Текст книги "Горсть пыли"
Автор книги: Лина Хааг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
без споров жарких… солнечного зноя…
лишь страх и тишина… ленивый бой часов…
Тяжелые, безрадостные годы…
И я стою у бездны на краю,
у одиночества в томительном плену,
хочу полезной быть своей отчизне,
но борются во мне надежды и сомненья:
взойдет ли для меня желанная заря?
И, как ребенка убаюкивает мать,
мечтами сладкими я сердце утешаю.
Мечты, мечты! Непрожитая жизнь
в них пенится бушующим потоком,
стремясь из мрака к свету и теплу.
И в грезах сладостных совсем не замечаю,
как юность милая в тумане исчезает,
в борьбе глухой мои уходят силы,
души порывы тихо замирают,
души, почти не знавшей, что такое жизнь.
Я знаю, день придет, и крылья смерти
меня умчат в таинственную даль.
Душа усталая там обретет покой…
На землю тихо опустилась ночь,
но утренней зари мне больше не встречать.
Время остановилось. И в стихах, которые я читаю, оно тоже остановилось. Швейную машину у меня отобрали. Отняли все.
В том числе и то небольшое самообладание, которое, как я полагала, мне удалось вновь обрести за время общения с людьми. Зато приближается рождество. Это чувствуется везде. Его приход ощущается даже через стены. Вызывают отвращение попрошайничество, беготня, мелкая зависть и подмигивания. И все ради кренделя, елочной веточки, нескольких яблок и брошюрки религиозного содержания в сочельник. Разумеется, в течение последних шести недель не должно быть никаких нарушений дисциплины, в остальном же все остается по-прежнему. Те, к кому особенно благоволят, получают отрывные календари. Но для этого нужна неправдоподобно отличная аттестация. Надзирательницы парят в коридорах, как рождественские ангелы. Да и вахмистр воображает себя Дедом Морозом.
Сочельник. Немецкое рождество. Печальнее обычного сидим в своей камере, держа в руке веточку елки. Еще совсем недавно она находилась в зимнем заснеженном лесу.
Оживают воспоминания. Лучше бы они не приходили. Во всяком случае, сегодня. Хочу лишь еще разок немного подумать о доме, тогда будет хорошо. Сейчас они стоят там вокруг елки и – плачут. Конечно, плачут. А ты в это время мерзнешь в своем бараке. У нас в виде исключения сегодня хорошо топят. От-куда-то доносится рождественская песня. На землю я иду с небесной высоты. Должно быть, поет женщина-детоубийца в камере наискосок от меня. Черт побери, вот тебе и развлечение в праздник. Ничего себе, организовали приятный денек. Правда, за это время узнаешь кое-что новенькое. Получаешь некоторое представление о товарищах по несчастью, даже не зная их в лицо. Кто же находится рядом с тобой?
Прежде всего здесь те, кто тысячу раз клянется не делать больше ничего такого, что могло бы привести их к конфликту с законом, кто скулит, умоляя о пощаде, кто у церкви бросается на пыльную паперть, восхваляя господа бога в надежде, что теперь душа их будет очищена от скверны и после тяжких испытаний обретет путь в лоно спасительной церкви. Таковы одни. Другие осознали наконец, что наш «любимый фюрер» не только «величайший» немец всех времен, но жертвует личным счастьем для блага своего народа. Эти, конечно, являются любимцами тюремной администрации. Им нет нужды распростертыми валяться на ступеньках алтаря или переносить какие-либо душевные невзгоды, они выказали горячее желание читать нацистскую литературу, за что получают дополнительно миску еды и с ними обходятся несколько более лояльно. Затем имеется группа заключенных, потерявших всякое самообладание, они вечно яростно вопят и скандалят, бранятся и сквернословят, по ночам бьются в истерике и отчаянно барабанят в двери своих камер. Некоторые из них в сочельник набрасываются на рождественских ангелов с похабнейшей руганью и грубо оскорбляют растроганного в эту ночь надзирателя, так что, наряду с возвышающими душу песнопениями, тюремные обитатели не лишены и обычного рода развлечений.
Только мужественные хранят молчание. Они стискивают зубы, подавляют в себе могущее возникнуть чувство умиления, не становясь при этом мелкими и отвратительными. К ним я отношу себя. Внешне ко всему безразличная и, видимо, полная смирения, я притаилась в углу камеры. На самом же деле я вовсе не полна смирения. Нет, я не сильная, я полна отчаяния. Но я не хнычу. Я боюсь. Боюсь смерти. Но я это не показываю. Как часто я желала смерти и верила, что не испытываю больше перед ней страха. Теперь я ее боюсь. Глупое чувство этот страх. Возникает он где-то в области желудка, не дает свободно дышать, железным обручем ложится на грудь, заставляет учащенно биться бедное сердце, резко подскакивает пульс, ты покрываешься холодным потом и становишься настолько слабой и бессильной, что едва стоишь на ногах. Потом начинает гореть лицо. За ним лоб. Может быть, у меня повысилась температура. Конечно, у меня жар, думаю я. Твердо решаю сохранять спокойствие, а завтра обратиться к врачу. Потом мне приходит на ум, что врач – тоже всего лишь служащий гестапо и вовсе не пожелает мне помочь. Судорожно пытаюсь думать о чем-то другом, радостном, но мне это не удается. Закрываю глаза. Может быть, все это мне только снится. Может быть, я проснусь и окажусь дома. Но я не дома. Я в тюрьме. Спрашиваю себя, почему? Спрашиваю тебя, почему? Проклинаю свою судьбу, спорю с богом и всем миром, а также с тобой. Почему я послушалась тебя? Почему не осталась тогда в Америке?
Там мне было бы хорошо. Друг Цевиса, в доме которого я была домашней работницей, готов был создать мне спокойную обеспеченную жизнь. Ах, муж мой любимый, что знаешь ты обо мне?
Он был редактором известной американской газеты. Он показал мне Буэнос-Айрес. И показал бы мне мир. Он знал его. Имел правильное представление о социализме. Однажды я спросила его, почему он с такими взглядами продает свой талант капиталистической прессе.
– Вы не знаете, – отвечал он, – как прекрасен мир. Только так я смог его познать. Может быть, когда-нибудь я перейду в леворадикальную газету. Ради вас. Но теперь я хотел бы еще попутешествовать.
Он бы тут же взял меня с собой. Ах, если бы ты был на его месте! Я на самом деле какое-то мгновение колебалась. Это не было романом, это было нечто большее, дружба с утонченным, мыслящим человеком.
Мы проводили прекрасные вечера в дядюшкином саду в Сааведра, где спорили до одурения. Конечно, о Германии. Спорили типично на немецкий лад. Дядя Фукс не скрывал своей неприязни к прежней родине. Артура тревожили наши мысли о роли гипертрофированного устремления к власти, о преувеличенной роли идеализации. Однажды он вспомнил, как восторженно откликнулась одна ведущая немецкая газета на вступление Америки в мировую войну: «Много врагов, много чести для победителей!» Это уже не имеет ничего общего с политикой, заявил он, это патологическая мания величия!
Я не могла ему прекословить. Тем не менее я пыталась доказать, что Германия могла бы извлечь урок из ошибок прошлого. Меня высмеяли.
– Этого ты не дождешься, – сердито кричал дядюшка, – зато ты дождешься другого! Гитлер требует аннулирования Версальского мирного договора. Народ орет от восторга и сбивает ладони в кровь от аплодисментов. В один прекрасный день он перестанет аплодировать, но…
– Но? – повторил Артур и посмотрел на меня.
– Но ведь пока мы тоже еще существуем, – сказала я. – Немецкое рабочее движение позаботится о том, чтобы нацисты не взяли верх в рейхстаге!
В этот момент я, должно быть, подумала о тебе и твоей работе.
– Война начнется в Италии, – полагал Артур. – Муссолини мало Абиссинии, он думает о реставрации Римской империи. Там все поставлено на службу войне. Даже вывешенный в холле отеля безобидный плакат о зимнем спорте с изображением головы римлянина.
Был один из тех чудесных аргентинских вечеров, когда теплый восхитительный воздух ощущается как нежная ласка. Мы же говорили о войне.
Я многому научилась у Артура. Он не только знакомил меня с Буэнос-Айресом и Аргентиной. Я узнала много нового, поняла сущность различных явлений, стала лучше разбираться в тесной взаимосвязи происходящих в мире событий, в главных особенностях различных политических течений, методах политической борьбы. На его машине мы исколесили вдоль и поперек солнечную страну. Он никогда не был скучным, суетливым. Все, что он говорил, всегда было интересно. Он показывал мне, как торгуются в гавани с арабскими торговцами, расспрашивал грузчиков, большей частью негров – от интенсивно-черного до красивого кофейного цвета метисов, – об оплате их труда и условиях жизни. В одну из чудесных поездок в Рио он показал мне лепившиеся на скалах маленькие рыбацкие деревушки. Он беседовал с рыбаками, живущими рыбной ловлей и охотой на акул. Ежедневно они рискуют жизнью, а на свой заработок могут купить лишь глиняную хижину да обзавестись женой и кучей детей, бедствующих вместе с ними.
Рио-де-Жанейро. Тропически сочны и ярки краски цветущего кустарника. Бесконечное разнообразие красивейших цветов. Орхидеи. Буйно разросшиеся растения на улицах и стенах окрашенных в белый цвет домов издают удушливый аромат. Бесчисленное количество крохотных пестрых птичек. И пальмы! Пальмы, которые я знала только по сказкам. Здесь была их родина. Банановая пальма, плоды которой заполняют рынки Рио-де-Жанейро, встречается на каждом шагу. Высокие благородные, стройные пальмы, образующие целые аллеи. Пальма, одинокая красавица. Подлинно сказочная пальма.
Мой друг открыл мне двери в новый, более обширный и красивый мир и сказал: прошу вас! Это было сильным искушением. Если я говорю, что колебалась какое-то мгновение, то это не совсем верно. Я долго колебалась. Но моя любовь к тебе была сильнее, чем обширный и более красивый мир. Твои письма, в которых ты иногда писал о том, как ты соскучился и что каждый вечер рассказываешь Кетле обо мне, ничего не решали. Они только подтверждали то, что было давно решено. Я никогда не смогла бы уйти от вас. Я никогда, ни одной минуты не раскаивалась в том, что осталась с тобой. Когда я думала о нашей встрече, когда я представляла себе, как ты идешь мне навстречу своими большими длинными шагами с сияющим от радости лицом и широко распростертыми руками, а я как всегда бросаюсь тебе на шею, я готова была, улыбаясь от счастья, отдать за это весь этот прекрасный мир. Я не могла дождаться дня, когда заработанных мною денег будет достаточно на обратный проезд и покупку некоторых вещей, которые мне хотелось привезти с собой. Поэтому, кроме основной службы у Цевисов, я взялась гладить белье в одной из прачечных. Работу следовало выполнять тайком, так как Цевисы не должны были знать об этом. Гладила я белье четыре раза в неделю, по ночам, между часом и пятью утра. Когда меня спрашивали, почему я вдруг так похудела и побледнела, я говорила, что это от тоски по дому.
Мой дорогой муж, это была тоска по дому.
Потом я возвратилась. Мы снова были вместе и счастливы. Две недели спустя ты уехал по делам партии. Ты заранее дал на это согласие, хотя знал, что я должна вернуться. Что ж, ты хотел добиться каких-то результатов. Сердцем я это понимала. За девять месяцев твоего отсутствия я за счет моих сбережений и назло более обширному и красивому миру заново обставила нашу квартиру – не такую большую, зато более счастливую. Ты возвратился. Мы снова были вместе. На этот раз целый год. Теперь ты был редактором, депутатом ландтага. В шуме и грохоте надвигающейся политической катастрофы ты бесстрашно и страстно выступал с предостережениями о грядущей опасности. Это не помогло. Гитлер пришел к власти. Мы наблюдали массовое безумие, под барабанный бой и звуки фанфар началась добровольная капитуляция народа. Мы не склонили головы, как другие. Мы не сложили добровольно оружия, как другие. Мы предостерегали от этого других. Поэтому нас объявили врагами государства. Являемся ли мы таковыми? Да, от всего сердца. Ибо это государство – основной источник зла. Чтобы я этого не забыла, меня тем временем поставили в известность, что, кроме подготовки к государственной измене, меня обвиняют также в сопротивлении представителям государственной власти.
Что такое государственная власть, власть этого государства? Террор. Штурмовик и полицейский, которые вправе тебя избить и арестовать. Эсэсовец и чиновник гестапо, которые лишат тебя собственности и затем отправят в концлагерь, на смерть. Казарменные дворы, рычащие унтер-офицеры и ортсгруппенляйтеры, и знамена со свастикой, газеты и канцелярии с портретами Гитлера, и концентрационные лагеря, и тюремные камеры, и суды, и судьи, и доносчики, и ужас и страх перед этим государством – все это его, государства, власть. Этой власти я оказывала сопротивление, это верно. Я его оказываю и сейчас. Пока я однажды не повешусь на окне или истерзанное сердце само не перестанет биться. Без судебного процесса, который является всего лишь предлогом.
В один из вечеров мне в камеру вместе с едой приносят обвинительное заключение. В известной мере в качестве приложения. Не хватало только, чтобы уборщица к этому сказала «на здоровье». Этот обвинительный акт – мое спасение. Не потому, что он хороший, он убийственный. Но он говорит о том, что я еще здесь. Он выводит меня из состояния летаргии и сурово ставит на ноги. Это нападение, против которого я могу защищаться. Я ждала его два года. Я вправе держать его у себя четыре дня, потом я должна его вернуть. Я выучила его наизусть.
О начале процесса мне сообщат дополнительно. Ждать придется недолго, так что для подготовки к нему времени у меня мало. Это хорошо, я не устану от длительного ожидания. Дело мое несложное и особых вопросов не вызывает. Рассчитывать на справедливость в этом государстве не приходится. Но я могу затруднить ему совершение несправедливости. Правда, мне нелегко заставить себя сосредоточенно мыслить. Все вновь и вновь у меня возникают смутные надежды. Они вселяют мужество в усталое сердце, но лишают мысль столь необходимой ясности.
За пять дней до начала суда меня посещает официальный защитник, респектабельный адвокат, так называемый правозащитник, явно равнодушный к моей судьбе, но корректный, изучивший законы обыватель. Рубашка на нем с накрахмаленным пластроном, он больше всего заботится о том, как сам будет выглядеть на процессе, но при этом по-своему порядочный. Давая мне необходимые, с его точки зрения, наставления, он явно торопится и нервничает.
– Ну как можно делать такие глупости, фрау Хааг. Вы должны были знать, насколько опасны такие истории.
– Сейчас я все это поняла, впрочем, быть честным – всегда опасно. Теперь я это знаю. Но теперь мне ничто уж не поможет, господин адвокат.
– Я бы этого не сказал, – быстро отвечает он и рассеянно перебирает бумаги, как бы в поисках какого-то документа.
– Что вы, собственно, хотите этим сказать, господин адвокат? – спрашиваю я, улыбаясь. Вижу, насколько неприятно ему это дело.
– Так вот, – говорит он, растягивая слова, – многое я сделать, очевидно, не смогу. Защищать себя вы должны сами. Я в лучшем случае смогу вам только оказать некоторую помощь.
Произнося эти слова, он явно чувствует себя неудобно.
– Вот как, – говорю я удивленно, но, как ни странно, я не смущена и не разочарована, напротив, меня это едва ли не радует. – Не беда, – говорю я уверенно, – я сумею защитить себя сама. За словом в карман не полезу.
Сознание, что не могу рассчитывать на чью-либо помощь, заставляет меня напрягать все свои силы.
– Охотно верю, – удовлетворенно и, видимо, с облегчением говорит адвокат, – но будьте осторожны.
– За последнее время я этому также научилась.
– Тогда все будет не так уж плохо, – замечает он, бросая на прощание ничего не стоящее «только не вешать голову!».
У двери он еще раз оборачивается – может быть, с моей стороны последует какой-либо вопрос. Но к господину адвокату у меня вопросов нет. Господин адвокат очень торопится.
Стараюсь как можно лучше использовать оставшиеся в моем распоряжении считанные дни. Внутреннее напряжение делает меня относительно бодрой. Наконец наступает день суда.
Я плохо спала. Дыхательная гимнастика должна успокоить взбудораженное сердце. Однако это не так легко. Чувствую себя какой-то расслабленной.
На тюремной машине меня привозят в здание суда. Около ступенек у входа люди останавливаются и смотрят мне вслед. Не хочу оборачиваться, мне знакомо выражение любопытства и злорадства на их лицах.
Мы в теплом помещении, но я мерзну, видимо нервы. Мне сковали руки как опасному преступнику. «Модные сейчас браслеты!» – натянуто улыбаясь, говорю я эсэсовцу, который ведет меня в зал. Но тот холодным взглядом смотрит мимо. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Знаю, что мое замечание глупо, по меньшей мере излишне, и я тут же о нем сожалею. Оно должно было прозвучать шутливо и скрыть неожиданно охватившую меня неуверенность. Понимающий взгляд, который последовал бы в ответ на мои слова, придал бы мне сил. Но рядом со мной не живое существо, а робот в мундире.
В зал я вхожу совсем растерянной. Счастье, что Зепп уже здесь. Это сразу придает мне уверенность. Вижу и защитника, он мне кивает. Потом замечаю товарищей по партии из моего города, несколько месяцев назад их выпустили, теперь же привлекли в качестве обвиняемых по тому же делу. Несколько журналистов рассматривают нас с наглой бесцеремонностью. Но их расчеты не оправдаются. Сенсаций не будет, так как умер друг Германа Нудинга, главная фигура предстоящего процесса. Процесс наверняка вызовет лишь местный интерес.
Зепп приветствует меня взглядом. Это первая наша встреча после длительной разлуки, и я рада, что он неплохо выглядит. Похудел, правда. Поношенный костюм на нем висит. Выражение лица напряженное, но чувствую, что он сохраняет самообладание. Он, по-видимому, в хорошей форме и спокоен. Я тоже пытаюсь держать себя должным образом, хотя это огромное, мрачное и торжественное помещение не способствует сохранению душевного равновесия. Вся обстановка здесь для меня непривычна. Собираюсь с мыслями и повторяю про себя слабые пункты обвинения, чтобы потом, когда надо будет защищаться, иметь их под рукой.
Входят члены суда, мы обязаны встать. Стражи закона в черных мантиях послушно поворачиваются к стене, на которой висит портрет Гитлера, и приветствуют его поднятой рукой. Все присутствующие в зале делают то же. Только мы, обвиняемые, не следуем их примеру.
Комедия начинается. Зачитывается обвинительный акт. Только потом мне становится ясно, что именно происходит. Вначале я сижу, как в дурмане, ничего не понимая. Гудит голова. Слишком много новых впечатлений. Я не привыкла к такому скоплению людей. Приводит в замешательство громкая речь. Лишь постепенно проясняется картина. Одно за другим я рассматриваю лица. На них нельзя обнаружить и следа понимания того, что происходит, тем более сочувствия. Совсем не ощущается, что здесь речь идет о человеческих судьбах. Таким же образом обсуждался бы деловой доклад или строительный проект. Только прокурор, видимо, внутренне переживает все, что происходит в зале суда. Как подстерегающий свою жертву инквизитор, возвышается он над темными рядами стульев в зале. У него худое, изможденное лицо с выступающими скулами, глубоко посаженными глазами, под которыми темные округлые тени, лицо фанатика или страдающего болезнью печени. Он непрерывно разглядывает меня, взгляд его безжалостен и опасен, взгляд жестокого человеконенавистника, заботящегося не о соблюдении закона, порядка и справедливости, а единственно об удовлетворении низменных страстей, главной из которых является переполняющая его ненависть. Я остро чувствую, что он собирается жестоко со мной расправиться.
Зато совсем иным выглядит судья. Это коренастый, все еще статный мужчина, у него русые волосы, румяные щеки, лицо здорового человека. Думаю, что под мантией он носит элегантный костюм, наверное, у него есть дети. Весь он очень ухоженный, его движения непринужденны, говорит спокойно, у него хорошая речь, и на него приятно смотреть. В течение двадцати месяцев я не видела ни одного настоящего мужчины, одних только тюремщиков, наверно, потому лезут в голову такие пустяковые мысли.
Конечно, и судью не так занимают мысли о справедливости, как о надлежащем исполнении своих служебных обязанностей, и, несомненно, ему совершенно безразлично, преступник или страдающая мать сидит на скамье подсудимых, точно так же, как ему было бы безразлично, портрет монарха или преступника висит над его головой. Или там не будет никакого портрета. Или, как когда-то, будет висеть крест. Главное в том, что он судья, и не имеет значения, чем он руководствуется – римским или более простым, обычным правом. Он исполняет свою роль, играет ее хорошо, выразительно, продуманно и, очевидно, охотно, ибо, безусловно, приятно сидеть там, наверху. Его вопросы и замечания вызваны отнюдь не интересом к происходящему на суде, не говоря уже о личном мнении по какому-либо вопросу, они свидетельствуют лишь о выполнении обычной, заранее установленной судебной процедуры. Поэтому он останется совершенно равнодушным к тому, какие доводы я приведу в свою защиту. «Высшее» существо в черном одеянии вовсе не желает знать об этом, его замечания и вопросы – лишь пустые фразы, дань учтивости по отношению к его коллегам, сидящим напротив, он судит и осуждает только по своему усмотрению и в зависимости от настроения в данную минуту. То, что сейчас он в хорошем настроении, мне становится очевидным примерно через час, как и то, что из всей бутафории обвинительного акта остается лишь распространение нелегальных информационных листков и продолжение запрещенной партийной работы.
Уже очень скоро вижу, что этот процесс – всего лишь дурацкий спектакль, у меня нет никакого желания принимать в нем участие даже если мне уготована в нем трагическая роль. Пусть поступают, как им угодно, подыгрывать им я не собираюсь, хотя прокурор изо всех сил старается меня доконать и, как старый глупец, упрямо преследует одну и ту же цель. Но обвинение в том, что я продолжала вести запрещенную законом партийную работу, остается недоказанным. Для Зеппа прокурор требует трех, для меня двух с половиной лет тюрьмы и несколько лет поражения в правах. Поражения в правах!
В двенадцать часов дня объявляется перерыв. Хотя у меня нет оснований особенно радоваться, но ощущение того, что весь этот судебный вздор наконец позади, создает хорошее настроение. Ем я с большим аппетитом, впервые за долгое время.
После обеда выступления защиты. Мне кажется, я спокойна и объективна, хотя постепенно начинаю нервничать. Суд удаляется на совещание, появляется вновь. В эти минуты многое можно было бы рассматривать с интересом, комичной выглядит степенная серьезность судебной церемонии, смешно наблюдать, как взрослые люди снимают и опять надевают свои шапочки, но в момент, когда решается моя судьба, мне не до смеха. Я получаю всего два, Зепп – два с половиной года тюрьмы. С зачетом предварительного заключения.
Это хороший день. Судорожное напряжение, сковавшее меня во время оглашения приговора, сменяется чувством облегчения. Внезапно я осознаю, что большую часть назначенного мне срока я уже отсидела в предварительном заключении и скоро буду на свободе. Радость овладевает мной с такой силой, что я готова разрыдаться. Хорошо, что судебное заседание быстро заканчивается. От заключительного слова мы отказываемся. О помиловании не просим.
Едва оказавшись в камере, я тут же пишу тебе. Я это выдержала, сообщаю. Такое же будет в свое время и с тобой, пишу я, надо надеяться, уже скоро. Не могу не думать о своих последних письмах, полных малодушия и отчаяния. Не напрасны были наставления, содержащиеся в твоем последнем ответе. Как ты выразился? Требую от тебя, писал ты, при всех условиях сохранять самообладание. Очень надеюсь, писал ты, что останешься мужественной. Что ж, разве не была я мужественной?
За то время, что я находилась в одиночке, у меня сложилось собственное представление о мужестве и храбрости. Когда я была смертельно усталой, апатичной, ко всему равнодушной и настолько полной отчаяния, что, лишенная всех свойственных человеку ощущений и восприятий, переставала реагировать на причиняемые мне терзания, а со стороны казалась весьма храброй, то на самом деле я не была такой. Храброй была я только тогда, когда сознательно переживала все мыслимые страхи, от них страдала, сетовала на посланные мне горести, роптала на судьбу и восставала против нее. В эти минуты никто на свете не мог бы помешать мне повеситься.
Только тот, кто, полностью отчаявшись в жизни, тем не менее борется за нее, обладает и волей к жизни, и мужеством жить. Быть здоровым как бык еще не значит быть храбрым, даже если яростно наносить удары во все стороны. Храбрый – человек впечатлительный, тонко чувствующий, способный осознать всю огромную степень угрожающей ему опасности и, несмотря на это, сохраняющий непоколебимую стойкость.
Но я держалась мужественно. Разве нет, мой любимый?
Я стойко держалась почти два года. Недостает всего двух месяцев. Чтобы соблюсти букву закона, меня помещают на это время в земельную тюрьму Готтесцелль-Гмюнд, в которой я ранее находилась. Но прежде меня еще раз навещает официальный защитник, желая проститься. Он рассказывает, что по окончании судебного заседания раздосадованный прокурор в ярости швырнул свою шапочку на стол и поклялся отправить меня в концлагерь. Я смеюсь.
– Пусть господин прокурор вволю позлится! – говорю я. – Через два месяца со всем этим будет покончено.
Раньше, смело могу сказать «в мое время», Готтесцелль была одновременно домом заключения, каторжной тюрьмой, исправительно-трудовой колонией и концлагерем для всей земли Вюртемберг. Теперь это только тюрьма, настолько увеличился массовый приток заключенных. Обитателей каторжной тюрьмы перевели в Айхах, подлежащих пребыванию в концлагере отправили в Лихтенбург близ Торгау.
Итак, я отмечаю встречу с моей старой знакомой. Путешествие в Готтесцелль заканчивается без происшествий, Вместе со мной туда отправляют несколько женщин, осужденных за мелкие кражи, и прислугу, брошенную отцом ее ребенка и уличенную в лжесвидетельстве. Недолго думая, она приписала отцовство другому, неповинному в том человеку.
Нас моют и переодевают. Тюремная одежда состоит из черной толстой юбки, черной, болтающейся, как на вешалке, куртки, долженствующей скрыть все, намекающее на принадлежность к женскому полу, передника, шерстяных чулок, тяжелых башмаков, грубого белья и шарфа. Вся эта одежда, которую мне небрежно швырнули, велика мне, кроме того, застирана и в отвратительных заплатах. Она болтается на моем худом теле, и я, наверное, выгляжу, как огородное пугало. Юбку и прочее я то и дело должна подтягивать, так как все вещи упорно сползают. Особенно неудобно это во время прогулки в тюремном дворе, так как руки надо держать за спиной. Потом, когда я получила задание вязать гольфы, я стала подвязываться пояском, сделанным из украденных шерстяных нитей.
Конечно, поместили меня в одиночную камеру. Знакомых я, по-видимому, здесь не встречу. Паулу Лёффлер из Швеннингена тем временем отправили в Айхах, ей дали два года каторжной тюрьмы. Меня навещает пастор евангелической церкви. Иногда он приносит книги.
Имеется здесь и тюремный врач, снискавший, однако, дурную славу; он широко известен чрезмерной строгостью и грубостью, прирожденный тюремный врач третьего рейха. На женщин, обратившихся к нему за помощью, он орет: «Что, решили поболеть? Чудесная мысль!» Женщине, родившей в тюрьме и попросившей потом необходимый ей бюстгальтер, кричит, что она и без бюстгальтера сможет нести свои два фунта мяса. Не удивительно, что в этой земельной тюрьме статистика заболеваний выглядит идеальной, так как женщины остерегаются обращаться к такому врачу за медицинской помощью. Все в порядке, все здоровы, ухожены, обеспечены, питание превосходное. Статистика это подтверждает. Статистика свидетельствует о большем, о том, что в национал-социалистском третьем рейхе заключенные в тюрьмах содержатся в лучших условиях, чем когда-нибудь ранее, и главное – с ними обращаются несравненно человечнее, чем при прежнем режиме.
Есть у нас даже школа. Настоящая школа, в которой мы занимаемся по часу четыре раза в неделю, со школьными скамьями и учительницей. И, разумеется, с портретом Гитлера. Сидят здесь взрослые женщины, усталые, измученные, исстрадавшиеся женщины, удрученные матери и легкомысленные воровки, сидят на узких скамьях дружно, как первоклассники, прижавшись друг к другу, и тихими неуверенными голосами поют задорную, веселую песенку. Потом, смущаясь и конфузясь, заученно лепечут фразы, которые им в уста вкладывает учительница. Фразы звучат примерно так. Какое государство является непреходящим? Непреходящим является национал-социалистский рейх. Кто самый прославленный человек двадцатого века? Наш фюрер Адольф Гитлер. Кто самые храбрые и благородные воины в мире? Наши солдаты. Кому принадлежит наша жизнь? Наша жизнь принадлежит нашему фюреру. Иногда я должна ущипнуть себя за руку, чтобы убедиться, что все это происходит не во сне. Что думает эта учительница, задавая подобные вопросы? Не верю, чтобы при этом она вообще думала. Полагаю, мнит себя миссионером, а мы для нее дикари. Ведь иначе это было бы невозможно.
Для чтения здесь выдают произведения новейшей немецкой литературы национал-социалистских авторов, шовинистическую литературу, книги о войне, книги, прославляющие войну. Читаю их с чувством возрастающего удивления, тенденция их однозначна и ясна, каждая страница написана как бы по приказу. Они возвеличивают войну, сражения, силу и славу оружия, мощь и неприкрытое насилие. В таких книгах человек – ничто. В них утверждается: государство – это все, нация – это все, фюрер – это все, мы обязаны «свято» хранить традиции нашей истории, обильно политой кровью. Неужели это народ поэтов и мыслителей? Теперь мы должны стать народом «героев», летчиков, моторизованной пехоты, фанатиков. Таково желание фюрера. Таково желание усердных составителей этих книг. Это подлинные поэты нации. Эти книги – книги нации. Их читают не только в тюрьме Готтесцелль в одной из земель Германии, их читают повсюду, по всей стране. Именно это меня тревожит. Но тревожит не только то, что эти книги читают, а то, что литературу, открыто и систематически подготавливающую народ к войне, читают без чувства протеста, что она притупляет мысль, способность размышлять, принимается на веру, вызывает не отвращение, а восторг, не желание оказать сопротивление, а одобрение.
Я простой человек, уже два года нахожусь в тюрьме, не имею специального образования, но мне достаточно лишь ознакомиться с этими книгами, чтобы ясно осознать опасность, которую они представляют. Каждый умеющий читать найдет здесь прославление насилия, вызванный к жизни дух пруссачества в его наиболее отталкивающем виде, нелепые притязания Германии на мировое господство. Неужели никто не понимает, что творится у нас и куда мы идем? Не слышит барабанного боя, трубящего рога, гула массовых шествий, грохота военных парадов? Не задумывается о цели, которую преследуют выступления фюрера на митингах, сборы штурмовиков, подстрекательство народных масс? Не усматривает в речах министра пропаганды, его многочисленных статьях самой бесстыдной демагогии? Иногда их зачитывают и нам. Они недвусмысленны, тем не менее никто не хочет это понимать. Я знаю об этом, хотя в течение двух лет была отрезана от мира. Чувствую это сквозь стены и решетки. У меня нет статистических данных, да и не нужна здесь никакая статистика, чтобы ясно представить себе: все большее количество людей поддерживает этот режим и все меньшее его отвергает. Несогласные с режимом переполняют тюрьмы и концлагеря, их количество все возрастает, активных противников режима не так уж много, но это люди, которые ведут борьбу сознательно и страстно.