека, с безопасного расстояния, за нами наблюдала утка с выводком утят. Наконец мы запыхались и сели на песок. Подол маминой зеленой юбки потемнел от воды. Она выжала его, приоткрыв босые белые ноги. Волосы у нее рассыпались по плечам и груди, поэтому, расправив юбку, она закрутила их на затылке да так и замерла. Потом она некоторое время сидела неподвижно и смотрела на озеро. Затем привлекла меня к себе. Мама гладила меня по голове, а я заглянула ей в лицо, в зеленые глаза. Мама крепко прижала меня к груди.
– Запомни все это, Астрид, маленькая моя, – сказала она. – Всегда помни, как сверкает солнце на воде. И синеву неба. И как мама-утка заботится об утятах. И как я люблю тебя.
В тот миг я почему-то поняла, что этот день больше никогда не повторится. Что мы никогда не будем так сидеть в обнимку.
На обратном пути мы проехали на велосипеде мимо этой излучины. Я сидела на багажнике, обхватив маму за талию, прижавшись к ее теплой спине. Мамины длинные медно-рыжие волосы снова распустились на ветру и щекотали мне лицо, и я ощущала, как движется ее спина. Туфли мы сложили в корзинку на руле, и мама всю дорогу твердила мне: «Держи ноги пошире, Астрид, осторожнее, не то колесом заденет!» – и то и дело оглядывалась через плечо. Небо сияло чистейшей синевой, а от картофельных полей по сторонам дороги сильно пахло взрыхленной землей. Такой счастливый получился день, но я уткнулась носом в мамину спину и едва не плакала.
Позже, днем, мама спустилась из спальни, одетая на выход, с волосами, упрятанными под шляпку. Вошла на кухню, подхватила меня на руки, прижалась лицом к моей шее. Я чувствовала, как шевелятся ее губы, но слов было не разобрать. Через мамино плечо я видела окно и горшок с восковым деревом, в гроздьях розовых цветов. Потом я всю свою жизнь держала восковое дерево на прежнем месте, на кухонном подоконнике, и каждое лето, когда оно расцветает, аромат цветов напоминает мне тот день, когда мама уехала. Я сидела на окне, прижав нос к стеклу, и смотрела, как мама, натянув перчатки, садится в коляску господина Ларссона. Видела, как он хлестнул лошадей, и коляска покатилась по дороге прочь от нашего дома. Мама даже не обернулась помахать на прощание. Кажется, она закрывала лицо руками.
…Потом ее нашли в маленькой стокгольмской гостинице. Она легла на голый пол у окна, чтобы не запачкать ковер, и вскрыла себе вены за запястьях. Пролежала она там три дня. Погода была теплая, поэтому лужа крови, растекшейся вокруг ее тела, подсохла, и, чтобы оторвать тело от пола, пришлось отмачивать юбки водой. Ей было двадцать семь лет, а мне шесть.
В тот вечер, после маминого отъезда, я лежала в постели – было еще светло, стояли белые ночи. В открытое окно врывался летний ветерок, теребил шнур от жалюзи, и тот постукивал о подоконник, глуховато и безо всякого ритма. Какую печаль и одиночество навевал этот звук! Туки-тук… туки-тук… Я перевернулась на живот, уткнулась лицом в подушку и крепко обняла ее, и тут пальцы мои наткнулись на кулон. Вернее, то был овальный золотой медальончик с короткой цепочкой, который мама всегда носила на шее. Внутри оказался ее локон. Я сидела на постели, перебирая в пальцах шелковистую прядку, водя ею по щеке, а ветер все колыхал жалюзи и постукивал шнуром. Туки-тук, туки-тук… В ту ночь чутье мне подсказало, что я потеряла маму навсегда, хотя о ее участи узнала лишь много лет спустя. Я осознала утрату в тот миг на озере, когда мама взглянула на меня. Я уже все знала, когда смотрела, как она спускается из спальни. И когда она закрыла лицо руками, уезжая от меня в коляске. Я поняла, что отныне всегда и неизбежно буду одинока и придется как-то с этим жить.
Наверно, именно тогда я и слилась в единое целое с этим домом. Он стал моей кожей, моим панцирем, моей крепостью. Он слышал и видел все мои секреты.
Как и мои родители, я была единственным ребенком в семье. Когда я потеряла маму, то осталась вдвоем с отцом. Когда-то я отчаянно тосковала по большой семье, с братьями, сестрами, кузенами и кузинами, тетушками, дядюшками. Но теперь я довольна, что из семьи больше никого не осталось – только дом и я.
Не знаю, вложил ли мой дед душу в постройку этого дома, но хочется верить, что да. Я стараюсь думать, что он построил этот замечательный дом из любви к единственному сыну, потому что хотел подарить ему чудесный вид на окрестные просторы, и душистые луга, усыпанные цветами, и плодородные поля, на которых росли картофель и васильки, и густые леса, дарившие запасы дров на зиму. Да, мне хочется верить, что дом дед выстроил из любви. Деда я совсем и не знала, он умер до моего рождения. И мне неведомо, огорчила бы его участь, постигшая этот дом, его подарок. Расстроился бы дед, узнав, что его единственный сын не стал фермером и не любил землю и что деньги утекали из его изнеженных рук, точно вода? Огорчило бы деда, что его единственной внучке остался лишь ветшающий дом? Мне-то кажется, что все идет своим чередом, иссякает, движется к концу, и это правильно.
Но когда и где было начало, исток? Все эти годы, лелея память о маме, я, кажется, считала истоком тот летний день и ее прощальный взгляд, то, как она уселась в коляску, не обернувшись. Да, тот день положил конец всему хорошему, что я знала, тот день оборвал саму жизнь. В тот день началось мое вековечное одиночество. А теперь я размышляю, ворошу прошлое и думаю – а вдруг никаких этих поворотных вех и рубежей нет? Начала и концы – нечто неопределенное, зыбкое, они сдвигаются и переплетаются, и в этих длинных цепочках событий какие-то звенья обретают значение и важность, а другие – мимолетны и тают, испаряясь из памяти, но на самом деле все они одинаково весомы. И то, что кажется решающим мгновением, – всего лишь звено, соединяющее прошлое и будущее.
Глава 6
Астрид затихла столь же внезапно, как и заговорила, и они обе вновь молчали в неподвижности – старуха лежала на спине, а Вероника сидела, обхватив колени, и смотрела на реку. Вероника не знала, бодрствует Астрид или спит. Глаза закрыты, грудь мерно вздымается в такт дыханию, руки все так же сложены крест-накрест. Наконец разморило и Веронику, она прилегла, зажмурилась и задремала. Она сама не поняла, сколько проспала, а потом резко пробудилась и увидела, что Астрид стоит у самой кромки реки, сцепив руки за спиной, и смотрит на воду. На поляну уже наползла тень, солнце ушло. Вероника поднялась, застегнула куртку, стряхнув с нее прилипшие листья и травинки, и, не сговариваясь, они с Астрид двинулись в обратный путь. Они вновь шли молча, и каждая размышляла о своем. Вот свернули на проселочную дорогу, миновали местную лавку. Вероника спросила:
– Вам ничего не надо купить?
Астрид покачала головой, и они зашагали дальше.
Вероника вернулась домой, когда уже пробило три. Странно, но после прогулки она не устала, как опасалась, а, наоборот, удивительным образом взбодрилась – все чувства словно стали острее. Весь остаток дня Вероника просидела за работой, читала, делала выписки. Так она проводила закат – солнце долго тянуло длинные свои лучи над полями и лесом и лишь потом неохотно ушло за горизонт. Вероника наскоро перекусила галетами с сыром и запила их вином. Там же, за столом, она и задремала, уронив голову на руки, – но ненадолго, вскоре проснулась и перебралась наверх, в спальню, где рухнула на кровать в чем была и забылась беспокойным сном. Туманные, обрывочные сновидения наслаивались друг на друга. В конце концов Вероника вернулась в кухню и некоторое время сидела, уставясь в окно. Серая ночная муть сгустилась, потом посветлела. Вот запели первые утренние птицы. С рассветом Вероника вновь принялась за работу.
Стоило ей оторваться от дела – и взгляд неизменно упирался в соседский дом. Тот смотрел на Веронику темными окнами сквозь белесую взвесь утреннего тумана.
Вдруг Вероника краем глаза уловила какое-то движение. Присмотрелась. В тусклом пасмурном свете Астрид медленно брела через поле прямо к Веронике. Она была одета как вчера и ковыляла неуверенно, словно опасаясь споткнуться и упасть. Вероника не шелохнулась, лишь наблюдала за ней, пока наконец на крыльце не раздались шаги гостьи и робкий, едва слышный стук в дверь: тук, тук – и тишина. Когда Вероника отперла, Астрид уже спустилась ступенькой ниже, будто передумала и намеревалась уйти. Но при виде хозяйки она поднялась обратно, нервно потирая руки.
– Может, захотите угоститься у меня кофе после обеда, – произнесла старуха. Она будто не решалась посмотреть Веронике в лицо и то и дело опускала взгляд в пол. – Я бы вафли спекла. – Астрид помолчала. – Они вроде блинов. – Снова молчание. – Но не совсем. – Тут Астрид опять подняла глаза, дернула плечом и неуверенно улыбнулась. – Мы, бывало, всегда пекли вафли на Марию Бебёдельсдаг на Благовещенье. Оно двадцать пятого марта. Уж не знаю почему, а только на Благовещенье все именно вафли пекли. – Помолчала. – И чего это я к вам с вафлями… не знаю. У вас, поди, своих дел полно. Может, в другой раз зайдете, – совсем тихо прибавила она.
Старуха попятилась, но Вероника шагнула вперед и тронула ее за руку.
– Я с удовольствием, – сказала она.
– Тогда в три часа вам удобно будет? – спросила Астрид и, дождавшись согласного кивка, побрела обратно, не оборачиваясь.
Было еще раннее утро, и на Веронику внезапно нахлынула усталость, так что она вернулась в постель.
Она купается в бассейне, совсем одна. На ней оранжевые надувные нарукавники, она распластала руки по воде и покачивается, точно поплавок – только голова над поверхностью. Ноги ее едва касаются голубых плиток на дне бассейна. Темно, но бассейн подсвечен лампочками, вделанными в бортик под водой. Вероника заглядывает под воду и видит свои ноги там, внизу, только они как чужие – колышутся и голубеют под светящейся водой. До нее доносятся голоса родителей, но их самих Веронике в темноте не видно. Они явно ссорятся, и Вероника старается не заплакать. Налетает ветер. Она с ужасом понимает, что дно бассейна уходит из-под ног. Плавать она не умеет, и ей вообще запрещено лезть в воду без взрослых. Вероника тщетно загребает воду руками и брыкается, захлебывается, пытается закричать, позвать на помощь. Внезапно сильный порыв ветра вздымает голубую воду бассейна, и над головой у Вероники вырастает гребень волны – прозрачная стена, она все выше, выше, выше… И вот, когда волна уже грозила обрушиться, Вероника наконец нащупала ногами дно. Волна тотчас опала, и спокойная подсвеченная вода бассейна вновь принялась баюкать Веронику, маленький поплавок. Молодой тропический месяц висит в небе, голоса родителей больше не слышны, только пронзительный посвист цикад в темноте. Вероника откуда-то знает, что мама исчезла. Только отец – сидит в плетеном ротанговом кресле, курит и глядит перед собой. И еще она откуда-то знала, что сама во всем виновата.
Вероника проснулась и поначалу не поняла, где она. Во рту пересохло. Было уже за два часа дня, накрапывал дождик – мелкая морось сеялась с белого неба. Вероника поспешно приняла душ, оделась и уже на крыльце спохватилась, что нехорошо идти в гости к соседке с пустыми руками, тем более в первый раз. Она вернулась наверх и распахнула шкаф, где теснились ее сумки и коробки. Ведь она привезла несколько экземпляров своей книги «Один билет, в один конец, без багажа». Вот они, в коробке, так и не распакованы. Вероника вытащила книгу, нерешительно взвесила в руке. Потом торопливо сбежала вниз.
В кухне она отыскала ручку и надписала на титульном листе: «Моей соседке Астрид» – и поставила подпись. Не утерпела, перелистнула страницу, прочла первые строки: «Лодчонка слегка накренилась, когда ты столкнул ее на воду и забрался внутрь. Мы пустились в путь». Вероника отчетливо вспомнила, каких трудов ей стоило сочинить это, выплыть из мелких ручейков – рассказов и стихов – в открытое море романа. Да, но даже когда ее трепал шторм или, наоборот, паруса повисали от мертвого штиля, она все равно уверенно двигалась вперед, ибо знала, что у нее есть четкая цель. Сколько было трепета, радости, даже восторга! Конечно, и огорчений избежать не удалось, но все-таки творческих, созидательных. И теперь, держа в руке тонкую книжечку, Вероника с легкостью воскрешала в памяти весь ход работы. Но теперь она стала совсем иной, и мир вокруг необратимо изменился. С книгой в руке Вероника вышла из дома.
Астрид еще не успела отпереть, а Вероника уже почувствовала аромат свежих вафель. Они прошли в кухню. Старуха вновь захлопотала у дровяной плиты – перевернула вафельницу, уменьшила огонь. Стол сиял белизной свежей льняной скатерти, а на ней пестрел узором из розочек тонкий фарфор – две чашки с блюдцами. Подле каждой лежала изящная серебряная ложечка, вилка и аккуратно сложенная накрахмаленная салфетка. В серебряном подсвечнике горели три свечи. И какой же запущенной казалась остальная кухня – выцветшие занавески, потертые деревянные стулья, голые полы. У Вероники защемило сердце, так тронуло ее это приглашение – не в гости даже, а словно на ритуальную трапезу.
Астрид закрыла духовку и поставила блюдо с вафлями на стол. И вот Вероника и Астрид сидят друг напротив друга за празднично накрытым столом, и ни одна не решается приступить к еде.
– Сервиз это мамин, – наконец вымолвила Астрид, приподнимая чашку над блюдечком. – Нашла в кладовке после смерти отца. Наверно, убрал с глаз долой, когда мамы не стало. Я никогда им не пользовалась – он у меня так и лежал в коробке, только иной раз достану чашку или блюдце, в руках подержу да и уберу обратно. – Кончиком пальца Астрид бережно обвела тонкую ручку. – Вот поглядите на свет – фарфор тонкий, будто яичная скорлупа, прямо просвечивает.
Она подвинула к Веронике блюдо со свежими вафлями, вазочку с вареньем, и гостья принялась за вафли, а Астрид тем временем разлила кофе.
– Я вам кое-что принесла. – Вероника подтолкнула к Астрид свою книгу. – Похоже, она для меня все равно что для вас мамин фарфор. Мне тоже кажется, что она хрупкая и с ней надо поосторожнее.
Астрид погладила обложку, но открывать книгу не спешила – однако ладонь ее так и осталась лежать на обложке.
– И еще мне кажется, будто я написала ее давным-давно, – продолжала Вероника. – Может, то же самое бывает, когда родишь ребенка. Он твой и в то же время он сам по себе, не часть тебя. Как только он появляется на свет, у него начинается своя, отдельная жизнь. Ты нужна, чтобы присматривать за ним, беречь, нянчить, защищать, ты страдаешь вместе с ним и переживаешь за него, но потом… В конце концов приходится отпустить его на волю. Отстраниться – и пусть идет своей дорогой, сам. А тебе остается лишь надеяться, что судьба будет к нему благосклонна.
Астрид пристально смотрела на Веронику, будто впитывая ее слова.
– Да, – отозвалась она наконец. – Даже самое драгоценное нужно выпускать из рук, отпускать на волю. – Ладонь ее все так же лежала на обложке книги. – Что толку держать ценности в кладовке, в коробке?
Взгляд Астрид затуманился, губы зашевелились, но слов Вероника не разобрала. Потом Астрид все-таки открыла книгу, прочла надпись, ведя пальцами по строчкам. Вероника заговорила, и Астрид вскинула на нее глаза.
– Думаю, я написала эту книгу из желания понять, что такое путешествие. Что толкает людей в путь. Как меняются путешественники, как влияет на них дорога. И что отделяет путешествующих от тех, кто остается дома. Сама я путешествую всю жизнь. Отец у меня дипломат, и, с тех пор как мама от нас уехала, он работал на разных должностях в других странах. Отчасти чтобы мне жилось как можно лучше, наверно. Здесь, в Швеции, было бы труднее. За мной присматривали няни – женщины из местных, студентки, искавшие работу за жилье. Но я всегда ездила с отцом.
Астрид сходила за кофейником и предложила Веронике подлить кофе. Потом уселась и откинулась на спинку стула.
– Смотрю на мамины чашки и думаю, как много лет миновало, – сказала она. – Представляю, с какой любовью их покупали и дарили, с каким трепетом распаковывали. А потом бережно поставили в кладовку и никогда больше из них не пили. Так они и простояли там всю жизнь зря. Столько времени впустую. – Астрид подняла голову, и потрясенная Вероника увидела у нее на глазах слезы. Астрид, кажется, смутилась и поспешно захлопотала у плиты, разжигая потухший огонь, подкладывая дрова. Она дождалась, пока пламя разгорится как следует, и только тогда закрыла духовку.
– Впустую, – повторила она, не поворачиваясь к Веронике. – Понапрасну, совсем понапрасну. Но ведь попади хрупкое в грубые или неумелые руки, что станется? Кому-то и книга лишь кипа бумаги, растопка для очага… или там годится для мытья окон. А костяной фарфор не толще скорлупы… – Она помолчала, затворила приоткрытое окно. – По крайней мере он цел и невредим. Сервиз все еще тут, и, может, в один прекрасный день его кто-то распакует – бережно, как когда-то мама. И сервиз пойдет в дело, и обращаться с ним будут бережно.
Старуха вернулась в кресло и снова взялась за книгу.
– Так много лет… и все в этом самом доме. – Помолчала. – А знаете, я ведь из деревни и выезжала-то всего раз. За все восемьдесят с лишком лет. И тем не менее меня мало что удерживало.
Глава 7
АСТРИД
Когда-то я, бывало, мечтала о большом мире. Нет, не о том, чтобы уехать из дому, не о бегстве, а просто смотрела вот в это самое окно, и даже деревня там, у подножия холма, казалась мне иным миром. А дальше, за полями и горами, простирались еще неведомые миры. Я подолгу смотрела, как течет река, и гадала, куда же она ведет.
В тот январский день, когда я отправилась к дедушке, маминому отцу, стоял лютый мороз. Занятия в школе отменили, учительница заболела, да и многие ученики тоже. Я пыталась понять, зачем папа отсылает меня прочь из дому. Может, он боялся за себя. А может, за меня. Вернее, не за меня саму, а за меня как за ребенка, звено, что связывает его с будущим. Ведь в ту зиму несколько детей умерло.
Я знала, что дедушка живет в Стокгольме, но после маминой смерти мы с ее родней не виделись и не знались. Бабушку и дедушку я совсем не помнила, но знала, что бабушка умерла вскоре после мамы. Так что слово «дедушка» для меня ничего не обозначало – за ним маячила какая-то безликая фигура. Я знала, что Стокгольм – столица Швеции, но каков он, этот город, понятия не имела.
Дети ведь выстраивают свой мир из обрывков. Они себе не хозяева, за них все решают взрослые и не считают нужным объяснять детям логику этих решений. Так что в детстве мы все живем в мире, собранном из разрозненных кусочков. Мы пытаемся как-то увязать их, понять, чем они связаны между собой, но делаем это скорее подсознательно. И, думаю, продолжаем соединять эти лоскутки всю свою жизнь.
А тогда я ужасно испугалась, что меня отсылают в Стокгольм, – как, за что, почему, этого я не понимала. Но отцовское решение приняла беспрекословно. «Ты едешь ненадолго, вот увидишь, тебе понравится», – утешала меня Анна, наша работница, которой и поручили доставить меня к деду. Так я пустилась в путь к дальнейшему одиночеству.
На стокгольмском вокзале нас встречал дед – одинокая фигура высилась на платформе и напугала меня еще сильнее. Не снимая перчатки, дед сунул Анне десятикроновую купюру, и девушка поспешно засеменила на противоположную платформу – в обратную дорогу. Дед даже не наклонился ко мне и смотрел на меня с высоты своего роста. И мне казалось, что в тот миг в мире только и остались что он да я, а больше ни единой живой души вокруг. Я рассматривала его вытянутое лицо, иней на бороде и усах, но дед молчал, и даже глаза его ничего мне не говорили. Все так же молча он взял мой саквояж и повел меня за собой по платформе в стеклянном свете зимнего дня.
Дед жил на Дроттниггатан[8]8
Ныне Дроттниггатан – самая длинная улица Стокгольма. (Прим. перев.).
[Закрыть], и туда мы так и дошли в полнейшем молчании. Я впервые увидела высокие каменные дома, трамваи, уличные фонари, мощеные улицы – все это было мне в диковинку. Но дед даже ничего не объяснял и не показывал, лишь молча шагал впереди, и я еле поспевала за ним. Он был высоченный, длинное черное пальто развевалось и хлопало, как флаг на ветру. Я запыхалась и все убыстряла шаг, почти бежала, хватая ртом ледяной воздух.
В доме у деда имелся лифт, и когда дед захлопнул тяжелую дверь кабины, я очутилась наедине с ним в тесноте – и заплакала. Лифт, поскрипывая и скрежеща, полз вверх. Дед до меня даже не дотронулся, но, когда кабина остановилась и мы вышли на лестничную площадку, он молча протянул мне носовой платок с монограммой.
Дедова квартира оказалась просторной, с высокими потолками и темными извилистыми коридорами, которые вели в скупо освещенные комнаты. Снаружи до меня все еще доносился непривычный уличный шум – городской шум. В прихожей нас встретила полная женщина в переднике, она сначала взяла у деда шляпу и пальто и лишь потом занялась мной. Она присела на корточки, так что лица наши оказались вровень. Расстегнула мне пальто, развязала ленты на моей шляпке.
– Значит, ты и есть маленькая Астрид, – сказала она, рассматривая меня сквозь очки. Из-за толстых стекол ее голубые глаза казались огромными. Она легонько и нестрашно взяла меня за подбородок. Пахло от нее мылом.
– Меня зовут госпожа Асп. Пойдем, покажу твою комнату.
Она повела меня за собой, а сама несла мой саквояж. Я пошла следом. Передо мной колыхались под черным платьем спина и зад, будто ходила ходуном черная гладь воды. И покачивались завязки передника. Волнистые седые волосы госпожа Асп носила свободным узлом на затылке. Она, наверно, совсем старая, такая же старая, как дедушка, подумала я.
Не знаю, как долго пробыла я в Стокгольме – теперь и не припомнить. Полтора месяца или два? В первый вечер я долго не могла уснуть, лежала и рассматривала отсветы уличных огней на потолке. Согреться не получалось, накрахмаленные простыни леденили, темно-красное одеяло давило на меня своей тяжестью. Из соседней комнаты приглушенно доносилась музыка. Никто даже не подумал утешить и приласкать меня – ни дед, ни экономка. Никто не объяснил, отчего и зачем меня привезли и когда отпустят домой. А вдруг отец отдал меня деду на веки вечные?
Деда я почти не видела; меня полностью предоставили самой себе, и я целыми днями бродила по натертым скрипучим паркетам этой просторной квартиры, заложив руки за спину. Десятилетней девочке нужно было научиться как-то жить в этом зыбком сумеречном мире без начала и конца, в одиночестве.
Большую часть времени у меня занимали библиотека и пианино. Дедова библиотека пахла сухой бумагой и тишиной; за стеклянными дверцами книжных шкафов вдоль стен рядами теснились книги. Целые полки отведены были книгам с непонятными заглавиями или неведомыми письменами на корешках. Шкафы запирались на ключ, поэтому порыться на полках я все равно не могла, но на столе у окна и на маленьком столике рядом с креслом всегда обнаруживалось вдоволь книг, порой даже раскрытых. Я садилась на краешек стула или кресла и медленно листала страницы, и непременно закладывала пальцем то место, на котором книга была раскрыта дедом.
Со стола и стен на меня глядели фотографии в рамках – по большей части то были портреты моих мамы и бабушки. Самый большой мамин портрет, в серебряной рамке, стоял посреди дедова письменного стола. Она глядела в объектив вполоборота, через плечо, и улыбалась мне. Волосы ее струились по спине и плечам, лишь на затылке подобранные заколкой. Какой же счастливой она казалась на этом портрете! Я брала тяжелую рамку и близко-близко подносила к лицу, едва не утыкаясь носом в стекло, – и всматривалась в мамины глаза.
Прочие мамины фотографии были поменьше. Вон она верхом на лошади. Вот – с охапкой цветов, в квадратной академической шапочке. Вот – перед мольбертом, с кистью и палитрой, в свободной блузе художника. Рука об руку с родителями, и все трое улыбаются из-под широкополых шляп. Но ни одной фотографии со мной или с моим отцом я не нашла.
Пианино стояло в гостиной. Госпожа Асп тщательно протирала его от пыли и полировала, но, сколько мне помнится, на нем ни разу никто не играл. Я подкрадывалась к пианино, садилась на табурет и тихонько выстукивала по крышке выдуманные песенки. Как-то раз отвлеклась от этого занятия и увидела, что в дверях гостиной стоит дед и пристально наблюдает за мной. Я замерла, но он молча развернулся и ушел.
Иногда госпожа Асп брала меня с собой за покупками. Мы ходили на рынок к мяснику или в рыбный ряд.
– Хорошо бы купить ветчины, – вздохнула как-то экономка. – Какой уж гороховый суп без ветчины, так, одно название…
– А почему нам не купить ветчины? – удивилась я.
– Э-э… да вот никак. – Помедлив, она добавила: – Твой дед ни за что не дозволяет.
Однажды мы сели в трамвай и поехали в Старый город и к королевскому дворцу, посмотреть на торжественную смену гвардейского караула. Стоял мороз, поэтому, когда мы вернулись домой, госпожа Асп посадила меня ногами в тазик с горячей водой, а сама тем временем сварила мне горячий шоколад. По субботам у экономки был выходной, и суббот я боялась: в пятницу госпожа Асп варила суп на завтра и ставила его в кладовке. В субботу с утра дед уходил и оставлял меня одну. Я и так-то почти все время сидела взаперти в дедовой квартире, но по субботам одиночество ощущалось особенно остро. Отец ни разу не поинтересовался, как я поживаю, не прислал весточки, и постепенно я стала забывать деревню и наш дом.
Как-то раз я собиралась спать и случайно услышала голоса деда и госпожи Асп в прихожей.
– Нехорошо, что она целыми днями сидит тут одна-одинешенька, – говорила госпожа Асп. – Девочка-то хорошая, послушная… Нет, не годится ей одной сидеть.
После некоторого молчания дед ответил:
– Я не просил ее сюда привозить. Она вылитый отец, мне тяжело ее видеть.
– Она всего-навсего дитя малое, и к тому же ваша внучка, – урезонила его госпожа Асп.
Что ответил дед, я не разобрала, услышала лишь, как захлопнулась дверь в его кабинет.
В день, когда меня повезли обратно, лил дождь. Госпожа Асп проводила меня на вокзал. За какие-нибудь сутки наступила оттепель, и теперь с крыш и карнизов с грохотом рушились сосульки и лед. Повсюду белели объявления, призывавшие пешеходов к осторожности, а местами тротуары были огорожены, так что приходилось шлепать по мостовой, прямо по бурливым ручейкам талой воды. На вокзале госпожа Асп зашла со мной в вагон и уложила мой саквояж на багажную полку. Потом крепко обняла и расцеловала меня. Ее твердые холодные очки уперлись мне в щеку.
– До свидания, милочка. Ты не думай, будто дедушка тебя не любит. Ни в коем случае такого не думай. Он просто… – Она осеклась, покопалась в хозяйственной сумке и вытащила бумажный кулек. – Вот тебе гостинцев в дорогу.
Она погладила меня холодной рукой по щеке, натянула перчатку и вышла из вагона. На прощание помахала мне и пошла прочь, а я смотрела ей вслед, пока она не скрылась в толпе.
Потом, вернувшись домой, я не раз спрашивала себя, а не приснилось ли мне все это – Стокгольм, дедова квартира, госпожа Асп? У меня ничего не осталось на память о них, ездила я одна, не с кем было и поделиться этими воспоминаниями. Здесь, дома, в деревне, я погляделась в зеркало и удивилась, что во мне ничего не изменилось. Я была прежней – и дом с деревней тоже. Я вновь очутилась на своем привычном месте.
С тех пор я ни разу не покидала деревню. Может, в это верится с трудом, но я даже в Борлёнг и то не выезжала, и в Фалун, и в Лександ тоже. Я понятия не имею, что за мир лежит за лесами и горами. И куда течет наша река.