355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лина Хааг » Горсть пыли » Текст книги (страница 12)
Горсть пыли
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:20

Текст книги "Горсть пыли"


Автор книги: Лина Хааг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

Потом одной рукой он схватил рюкзак, а другой просто вытащил меня из комнаты. Растерявшийся дедушка молча рассматривал кольца. Это было чудесное воскресенье.

– Замечательно! – Кетле смеется, она в полном восторге. – До чего здорово!

– Да, папочка оказался молодцом. Он всегда такой.

Когда я думаю о твоей веселой беспечности, о полном отсутствии у тебя уважения к обывателям и мещанам, о твоих шутках и проказах, твоей честной, открытой и благородной политической борьбе, у меня становится тепло на сердце. Воспоминания утешают и вселяют уверенность.

– Они никогда не могли сломить его волю, – говорю я Кетле. – Он и сейчас что-нибудь придумает, чтобы выйти из затруднительного положения.

– Безусловно, мамочка, наш папочка сделает это, вот увидишь!

Так мы ободряем друг друга, наполняя одинокие вечера яркими картинами воспоминаний и надеждами, и мечтаем о том времени, когда ты вернешься домой. Если ты вернешься…

Получаю на несколько дней отпуск и еду с Кетле к родителям. В небольшом провинциальном городе отчетливее, нежели в Берлине, ощущаешь перелом в настроении людей. Он медленно назревал, но наконец наступил. Интенсивное движение в крупном центре и постоянно царящее в нем оживление затушёвывают, скрывают появляющиеся признаки неуверенности. Здесь же я неожиданно замечаю, что со мной здороваются бывшие противники. Правда, с известной и еще необходимой пока осторожностью, но здороваются. Когда мы возвращаемся домой, наша соседка встречает нас па лестнице, как прежде, когда гестапо арестовывало нас одного за другим. Только тогда она смотрела язвительно и злорадно, теперь изображает радость, видя нас, чуть не бросается мне на шею. Ее мышиные глазки теперь бегают еще быстрее, тревожно и с выражением отчаяния блуждают по сторонам, поглядывая то на одного, то на другого, словно в поисках понимания и защиты. Это отвратительно.

Но еще отвратительнее некоторые бывшие товарищи по партии, которые в свое время незаметно исчезли, трусливо прятались по углам, пытаясь остаться незамеченными. Теперь они вынырнули на поверхность, «дружески» и «доверительно» здороваются, словно бы ничего и не произошло, говорят о долгожданном освобождении и мести, на которую они якобы имеют право. Даже кланяются тебе, передают приветы, о которых я, конечно, никогда ничего тебе не скажу. В ответ я храню молчание, и на моем лице они читают презрение. Удаляются, – вероятно, для того, чтобы вновь незаметно исчезнуть.

Совершенно неожиданно ты приезжаешь в отпуск. В очень угнетенном состоянии, почти в отчаянии. Ненавистная форма летит в угол. И лишь тогда вырывается из тебя тщательно скрываемое и глубоко затаенное отвращение, постоянно подавляемый, бесполезный, беспомощный гнев.

– Когда же, – говоришь ты, – этому безумию будет положен конец?

Еще никогда не видела, чтобы ты был так потрясен.

Тебе не удалось перебежать к Красной Армии, хотя ты довольно хорошо говоришь по-русски.

– Если бы я не скрыл, что знаю русский, они использовали бы меня как переводчика при допросе партизан, этого я не выдержал бы.

Твой рассказ подтверждает многое из того, о чем рассказывали мне в госпитале раненые.

– Наши солдаты, – говоришь ты, – покорно сидят по уши в грязи или вязнут в болотах, они знают, что эта война бессмысленна, и давно уже не верят в победу. Тем не менее повинуются. Каждый разумный человек видит, что надвигается катастрофа, но никто не положит этому конец. Непостижимо.

Рассказываешь о советских людях, с которыми тебе довелось беседовать. Мы теперь хорошо вас узнали, говорила тебе русская учительница, после того как прониклась к тебе доверием. До прихода ваших войск наше село было довольно зажиточным. У нас всегда можно было купить огурцы, ягоды, чудесный мед, сливки, козий сыр, дешевые изделия из шерсти и многое другое. Наше село с двумя тысячами жителей можно было назвать богатым. А теперь? Пустота. Фашисты отобрали все. Масло, муку, яйца – все. Отняли последнюю лошадь, не осталось ни одной сельскохозяйственной машины, ни одного дома, каждого человека немцы заставляют работать на себя. Они «скупают» все подряд, забирая продукты, оставляют «расписки», в которых вместо подписи стоит закорючка или штамп, запугивают крестьян. Подчистую отбирают все, что было припасено на зиму. Забирают свиней, быков, кур, гусей, солому, овес, зерно и фрукты, часто в таком избытке, что большое количество продуктов пропадает. А наши жители, их дети умирают от голода и холода, мужчины уходят в лес партизанить. Такие деревни в большинстве случаев сжигают дотла. Ваши офицеры произносят громкие фразы, они-де пришли в Россию, чтобы вернуть нам нашу религию, которую у нас якобы отняли. Истребить нас, в корне уничтожить – вот религия фашистов.

Так ты рассказываешь часами, могу тебя понять, ты до краев переполнен этой болью, но отпуск исчисляется днями, из которых нам безраздельно принадлежат только вечерние часы. В твоих рассказах столько печали, они трогают до слез.

– Не грусти так, дорогой, ведь теперь мы вместе!

Но требуются дни, чтобы ты вновь по-настоящему был рядом со мной. Как быстро прошел тот отпуск. Близкая разлука бросает свою черную тень на часы счастья.

– Разве ты не счастлива? – спрашиваешь ты, когда я вдруг начинаю плакать.

– Конечно, счастлива, потому и плачу. Боюсь это счастье утратить.

– Не печалься, – утешаешь ты меня в свойственной тебе милой и доброй манере, – мы и с этим справимся.

Мы и с этим справимся, говоришь ты. Да, ты прав. И с этим тоже. Как справились уже со многим. Когда я думаю, что ты выдержал за семь лет пребывания в концлагере, я в это верю. Ты никогда ничего мне об этом не рассказывал, но от Роберта Диттера я знаю все.

Тебя дважды стегали плетью, рассказывает Роберт Диттер. За большой палец привязывали к «дереву». Устраивали «кривой замок»: связывали за спиной руки и ноги так, что ты превращался в страшный узел стянутых до крови конечностей. Стегали плетью, а затем привязывали руки к стене таким образом, что ты должен был, чуть касаясь ее, целый день стоять на цыпочках. С обнаженной спиной, покрытой нарывами от постоянной работы на погрузке угля, тебя прогоняли сквозь строй эсэсовцев, хлеставших тебя крапивой.

Когда я думаю, что все это ты перенес и теперь, живой, у меня, кладешь голову мне на плечо и, улыбаясь, говоришь «мы и с этим справимся», я этому верю. Возможно, то, что происходит сейчас, продлится уже недолго. Ходят слухи, что немецкое наступление под Сталинградом захлебнулось.

Возможно, это перелом, начало конца.

Возможно, потому на этот раз так тяжело расставание. Ибо знаем, что конец будет ужасен, а выдержать это испытание каждому из нас придется в одиночку. «Только не поддаваться!» – говоришь ты. Если мы теперь расстанемся, думаю я, то все кончено. В последнем рукопожатии вся любовь наших шестнадцати лет и весь страх. «Сразу же напиши», – сквозь слезы говорю я. Не знаю, что еще сказать. Эта разлука, как нож в сердце. Когда ты ушел, я осталась полумертвой. Неделями пребывала в полном отчаянии, пока не пришло твое первое письмо с востока. Ты пишешь: мамочка, моя самая, самая любимая. Так ты еще никогда не писал.

Но жизнь не останавливается. Всю себя я отдала чужим страданиям, и для собственных не остается времени. И нужны все силы сердца и души, чтобы в это время выстоять, одному рассудку с этим не справиться. Хромоногий дьявол, заправляющий адской пропагандистской машиной, злоупотребляя памятью погибших под Сталинградом, подстрекает народ к тотальному самоубийству. Я спрашиваю вас, в яростном исступлении орет этот враль, хотите ли вы тотальной войны? Тысячеголосое «да» потрясает дворец спорта и всю нацию. Тотальный крах, кажет-ся, дело уже решенное. Достаточно пройтись по нашему госпиталю, чтобы увидеть, на что мы можем рассчитывать. Причем все это только начало.

Альфред Хааг.

В квартире над нами умирает молодая женщина от туберкулеза легких. Поскольку она совсем одинока, я вечерами поднимаюсь к ней и пытаюсь облегчить ее страдания. Ее медленное умирание глубоко меня потрясает, хотя к общению со смертью я постепенно уже привыкаю. Возможно, я так тяжело переживаю не самую ее смерть, сколько отчаянные усилия, с которыми она цепляется за угасающую жизнь. В ночь перед ее смертью я остаюсь у нее, она рассказывает о своей жизни, о людях, для которых она некогда что-то значила и которые сейчас, когда она в страшной беде, ее покинули.

– Жизнь – это огромное разочарование, – говорит она, – слишком много доверяешь, слишком много раздариваешь, слишком многое прощаешь… Это бесчестно.

И все-таки она хочет жить. С ни с чем не сравнимым упорством она сражается с приближающейся смертью.

– Что произойдет со мной потом? Помогите же мне! – громко плача, причитает она в редкие минуты просветления.

Я не знала, как ответить ей, чтобы она меня поняла. Когда я видела ее страдания, как притягивает ее к себе страшная, угрожающая пустота, слова застревали в горле и я не могла сказать ничего, что могло бы действительно ее утешить. Я говорила нечто вроде того, что в природе все очень просто. Можно считать, что до своего рождения человек не существовал, и, очевидно, никто это не воспринимал как что-то ужасное и непостижимое… Точно так же не существует человек и после своей смерти. Растение дает первые ростки, развивается, затем увядает. Жизнь зарождается, движется по кругу и прекращается. Вырастают поколения, приходят и исчезают культуры. Что остается? История. Базой, источником любого вида энергии является материальный процесс. И мысль гаснет, если клетки головного мозга человека лишены необходимого питания. Когда угасает жизнь, круговорот завершен.

Примерно так объясняла я это фрау Шонауэр, и когда потом физические муки оттеснили на задний план все остальное и на нее опустился покров страшного одиночества, неизбежного спутника смерти, на лице ее лежала печать грустного отрешения, и все вопросы потеряли для нее какое-либо значение.

Эта смерть показывает мне с ужасающей ясностью, что такое в действительности жизнь, даже самая жалкая. Но теперь это понимание нами утрачено. Нацизм обесценил и жизнь, и смерть. Да, и смерть. В газовых камерах Освенцима она стала индустрией массового истребления. На фронте умирает немецкая молодежь. И жизнь этих юношей, казалось, совсем недавно полная надежд, ничего не стоит. И для тех, кто пишет: с прискорбием и одновременно с гордостью извещаем… – тоже. Они не видели, как те умирали. У них нет уважения ни к их жизни, ни к их смерти. Никто в этом рейхе не питает уважения к смерти. Как же может кто-нибудь испытывать чувство уважения к жизни?

Даже бомбы не выводят этих людей из состояния безразличия. Даже огненный смерч не вызывает в этой тупой и усталой толпе чувства ненависти к поджигателям этой всепожирающей войны. Этого «недостаточно», чтобы народ возмутился. Всего этого хватает лишь на организацию бомбоубежищ.

22 ноября 1943 года начинаются массированные бомбардировки Берлина. Война возвращается в породивший ее город. Геббельс говорит об испытании сердец. Газеты пишут, что бомбовая война сделает нас еще тверже и фанатичнее в нашей решимости победить. Но начинают падать бомбы, и каждый старается спастись и счастлив, если потом живым выбирается из подвала. Ты знаешь наш подвал. Шестьдесят человек ищут в нем хоть какое-нибудь убежище. О подлинной защите от бомб не может быть и речи.

Раненые нашего госпиталя в Груневальде в безумной спешке роют щель. Мне она больше нравится, чем подвал. Боюсь, что меня завалит землей. Слишком много осталось в подвалах обугленных трупов. После первого налета бомбардировщиков пожары продолжаются много дней. С лица земли стерты целые кварталы. На Виттенбергплатц в метро взрывом сплющен вагон с пассажирами. Чем все это кончится?

Вечером, когда прозвучал второй сигнал воздушной тревоги, Кетле еще не было дома, так как трамваи не ходили. Хочу выйти из убежища и направиться на розыски, но меня не выпускают. Полуживая от страха, забиваюсь в грязный угол. По окончании бомбежки стремглав бросаюсь на улицу. Повсюду пожары. С грохотом падают на мостовую раскаленные трамвайные провода. Рушатся стены домов. Из облаков дыма тучей сыплются искры. С громкими криками бегут по улице люди, потом возвращаются, так как дорогу им преграждают горящие развалины домов. Ничего не соображая, стою у входной двери, наполовину сорванной с петель. Где искать Кетле в этом аду? Полностью растерянная, спотыкаясь, делаю несколько шагов и сквозь дым и грохот изо всех сил кричу, зову ее по имени. Наконец она появляется вместе с каким-то незнакомым человеком. Кетле с трудом переводит дыхание, в глазах ее застыл ужас, одежда опалена, лицо вымазано сажей. Тяжело дыша, она рассказывает: во время воздушной тревоги она оказалась в метро на станции Ноллепдорфплатц. Когда неподалеку взорвалась бомба, вниз по лестнице, ведущей в метро, скатился клубок человеческих тел, люди дико кричали, многие были ранены, истекали кровью. Возникла страшная паника. С огромным трудом удалось Кетле пробраться к выходу, и потом с незнакомым человеком она по горящим улицам побежала домой. Дома она истерически рыдала.

На следующий день я отвезла ее к родителям в Вюртемберг.

Прошу о переводе меня в один из южно-германских госпиталей, чтобы быть поближе к Кетле и родителям. Думается, сейчас надо сделать все, чтобы в начавшемся хаосе не потеряться. Но ходатайство отклоняется. «Вот если бы вас разбомбили…» – говорит главный врач.

Что ж, долго ждать не пришлось. Происходит это ночью. Когда бомба упала на соседний дом, нас в подвале воздушной волной бросило на землю. Разыгрываются неописуемые сцены. Многие женщины бьются в истерике, другие молятся. Конечно, полный мрак. От пыли невозможно продохнуть. Хотя все кругом движется и суетится, чувствуешь себя страшно одинокой. Много раз падаю, пока удается встать на ноги. Все рвутся к выходу. Кто-то кричит, что нас завалило. В подвал проникает дым. Очевидно, дом горит. Начинается что-то невообразимое. Как безумные, пытаются люди выбраться из этого ада. Несколько мужчин с трудом кое-как успокаивают публику. Тем временем в стене удается сделать пролом, и через дыру один за другим мы перебираемся в подвал соседнего дома. Потом, стоя на улице, вижу, что наш дом весь сверху донизу объят огнем. Из окон нашей квартиры вырываются языки пламени. Дома нет. Квартиры нет. То немногое, что в ней находилось, погибло. Четвертое по счету жилище, созданное нами с таким трудом, пошло прахом. Осталась только моя сумочка. И моя жизнь. Я еще живу. Все остальное ерунда. Сожаления об утерянном приходят потом. В эту минуту над всем преобладает сознание, что ты осталась жить, оно опьяняет. Хочется одновременно и плакать и смеяться.

В соседнем доме, знаешь, где была москательная, завалило всех. В течение двух дней они подают знаки, стучат, потом перестают. Погибают все. Всех их я знала. В гладильной, что напротив нашего дома, милую темноволосую маленькую женщину с двумя детьми взрывом огромной силы швырнуло на балкон под самой крышей, там они и повисли. Нет сил описывать весь этот ужас, хотя это необходимо, чтобы он никогда не был забыт.

А в результате? Одной сброшенной бомбы и нескольких канистр фосфора оказалось достаточно, чтобы бюрократические инструкции перестали служить препятствием к удовлетворению моей просьбы, и меня переводят на другое место работы. Еду в Гармиш, в большой госпиталь, размещенный в отеле «Риссерзее», инструктором по лечебной гимнастике. То есть сюда.

Этот госпиталь – настоящая фабрика, где людей быстро делают годными к строевой службе. Солдаты поражаются, как быстро их чинят, лечат и выдворяют. Правда, много здесь и таких, у кого только одна рука или одна нога, или совсем нет ног, и им должны делать протезы. Это счастливчики.

И все же здесь мне не нужно бежать в убежище или в щель, не буду видеть больше, как стоящие на крыше у зенитных орудий пятнадцатилетние мальчишки горящими факелами стремительно летят вниз, не буду больше видеть мертвых, раненых и изувеченных, которых каждый раз после налета ночью или на рассвете доставляли к нам в госпиталь и клали в коридорах, разорванных в клочки, сожженных, кричащих от боли мужчин и детей с искаженными лицами и страшными ранами.

Нет, всего этого здесь нет. Здесь горы и тихие леса, безмолвные ночи, здесь покой. Только сердце еще более беспокойно, еще более полно страха и надежды. И ожидает конца.

Нет, теперь я вовсе не восстаю против судьбы, мой дорогой, мой любимый. Это бессмысленно, и потом она все-таки подарила нам полтора года совместной жизни с тобой и Кетле в Берлине… Это лучше, чем ничего. Не правда ли? Но другим женщинам она дарит годы… Многие, многие годы. Просто надо не думать о том, какими жалкими делают тебя наносимые судьбой удары. Почему, однако, судьба по меньшей мере не настолько милосердна, чтобы освободить от жгучей, невыносимой, длящейся годами тоски? Почему мы так беспомощны против горя и печали, тоски по родному дому, против боли, которая не только в голове, но повсюду, и главным образом в сердце…

Я прибыла сюда в мае. Вскоре наступило лето, за ним пришла осень, а теперь в горах уже идет снег. Никаких событий. Но опасности не уменьшились, а возросли, увеличился и страх, ибо конец не заставит себя долго ждать. Красная Армия уже на австрийской границе, американцы и англичане на Рейне. «Величайший полководец всех времен» безмолвствует, фанфары экстренных сообщений умолкли, лишь изредка слышны фанатические, исполненные ненависти вопли бесноватого лжеца – министра пропаганды. Легенда о новом оружии, за которую отчаянно цепляются те, кто стремится казаться самым непоколебимым и стойким, является в этой войне их последней надеждой. Она также будет стоить еще много крови, но под конец обращена против нас самих. Наши города, военные заводы, железные дороги разрушены, не работает транспорт, развалена экономика, от ужаса готово остановиться дыхание, не останавливается лишь война.

Война продолжается. Начиная с 20 июля умирают генералы, тот, кто не повешен, умирает добровольно, в необычайной спешке[10]. У зенитных орудий стоят пятнадцатилетние юноши и военнопленные, а на футбольных полях каждое воскресенье выстраивается последний резерв этой войны, фольксштурмисты – больные, дети и старики. Военные и так называемые народные суды действуют как машина, но количество дезертиров и пораженцев не уменьшается. В огне пылающих городов женщины отчаянно борются за сохранение домашнего скарба. Колонны жалких людей, потерявших во время бомбежек жилище и имущество, движутся от села к селу, нигде не получая помощи. Из нашего госпиталя мы отправляем по домам инвалидов, снабжая их ничего не стоящими официальными бумажками, содержащими признание их военных заслуг. Здесь эти инвалиды никому не нужны, а госпиталю необходимы места для новых жертв войны. В органах власти, высших и низших инстанциях, царит полный хаос, медленно наступает развязка, приближается конец.

Каждый это видит, но едва ли можно рассчитывать на восстание или быстрый конец. Люди полны страха и до мозга костей пропитаны так называемым чувством долга, рабским повиновением и немецкой основательностью. Крах, по-видимому, будет полным. И хотя многие прозревают, но многие еще верят в победу, многие матери все еще кичатся «заслугами» своих сыновей, их мундирами, знаками отличия, крестами, и в своей непостижимой гордыне они порой опаснее профессиональных блюстителей военной морали, все еще шныряющих вокруг под разными масками. Кто и теперь не видит, что нас толкают в пропасть, тот видеть этого не хочет и того уже ни в чем не убедить. Не успеешь оглянуться, как за «разложение военной мощи рейха» окажешься с петлей на шее. Но я не хочу петли на шею, я хочу быть живым свидетелем этого конца. Знаю, это будет совсем нелегко. Я никогда не сомневалась в преступном стремлении Гитлера и его сообщников к массовому истреблению. Миллионов убитых им все еще мало. Чтобы отсрочить свою казнь на недели и дни, они вновь приносят в жертву тысячи и тысячи людей, в том числе женщин и детей. Преступники намерены увлечь за собой в пропасть весь народ. После себя они хотят оставить лишь выжженную землю, монбланы трупов. Уходя, они хотят так хлопнуть дверью, чтобы содрогнулся мир.

Я знаю это. И потому боюсь. Потому опасаюсь конца, которого так страстно жажду. Покой здесь обманчив. Уединенные горные вершины, над которыми проносятся облака, тихие леса и безмолвные долины создают призрачный мир. Как театральная декорация в разыгрываемой на сцене драме. Вчера руководящий нацистский офицер отправил в гестапо ополченца за то, что тот имел неосторожность сказать своим товарищам: война проиграна. Его, наверное, расстреляют. Не здесь. Здесь выстрелы не раздаются. Здесь ни один звук не нарушает тишины. Сразу же за домом начинаются тихие леса, утром перед садовой изгородью стоят косули. Порой не могу себе представить, что одновременно могут существовать мир здесь и – война. Из окна видны темные ели и над ними светлые снежные вершины гор. Но сердце полно тревоги. В любую минуту меня могут арестовать. Я жду этого. Начиная с мая я жду, что меня заберет гестапо. С того дня, как мать мне написала, что они осведомлялись о моем адресе. Насколько я знаю Мурра, он велит арестовать меня, когда ситуация станет серьезной. Но на этот раз они меня не заполучат. Живой – ни за что. Людвиг, надежный товарищ из Мюнхена, – ты должен знать его, он одно время был с тобой в Дахау – уведомит меня о предстоящем визите гестапо. Он раненый, но работает писарем. В крайнем случае выскочу в окно и скроюсь в горах. Он будет приносить мне пищу. Мы обо всем условились. Кроме того, ведь у меня есть половинка бритвенного лезвия.

Но не только в этом дело. Твое последнее письмо я получила весной. С тех пор – ни слова. С тех пор я жду, каждый день живу надеждой, только надеждой. Представляешь ли ты мои муки? Каждый день одно и то же: «Письмо? Нет, вам ничего нет, фрау Хааг». Нет, вам ничего нет, фрау Хааг. Ни письма, ни перспективы, ни надежды. Только страх, тревога, изнуряющая неизвестность, тоска, страдания, только судьба, всегда только судьба. То, что и другие теперь плачут, не является утешением. Я плачу уже одиннадцать лет. Я жду уже одиннадцать лет. Уже одиннадцать лет моя жизнь состоит из неизвестности, боязливой тревоги и тоски. Сердце мое переполнено слезами. Скорбь, накопившаяся в нем за одиннадцать лет, грозит его разорвать. Одиннадцать лет беспрерывных страданий истощили мои силы.

Я знаю свое состояние. Долго так продолжаться не может. Отчаянно борюсь я со своей слабостью, не могу ее превозмочь, обмороки случаются все чаще. Хочу быть мужественной, но что могу я поделать с сердцем, которое не выносит уже даже укола разбавленного водой кофеина. И все же я надеюсь выстоять. Я хочу жить. Хочу увидеть тебя. Хочу, чтобы мы вновь были вместе, как когда-то, ты, я и Кетле. Ради этого я выстояла. Все одиннадцать лет.

Одиннадцать лет – долгий срок. Одиннадцать лет – это много, если это лучшие годы жизни. Они должны были принадлежать тебе и Кетле. Долго я думала, что они растрачены впустую и судьба наша оказалась просто бессмысленной. Как часто ополчалась я на эту судьбу, а нас называла глупыми и безрассудными. Возможно, мы были ими, с позиции уверенных в себе обывателей и ловких дельцов, твердо стоящих, как они говорят, на почве реальности. Война страшным образом продемонстрировала нашу правоту. Ее конец откроет и им глаза, отрезвит их.

Следовательно, наша судьба на протяжении этих одиннадцати лет имеет смысл, и, наверное, это хорошо.

Только мне так хочется вновь увидеть тебя.

Сегодня день твоего рождения, мой любимый, мой возлюбленный муж. Весь день думаю о тебе и солнечных днях нашей совместной жизни. Их было немного, но их счастье безгранично, и они согревают мое сердце, которое обливается слезами с того дня, как я перестала слышать твой голос.

Я буду ждать тебя, ждать и ждать. До конца моей жизни, до последнего вздоха.

Это я хотела сказать тебе, горячо любимый.


notes

Примечания

1

«Gotteszell» можно перевести как «камера господа бога». (Здесь и далее примечания переводчика.)

2

Позднее проходила по процессу Шлотербека и других товарищей в Штутгарте, казнена в ноябре 1944 года. – Прим. автора.

3

Геслер – правитель кантона Ури в Швейцарии, убитый, как гласит предание, Вильгельмом Теллем.

4

В переводе с немецкого фамилия чиновника означает – глупец.

5

«Eichtenburg» можно перевести как «светлая крепость».

6

В средневековых легендах Грааль – чаша с кровью Христа.

7

Курфюрстендам – фешенебельная улица в старом Берлине.

8

Мандель – позднее надзирательница концлагеря Освенцим, где стяжала страшную славу. После 1945 года бежала, была опознана, приговорена польским судом к смерти и повешена. – Прим. автора.

9

Шарите – университетская клиника в Берлине.

10

Неудача покушения на Гитлера 20 июля 1944 года вызвала новый разгул фашистского террора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю