355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Гинзбург » Человек за письменным столом » Текст книги (страница 10)
Человек за письменным столом
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Человек за письменным столом"


Автор книги: Лидия Гинзбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)

1934

Шкловский: – Вся моя надежда на вашу литературную славу в том, что вы когда-нибудь состаритесь, рассердитесь и напишете о людях, что вы о них думаете.

Я: – Вы были бы разочарованы. Когда я пишу серьезно, я пишу о людях хорошо. Потому что остроумие заменяю пониманием.

Шкловский: – В таком случае постарайтесь писать несерьезно.

______

Шкловский: – Знаете, что говорил Маяковский? Лошади никогда не кончают самоубийством, потому что, будучи лишены дара речи, они не имеют возможности выяснять отношения.

В. спросила Шкловского – в чем счастье?

– В удачно найденной мысли.

1935

А. А. подписала с издательством договор на «Плохо избранные стихотворения», как она говорит.

В издательстве ей, между прочим, сказали: «Поразительно. Здесь есть стихи девятьсот девятого года и двадцать восьмого – вы за это время совсем не изменились».

Она ответила: «Если бы я не изменилась с девятьсот девятого года, вы не только не заключили бы со мной договор, но не слыхали бы моей фамилии».

При предварительном отборе, между прочим, изъяли стихотворение со строчкой «Черных ангелов крылья остры» – очевидно, думая, что чугунные ангелы (с арки на Галерной) слетают с неба.

Гуковский говорит, что:

 
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенным чадом…—
 

это – клятвы Демона… Вообще, литературная мифология 1910-х годов.

Попытка издательства привести сборник в почти цензурный вид – неудачна. Что за принцип – много бога нельзя, а немножко сойдет? Такие стихи Ахматовой следовало бы печатать откровенно, как печатают Жуковского и даже Блока. Для живого поэта это жутко, но она все равно поняла это и уже сказала Левину: «Главное неудобство в том, что я еще не умерла, но это поправимо».

О Мандельштаме, разговор с А. А.

– Так что же, рука у него совсем отнялась?

– Нет. Но он диктует, и вообще это неважно: он всю жизнь был такой беспомощный, что все равно ничего не умел делать руками.

Анна Андреевна:

– Коля говорил мне – ты неспособна быть хозяйкой салона, потому что самого интересного гостя ты всегда уводишь в соседнюю комнату.

Малевича хоронили с музыкой и в супрематическом гробу. Публика стояла на Невском шпалерами, и в публике говорили: наверно, иностранец!

Малевич умирал от рака, и к нему долгое время каждый день ходил врач, который его не вылечил и даже не лечил (за безнадежностью), но Малевич научил его понимать левую живопись.

Супрематический гроб был исполнен по рисунку покойника. Для крышки он запроектировал квадрат, круг и крест, но крест отвели, хотя он и назывался пересечением двух плоскостей. В этом проекте гроба есть отношение к смерти, чужой и своей.

В нашей речи слова не прилегают к реалиям. Между реалией и словом остается свободное пространство, произвольно заполняемое ассоциациями.

В речи символистической интеллигенции с большой буквы писались и серьезно произносились слова: Бездна, Вечность, Искупление. Это были слова с положительным знаком, выражавшие несомненные идеологические ценности. В речи народнической интеллигенции так же ценностно звучали слова: личность, лучшие порывы, на страже общественных интересов, Высшие женские курсы…

Обе культуры кончились. Символизм кончался в очень сложных условиях. Знаменитый кризис символизма – это было крушение идеологических ценностей символизма, которое намного предупредило гибель символистического стиля. Символистический стиль еще целиком достался Гумилеву. Но именно о фактах такого рода Анненский сказал в статье «О современном лиризме»: «Мы в рабочей комнате. Конечно, слова и здесь все те же, что были там (у символистов – Л. Г.). Но дело в том, что здесь это уже заведомо только слова». Символистический стиль Гумилева уже только эстетика молодой школы, ее литературный диалект.

Какие-то пласты символистической речи временно задержались в культуре акмеизма. Но в то же время символистическая речь неудержимо быстро спускалась к обывателю. Во все эпохи обыватель наряду со своим обиходным, разговорным языком (средним штилем) имеет и свой высокий обывательский стиль, закрепляемый в литературе. Это, так сказать, провинциальная литература, не потому, что она непременно издается в провинции, но потому, что она идет по пятам больших идеологических движений и подбирает упавшие слова в тот момент, как они теряют свой смысл. Слова, пустые, как упраздненные ассигнации, слова, не оправданные больше ни творческими усилиями, ни страданием, ни социальными потрясениями, в свое время положившими основания их ценности.

В обывательском высоком слоге, подобранном по признаку красивых слов, безразлично смешивается терминология разных культур и противоречивых идеологических систем. В дореволюционную эпоху последки символистического слога составляли основу обывательской литературы, начиная любительскими романами гимназистов, студентов и актрис и кончая такими образцами этой литературы, как Арцыбашев.

Потеряв свое счастье, человек с облегчением почувствовал, что можно вернуться к нормальному образу жизни.

– Я не могу не писать, – сказала я Грише, – когда я не пишу, я не думаю.

– Что ж, каждый думает как может. Некоторые думают, когда пишут; другие (я, например) – когда говорят.

– Если бы я попала на необитаемый остров, я, вероятно, стала бы писать на песке.

– Вы и так пишете на песке, – сказал Гриша.

______

– Все-таки Н. очень умный.

– Он очень умный, и он понимает людей. Но как только доходит до него – начинаются заслоны. А вот вы до странного без заслонов. Почему-то вы видите самые жестокие для вас вещи.

– Не потому, что я умнее. Должно быть, я вижу их потому, что могу о них написать и что тем самым они для меня не смертельны.

Люди, которые очень любят психологические удобства, не хотят согласиться с тем, что две вещи не могут одновременно занимать одно и то же пространство. Надо понять, что каждый поступок состоит из положительного и отрицательного элемента.

Поступок есть выбор некоторой ситуации и, тем самым, отрицание других возможных ситуаций. Выбирая эмоцию, отказываются от покоя; выбирая труд, отказываются от легкости; выбирая подхалимство, отказываются от творчества.

О великих писателях прошлого принято говорить подхалимским тоном. Они своего рода начальство.

Есть сейчас такая манера письма, при которой слово раскатывается словами и не может остановиться. Слова истекают из слов, и так до бесконечности, до каких-то первичных слов, давно потерявших связь с реалией. Это система смысловых производных, слишком ленивых для того, чтобы пробиться дальше близлежащего слоя понимания.

Между тем новое понимание действительности возможно только когда каждая словесная формулировка добывается из нового опыта; не как разматывание неудержимого словесного клубка, но как очередное отношение к вещи. И о любой вещи спрашивают – что она, собственно, такое? Непрерывно возобновляемое в писательском опыте соизмерение слов и реалий.

1936

Лиля Брик уже почти откровенно стареющая, полнеющая женщина. Сейчас она кажется спокойнее и добрее, чем тогда в Гендриковом. Она сохранила исторические волосы и глаза. Свою жизнь, со всеми ее переменами, она прожила в сознании собственной избранности и избранности своих близких, а это дает уверенность, которая не дается ничем другим. Она значительна не блеском ума или красоты (в общепринятом смысле), но истраченными на нее страстями, поэтическим даром, отчаянием.

По радио передавали концерт Бандровской, и после каждого номера слышался непонятный, похожий на тарахтенье телег, шум аплодисментов, восторга.

– Слышите? Вам хотелось бы иметь такой успех? – вдруг сказала Л. Ю.

Проблема такого успеха настолько не моя, что я даже сразу не догадалась, что не хотела бы… И ответила только:

– Не знаю… Никогда об этом не думала.

Но есть род женщин, которых всегда касается проблема актерского успеха, и потому Л. Ю. сказала:

– А мне бы не хотелось. Мне все равно.

В сущности, ей может быть все равно. Бандровская попоет свое время и забудется, а Лиля Брик незабываема.

Мы сидели за круглым столом, и мои мысли о поэтическом бессмертии этой женщины вовсе не шли вразрез с самоваром или с никелевой кастрюлькой, где в дымящейся воде покачивались сосиски. Ведь одно из прекрасных лирических открытий, для которых она послужила материалом, – это:

 
Не домой,
   не на суп,
а к любимой
   в гости
две
   морковники
      несу
за зеленый хвостик.
 

– Ося должен написать, – говорит Л. Ю., – для последнего тома биографию Володи. Это страшно трудно. У Володи не было внешней биографии, он никогда ни в чем не участвовал. Сегодня одна любовная история, завтра другая – это его внешняя биография.

Л. Ю. говорит о любовных историях. А Шкловский когда-то, после смерти Маяковского, сказал мне: «Говорят, что у Маяковского не было биографии. Это неправда. Он двенадцать лет любил одну женщину – и какую женщину!»

Л. Ю. рассказывает: в 23-м году они поссорились. Поссорились, потому что Маяковский, приехав из-за границы, где он кутил и ничего не делал, объявил лекции «Что Берлин, что Париж!» и говорил что попало. Она сказала ему, что он идет на дно, что она с ним не хочет на дно. Чтобы он прекратил хождение к знакомым, романы и карты и подумал бы о душе. Что она дает ему сроку два месяца. И он два месяца сидел дома. В это время он написал предсмертную записку, которая у нее хранится. В условленный день она получила от него в конверте билет в Петербург. Они встретились в вагоне. И ночью в купе он прочел ей «Про это». Он читал всю ночь и, читая, плакал, плакал без удержу.

Большую часть того, что люди делают в жизни, он не делал или делал плохо. Он умел только любить и писать стихи. Вот почему к нему относились настороженно.

– Он был очень добрый, – продолжает Л. Ю., – и очень наивный. Его легко было огорчить. Виноваты литературные бывшие люди. Они расстраивали его разговорами о настоящем искусстве. Виновата актерская компания – среди них он казался себе старым. Дома, со своими мне очень хорошо, но если я пойду к балеринам, я почувствую себя старой лахудрой, и у меня сделается катценъяммер, и может быть, мне захочется пустить себе пулю в лоб. Виноват еще грипп.

Володе всегда было очень трудно жить. Если бы не революция, он бы давно застрелился. Революция замедлила конец.

Гуковский: – У меня сейчас тринадцать работ в печати.

– Сколько из них, из этих тринадцати работ, – работы?

– Работа… одна – моя книга.

– А на остальные двенадцать вы тратили силы и время.

– Забавно, что если что-нибудь доставит мне деньги, положение, успех, то именно остальные двенадцать.

– Не следует ли нам все-таки выяснить – для чего мы живем? Странно – если для того, чтобы зарабатывать деньги.

– Да.

– Несмотря ни на что думаю, – хотя не знаю, почему я так думаю, – человек должен выполнить свой максимум. Вам темперамент не позволяет. Хватаетесь за все.

– Но вы должны знать – если у вас нет места в иерархии, если вы ушли в пустыню…

– Там надо питаться акридами…

– Да.

Мне же сидеть в пустыне позволяет то обстоятельство, что мир не проявляет ко мне никакого интереса. Настоящая проверка на стойкость была бы, если бы он надумал меня искушать.

Эйхенбаум: – Что же нашли в редакции?

Я: – Что ничего страшного. Местами у него вульгарный социологизм. Помните, нашу коктебельскую врачиху? Она всем говорила по очереди: «Ну, у вас небольшой невроз сердца, но у кого его нет?» Вульгарный социологизм – в этом роде.

– Притом он тоже невротического происхождения. Человек садится писать. Социальное обоснование не получается. Он начинает нервничать, из чего возникает вульгарный социологизм.

Б. надоел Е., и она всячески его избегала. Он был как раз в разгаре увлечения психоанализом. Как-то они столкнулись в трамвае, и он сказал ей:

– Скажите, вам не приходит в голову, что вы подсознательно не хотите меня видеть?

Селин все-таки настоящий писатель. Но он скучен монотонным цинизмом и обгаживанием всех вещей подряд. Оно безошибочно действует на обывателя. Благонамеренные обыватели испытывают негодование, а эмансипированные обыватели – восторг.

Конец 1930-х годов

«Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником», – написал Чехов в письме к Суворину.

Пушкин хотел и иногда надеялся. Лермонтов – хотел. Тургенев еще боялся. Толстой – и хотел, и надеялся, и боялся.

N. – еще имеет шансы быть художником. Он боится – смерти и жизни. Впрочем, быть может, и той и другой недостаточно сильно.

Представим себе человека в одиночке. Представим себе: он просыпается; сначала он ничего не помнит. У него пустое сознание, в которое может войти что угодно – что он у себя дома, например. Потом вместе с каким-нибудь табуретом или углом стола в него входит действительность. Это момент за весь день самый ужасный. В этот момент расторгнута связь привычки, которая здесь единственная связь жизни. Это возвращение. Все в нем сопротивляется, кричит против этого невозможного возвращения к зажавшим его стенам. Он просто уверен, что невозможно, психологически невозможно встать и начать жить (побудка уже началась). Потом он вспоминает, что оденется, будет мыться, потом подметать свою камеру, потом ему принесут кипяток и хлеб. И от ряда привычных предстоящих действий возвращение становится возможным.

Энгельгардт

Энгельгардт так мало эгоистичен, что в нем даже нет защитного творческого эгоизма, и он с большой простотой жертвовал творчеством семье. Притом жалуясь на нужду, на болезни домашних, на тесноту.

– Голова разваливается. Совсем не могу работать.

Никто из нас, эгоистов, не сделал бы такого признания. Может ли эгоист через полгода после женитьбы говорить о тягости семейного существования? Для него это означало бы, что он сожалеет, упрекает жену, что он не великодушен; и эгоист симулирует твердость духа.

Энгельгардт же человек с таким корневым чувством ответственности, пониманием соотнесенности хорошего и дурного, что соображения щепетильности не приходят ему в голову. То, что он взял, он взял навсегда, со всеми возможностями счастья и печали; принял до неотделимости от себя… И почему бы ему не сказать после того, что ему трудно, что он измучен и не может работать.

В Энгельгардте сочетание необыкновенного развития логико-познавательных способностей с отлично организованным практическим мышлением. И с высокой, хотя несколько архаической, бытовой культурой. Он знал всех, знает все и все умеет; в частности, все умеет делать руками.

Богатство чувственного опыта служит ему материалом для концепций. А концепции для своего подтверждения подыскивают единичное и конкретное. Философствует он по любому поводу. Так он на днях говорил об эстетике молодого крымского вина и о том, как снижается познавательный смысл путешествий по Крыму, если не иметь денег на вино. Он с разбором и вкусом покупает сыр и сардинки. Одет он кое-как и архаично, но жена жалуется, что не может купить ему материал на костюм, потому что он находит все недостаточно хорошим.

В центре же этой чувственно-познавательной системы – ребенок, чужой ребенок, девочка, которую он усыновил. С ней он вступает в завороженный мир. Своими худыми пальцами Борис Михайлович перебирает на столике мишку, конфетные бумажки, превращенные в лодочки, обозначающие каких-то персонажей пуговицы, и говорит:

– Как я люблю это хозяйство.

Если различать две основные формы культурной деятельности – творчество и профессию, то можно различать и две их основные разновидности – высшую и низшую. Тогда получается градация: 1. Творчество – на душевном пределе и для себя. 2. Творческая работа – всерьез и для печати. 3. Профессиональная работа – добросовестное выполнение редакционных заданий. 4. Халтура – многоликая и самозарождающаяся.

Каждый, действующий в культурной области, соотносится с какими-либо из этих категорий приложения сил, а некоторые из нас имеют отношение ко всем четырем, что ведет к большой путанице и повсюду обеспечивает неудачу.

Первая категория как социальная деятельность вообще закрыта; ее представители существуют только под условием пребывания не на своем месте. Все же эта сфера мешает всем остальным. Она не только прожорливо поглощает время и энергию, но пронизывает всякое другое действие тревогой и обидой творческой совести. Самым непосредственным образом творчество, понятно, давит на примыкающую к нему сферу творческой работы; та же, в свою очередь, размывает творчество неодолимыми соблазнами социального осуществления. В любой форме творчество мешает автоматизировавшейся профессиональной работе, образуя излишек, который раздражает работодателя. А профессиональная сфера инерцией добросовестности создает помехи халтуре. Халтура же, если ее не изолировать (что трудно), угрожает всем другим сферам навыками растления.

Моральные люди существуют тогда, когда существует мораль как норма, как целенаправленная система оценок. Вне этого могут быть люди добрые, храбрые… Доброта, храбрость сами по себе не суть этические категории; это только психофизиологический материал для образования этических категорий (как социальных). При отсутствии общественной или религиозной нормы отдельный человек иногда претендует на то, что имеет принципы, находится на высоком нравственном уровне. И вот оказывается, он делает то же самое только со скрипом и разговорами. Это как более долгий (и потому неправильный) способ решения той же задачи. Но человек так нуждается в иллюзиях относительно самого себя, что эта затрудненность процесса приспособления вызывает в нем чувство превосходства над другими, незатрудняющимися.

Превосходный пример Z. Он сформировался на другой основе и вошел в эту жизнь, кичась (он вообще кичлив) строгостью, ответственностью своего поведения. А в конечном счете он делает то же самое. Но так как он делает это с внутренним сопротивлением, с домашними сценами и с небольшими ограничениями, то ему кажется, что он может продолжать кичиться. Такова сила и безошибочность действия механизма, что поступать иначе нельзя; то есть можно (кое-кто поступал, но это равносильно отказу от социального бытия, иногда и от физического.

В сущности, на любые места уже можно сажать любых людей, и они, невзирая на свои небольшие индивидуальные различия, будут делать то же самое. Можно было бы даже сажать на места порядочных, образованных, талантливых; если этого не делают, то по вкоренившейся привычке к недоверию. Образованные и талантливые сделают то же самое даже несколько лучше, потому что внесут в дело знание и умение. А. С. говорит: «Все держится на брюзжащих, а не на кричащих „ура“, потому что только первые работают добросовестно».

Редакционный работник: – Неизвестно, что делать с этой рукописью: множество проблем поставлено и ни одна не решена.

– Да, обыкновенно у вас наоборот – все проблемы решены и ни одна не поставлена.

Средняя литература бывает интересна для современников (по разным причинам) и для историков литературы. Позднейший читатель читательски ее не воспринимает.

Во времена Института истории искусств мы любили, под руководством Эйхенбаума, открывать забытых второстепенных писателей XIX века. Но прелесть тогда для нас была не в писателе, а в открытии.

Все еще держится в поэзии и в жизни дряхлая романтическая позиция: поэт и толпа, непонятая личность, самозарождение духовной жизни. Что такое самостийный человек? Пещерное существо. А духовная жизнь – это жизнь в слове, в языке, который нам дан социумом, с тем чтобы мы от себя вносили в него оттенки.

Наряду с полным вытеснением содержаний психической жизни в бессознательное существует двойное сознание одних и тех же вещей. Хаос и космос душевной жизни. Хаос – толчея несформулированных, неупорядоченных душевных движений. Из нее человек отбирает и строит свой космос – автоконцепцию, то, что он хочет или вынужден знать о себе и о мире. Остаток образует второй психический план. Резерв, из которого то одно, то другое поступает в светлое поле сознания. Это вовсе не бессознательное, не подсознательное; не вытеснение, но оттеснение, двойной взгляд. Нечто, например, нечто унижающее, постыдное, и существует и не существует одновременно, в зависимости от установки – постоянной или моментальной. Невозможное для логической мысли возможно для интуитивных внутренних самоохватов, синхронных и многозначных.

М. сказала мне по поводу моих соображений о двух планах:

– Я никогда сразу не засыпаю. Я вспоминаю свой день, продумываю его в первом плане, очень подробно. Потом, перед тем как заснуть, мгновенно соскальзываю во второй план. И там можно в секунду охватить все, что угодно. Совсем другие темпы сознания.

Игровое начало предельным образом выражено у детей. Ребенок отлично знает, что палка есть палка, но в игре она для него меч или ружье. И то, что происходит с палкой в качестве меча, возбуждает в нем самые подлинные переживания горя или радости. Игровое двойное отношение к вещам присуще и взрослым.

Двойное отношение характерно для людей – особенно женщин, – сочетающих сильную игровую потребность с трезвой расчетливостью ума. Есть и другой тип, противоположный. Игровая сублимация – в частности, эротическая – направлена уже не на объект, а на его концепцию; объект остается заземленным. Явление, описанное Прустом. Двупланность тогда не возникает, потому что объект и концепция распались. Вместо двойного видения одной вещи – отношение к двум разным вещам.

Психическое устройство многоэтажно. Внизу шевелится хаос. В верхнем этаже нередко самозащитная надстройка сознательной лжи и подтасовки для публики. А в промежутке – смена прояснений и затемнений для себя самого.

И вот оказывается, люди легкие, с разорванным на отдельные моменты сознанием, могут знать о себе много жестокого. Это знание принадлежит у них мгновению, которое задвинется следующим, потом вернется опять. Понимание не разрушает их, именно в силу бессвязности их сознания. А сосредоточенные и рефлектирующие часто поражены по отношению к себе удивительной слепотой. Они сопротивляются знанию, разрушительному для целостного образа, выработанного с трудом и усилием.

Берег реки у дачного поселка. Жухлая травка, подернутая соломенной проседью, – вся в консервных банках, скомканных газетных обрывках, растоптанных коробках от папирос. Лепешки коровьего дерьма среди всего этого выглядят удивительно благородно.

Ходасевич говорит, что удачно занимались жизнетворчеством те, кто не были большими поэтами.

Беда в том, что жизнь в целом не поддается эстетизации. Производится искусственный отбор; следовательно, это не жизнетворчество, а сотворение спектакля из материалов, мало к тому пригодных.

Другое дело – стремление в жизни все осознать, присущее именно большим писателям.

Воспоминания Горького о Толстом – принадлежат к лучшему из написанного Горьким, и, сколько я знаю, они лучшее из написанного о личности Толстого.

Беда воспоминаний о великих людях в том, что часто их писали дураки, приживальщики, дамы и т. п. Глупому человеку легче понять слова умного человека (общий их смысл), нежели воспроизвести эти слова. Воспроизвести их он не может (если он не стенографистка), сколько бы он ни старался быть точным, как не может неграмотный человек передать текстуально речь интеллигента, хотя бы он понимал ее смысл и направленность.

Поэтому сочетание: Горький о Толстом – редкостное и очень существенное.

В «Записках из Мертвого дома» Достоевский писал: «Они <благородные> разделены с простонародьем глубочайшею бездной, и это замечается вполне только тогда, когда благородный вдруг сам, силою внешних обстоятельств, действительно, на деле лишится прежних прав своих и обратится в простонародье. Не то хоть всю жизнь свою знайтесь с народом, хоть сорок лет сряду каждый день сходитесь с ним, по службе, например, в условно-административных формах, или даже так, просто по-дружески, в виде благодетеля и в некотором смысле отца, – никогда самой сущности не узнаете. Все будет только оптический обман и ничего больше… Может быть, впоследствии все узнают, до какой степени это справедливо…»

Герцен в детстве был хоть и полу-, но все же барчонком, следовательно, с дворовыми общался в качестве «благодетеля». И в «Былом и думах» он посвятил дворовым – друзьям своего детства – умиленные страницы. Но юный Белинский, нищий, больной, выброшенный из университета на улицу, ни для кого не был барином, несмотря на свое формальное дворянство. В 1837-м году Белинский писал своему родственнику Иванову: «Я не признаю неравенства, основанного на правах рождения, чиновности и богатства, но признаю неравенство, основанное на уме, чести и образованности. Я не посажу с собой за стол сапожника, не потому, что он не дворянин родом, не коллежский регистратор, а потому, что он свинья, скотина по своим грубым понятиям, привычкам и поступкам. Можно обходиться… без гордости, без презрения, ласково, уважая в них доброту и рассудительность и честность, а за отсутствием всего этого, хотя образ человеческий, если не душу, которой у них нет; но не дружиться, не допускать короткости, не сажать лакея или портного на стул; не говорить ему вы с прибавлением с, как это делаешь ты».

Разумеется, это не голос помещика, для которого сажание лакея за стол вообще не могло быть вопросом. Лакея он не сажал, а если бы и сажал (в особом каком-то случае), то на правах «в некотором смысле отца» (по словам Достоевского). Это крик замученного бедняка и разночинца, которому угрожало ежеминутно подвергнуться лакейской грубости и презрению. Для позднейших интеллигентов-разночинцев все это было не столь уж существенно, потому что они уже вступали в жизнь с определенным социальным самосознанием. Но для молодого Белинского – недаром завороженного премухинской идиллией – культура, в том числе бытовая культура, была еще делом дворянским. В дальнейшем он сумел победить в себе этот комплекс, – не одним только разумом, но и демократическим чутьем.

Разговоры с Ахматовой

– У Блока лицо было темно-красное, как бы обветренное, красивый нос, выцветшие глаза и закинутые назад волосы, гораздо светлее лба. В последний год жизни Блок очень постарел, но особенным образом: он ссохся, как ссыхаются вянущие розы.

А. А. рассказывала о трех встречах с Блоком. Одна из них самая известная: Блок на платформе железнодорожной станции, Ахматова – на площадке вагона. Вторая встреча на премьере кукольного театра. Блок сказал: «Вы что-то изменились. С кем вы теперь чаще всего бываете?»

О третьей (последней) встрече Ахматова написала в «Воспоминаниях» о Блоке. Но был у нее устный вариант. В 1921-м, за несколько месяцев до смерти Блока, устроен был его вечер в Большом Драматическом театре.

Ахматова: – Встретились на блокослужении. Все оборванные. Он (недобро): «Где же испанская шаль?»

Е. говорит:

– Ведь не три же раза в жизни она с ним разговаривала. Они разговаривали, конечно, о ее стихах и о другом. Но она помнит эти три встречи, уязвившие женщину.

– Четвертого меня приняли. Вы ничего не слыхали об этом?

– Нет.

– Собственно, я уже была принята в Москве. Но они здесь решили устроить прием Василия Львовича, с шубами. Приехали Наташа и Лозинский в машине и повезли меня. Миша Слонимский председательствовал. Миша сказал: «Я должен сообщить присутствующим радостную новость – Анна Андреевна с сегодняшнего дня член нашего Союза». Потом Лозинский говорил речь, в которой я с ужасом услышала, что когда русский язык станет мертвым языком, то мой голос будет звучать, как сейчас голос Овидия. Там было множество народу. Все аплодировали. Я раскланивалась в глубоком ужасе.

– Это они специально для вас сделали помпу.

– Да. Потом там принимали еще троих, уже без всяких разговоров. Я так расстроилась, что, никого не дождавшись, ушла одна, в темноте. А там ждала машина. Они потом три дня звонили, дошла ли я.

1940

– Л. Я., поедемте в Детское. Литфонд хочет, чтобы я ехала в Детское.

– Они вам сейчас предлагают?

– Сейчас! Когда угодно! Они просто выживают меня отсюда. А я не знаю…

– Поезжайте непременно. Главное, вы отдохнете от всяких этих домашних забот.

– Знаете, я так мало забочусь…

– Все-таки надо каждый день печку топить.

– Печка это не забота, это развлечение. Вот еда… Но в конце концов Таня Смирнова обыкновенно что-то такое мне приносит с рынка. Я что-то ем.

– В Детском, в бывшем доме Толстого очень хорошо.

– Наконец догадались, что для отдыха человеку нужна отдельная комната.

– Об этом пока не догадались. Дело в том, что там не Дом отдыха, а…

– Да, Дом творчества. Между прочим, я почти все «Anno Domini» написала в санатории, где нас было пять в одной комнате.

– Пожалуйста, никому не рассказывайте об этом.

– Нет, нет. Я понимаю. Это может внушить вредные мысли… Из Москвы пришло извещение – три тысячи от Литфонда.

– Давно бы так.

– Вы думаете? Знаете, я прихожу к заключению, что деньги совершенно излишняя вещь. Я лежу дома, одна, и чувствую, что деньги мне не нужны. Для них я чувствую себя слишком плохо.

– Анна Андреевна, а что с книгой?

– Моей?

– Да.

– Ничего не знаю. Шварц говорил мне, что она печатается.

– Как? Печатается! Это ведь страшно важно! Что же будет…

– Ничего не будет. Будет то, что всегда. Подержат три года, потом вернут. Просят, потом почему-то пугаются. Они каждый раз забывают, что это такое.

Н. Н. сказал мне, что мои стихи женская работа.

– Какой неслыханный вздор! Я всегда говорю, что в ваших стихах нет ничего женского, кроме темы. Они рационалистичны.

– Я знаю. Вы говорите, что это рационалистично…

– Вот у Пастернака в самом деле много иррационального.

– Какой он был чудный, когда приходил в последний раз ко мне в Москве. Мне так жаль, что он не успел прочитать мне своего «Гамлета».

– Он не читал вам?

– Нет. Слишком о многом нам нужно было переговорить в эти два вечера. Но мхатовцы в восторге. Они говорили мне, что это необыкновенно театрально.

– Спасский без конца звонит, чтобы я написала стихи для сборника о Маяковском.

– Да, подготовляется сборник.

– Это было бы прекрасно – написать стихи о Маяковском. Но ведь это должно прийти. Я так не могу.

Стихотворение «Маяковский в 1913 году» появилось в «Звезде» в 1940-м.

А. А. рассказывает о том, как сходила с ума подруга ее детства. А. А. навещала больную, пока ее не забрали в больницу.

– Волосы у нее изумительные. Огромные, темные до сих пор. Она не позволяла их расчесывать, не позволяла дотронуться. У нее образовался колтун. Все как-то поднялось кверху и стояло над головой. Я теперь поняла, почему так изображали ведьм – в средние века. Всегда с этой темной стоящей копной волос.

Знаете, пока она говорила про этих тигров и что ее бывший муж вовсе не он, а совсем другой человек, – я ее не жалела. Но потом она вдруг замолчала, прижала так руки ко лбу и сказала совсем простым голосом: «Боже, что я сделала со своими волосами…» Это так было жалко… Чудовищно!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю