Текст книги "Мама Стифлера"
Автор книги: Лидия Раевская
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
– Мы любим тебя, Мама Стифлера!
А я буду красива как бог, и неприступна как форт Нокс. И конечно же, я не пошлю их нахуй, ибо я буду не только красива и неприступна, а ещё и божественно добра. И совершенно незлопамятна.
Только так.
Всё это обязательно когда-нибудь будет.
Если доживу.
Суббота
30-08-2007 16:41
– Ну, за нас, за красивых! А если мы некрасивые – значит, мужики зажрались!
– Воистину!
Дзынь!
Субботний вечер. За окном трясёт больными пятнистыми листьями и разноцветными презервативами старый тополь, из хач-кафе под кодовым названием "Кабак Быдляк", доносятся разудалые песни "Долина, чудная долина" и "Чёрные глаза", а мы с Юлькой сидим у меня на кухне, и тихо, по-субботнему, добиваем третью бутылку вина.
– Нет, ну вот ты мне скажи, – хрустит хлебной палочкой Юлька, вонзаясь в неё своими керамическими зубами, – Мы что, каркалыги последние, что ли? А?
Наклоняюсь назад, балансируя на двух задних ножках табуретки, и рассматриваю своё отражение в дверце микроволновки. Не понравилось.
– Ершова, – обращаюсь назидательно, – мы – нихуя не каркалыги. Мы – старые уже просто. Вот смотри!
Задираю рубашку, показываю Юльке свой живот. Нормальный такой живот. Красивый даже.
– Видишь? – спрашиваю.
– Нихуя, – отвечает Ершова, сдирая зубами акцизную наклейку с четвёртой бутылки, – А, не… Вижу! Серёжка в пупке новая? Золотая? Где взяла?
– Дура, – беззлобно так говорю, поучительно, – смотри, щас я сяду.
И сажусь мимо табуретки.
Пять минут здорового ржача. Успокоились. Села на стул.
– Ершова, я, когда сажусь, покрываюсь свинскими жирами.
Сказала я это, и глаза закрыла. Тишина. В тишине бульканье. Наливает.
– Где жиры?
– Вот. Три складки. Как у свиньи. Это жиры старости, Юля.
– Это кожа твоя, манда. Жиры старости у тебя на жопе, пиздаболка!
Дзынь! Дзынь! Пьём за жиры.
Хрустим палочками.
Смотрим на себя в микроволновку.
– Неси наш альбом, Жаба Аркадьевна – вздыхает Юля.
Ага. Это значит, скоро реветь на брудершафт будем. По-субботнему.
Торжественно несу старый фотоальбом. Смотрим фотографии.
– Да… – Через пять минут говорит Юлька, – Когда-то мы были молоды и красивы… И мужики у нас были – что надо. Это кто? Как зовут, помнишь?
– А то. Сашка. Из Тольятти. Юльк, а ведь я его любила по-своему…
– Хуила. Ебала ты его неделю, и в Тольятти потом выгнала. На кой он тебе нужен был, свисток плюгавый? Двадцать лет, студент без бабок и прописки.
– Да. – Соглашаюсь. – Зато красивый какой был…
– Угу. На актёра какого-то похож. Джин… Джыр… Тьфу, бля! Не, не Джигарханян… Джордж Клуни! Вспомнила!
Пять минут здорового ржача.
Переворачиваем страницу. Обе протяжно вздыхаем.
– Ой, дуры мы были, Лида…
– И не говори…
Остервенело жрём палочки.
Вся наша жизнь на коленях разложилась.
Мы с Юлькой в шестом классе.
Мы с Юлькой неумело курим в школьном туалете.
Мы с Юлькой выходим замуж.
Мы с Юлькой стоим у подъезда, и держим друг друга за большие животы.
Мы с Юлькой спим в сарае с граблями, положив головы на мешок с надписью "Мочевина".
– Уноси, Жаба Аркадьевна! – звонко ставит пустой бокал на стол Ершова, – Щас расплачусь, бля!
Уношу альбом.
Дзынь! Дзынь! Хрустим палочками.
– Я к чему говорю-то… – делает глоток Юлька, – Какого члена мы с тобой всё в девках-то сидим, а? Год-другой, и нас с тобой уже никто даже ебать бесплатно не станет. Замуж нам пора, Лида…
Замуж. Пора. Не знаю.
– Нахуя? – интересуюсь вяло, провожая взглядом розовый презерватив, пролетевший мимо моего окна, – Что мы там с тобой не видели?
– А ничего хорошего мы там не видели. Так пора уже, мой друг, пора! Рассмотрим имеющиеся варианты. Лёша?
Давлюсь, и долго кашляю. Вытираю выступившие слёзы.
– Лёша?! Лёша – стриптизёр из "Красной Шапочки"! У Лёши таких как я – сто пятьдесят миллионов дур!
– Ну, не скажи… Ты ж с ним целых три недели жила…
– Жила. Пока не сбежала. Нахуя мне нужен полупидор, который клеит в стринги прокладки-ежедневки, бреет ноги, и вечно орёт: "Не трогай розовое покрывало! Оно триста евро стоит! Его стирать нельзя!"? Спасибо.
Моя очередь.
– Витя! – выпаливаю, и палку жру, чавкая.
– Булкин?! Нахуй Булкина! Ты помнишь, как в том году мы сдуру поехали с ним гулять на ВДНХ, и как мы с тобой встали у какого-то свадебного салона, а он нам сказал: "Хуле вы туда смотрите, старые маразматички"?
Ржём.
Дзынь! Дзынь!
Юлька вперёд нагнулась, как кошка, к прыжку готовящаяся:
– Мишка!
Так и знала…
– Смешно очень. Мишка вообще-то уже женат.
– Не пизди. Он в гражданском браке живёт. Детей нет. Директор. Чё теряешься?
Вот пизда. На мозоль прям наступила…
– Он жену любит, Юль. Если почти за год он от неё не ушёл – никогда уже не уйдёт.
– Дура ты. Он детей хочет. А жена ему рожать не собирается, как ты знаешь. "Чтоб я в себе носила эту склизкую тварь, которая испортит мне фигуру? Никогда!" Тьфу, сука. Гвоздь ей в голову вбить надо за такие слова. – Юлька морщится. – А ты ему роди сына – сразу свалит!
– Угу. От меня свалит. Ершова, тебе почти тридцать лет, прости Господи дуру грешную, а несёшь хуйню. Это с каких пор мужика можно ребёнком к себе привязать? Ты дохуя, гляжу, Денисюка к себе Леркой привязала?
Выпиваю, не чокаясь. На Юльку смотрю.
– А кто тебе сказал, что я Денисюка к себе привязать хотела? Я вообще-то, если помнишь, сама от него ушла, когда Лерке пять месяцев было. Ты не сравнивай хуй с трамвайной ручкой.
Обиделась. Так нечего было первой начинать. Мишка – это табу. Все знают.
Молча наливаем ещё по одной. Дзынь! Дзынь!
Помирились, значит.
Смотрю за окно. В "Быдляке" репертуар сменился. Таркан поёт. "Ду-ду-ду". Значит, уже одиннадцать.
А ещё за окном виден кусок зелёной девятиэтажки. Смотрю на него, и молчу.
Юлька взгляд поймала. Бокал мне в руку суёт.
– Давай за Дениску, не чокаясь. Пусть земля ему будет пухом.
Пьём. В носу щиплет. Нажралась, значит. Глаза на мокром месте.
– Юлька… – скулить начинаю, – Я ж за Дениса замуж собиралась… Мы дочку хотели… Настей бы назвали! Как Динька хотел… Я скучаю по нему, Юль…
– Знаю. Завтра его навестим, хочешь?
– Хочу… Мы розы ему купим, да?
– Купим. Десять роз. Красных.
– Нет, белых!
– Белых. Как хочешь.
Молчим. Каждый о своём.
– Юль… – протягиваю палочку, – А зачем нам замуж выходить?
– Не знаю… – берёт палочку, и крошит её в пальцах, – У всех мужья есть. А у нас нету.
Шарю в пакете с палочками рукой, ничего не обнаруживаю, и лезу в шкафчик за сухариками.
– У меня Артём есть. – То ли хвалюсь, то ли оправдываюсь.
– А у меня – Пашка… – Запускает руку в пакет с сухарями.
– А Артём меня замуж позвал, Юль… – Теперь точно понятно: оправдываюсь.
Юлька криво улыбается:
– А то непонятно было… И когда?
– Летом следующим… Ты – свидетельница…
Громко хрустим сухарями, и смотрим в окно.
– А у меня поклонник новый. Владиком зовут. Хошь, фотку покажу? – Юлька лезет в карман за телефоном.
Смотрим на Владика.
– Ничё такой… – Это я одобряю. – Симпатичный. Тоже замуж зовёт?
В Юлькиных пальцах ломается ванильный сухарь. Губы растягиваются в улыбке, и тихо подпевают Таркану: "Ду-ду-ду-ду-ду…"
– Позовёт. Никуда не денется… А то ж это нихуя несправедливо получается: ты, значит, жаба такая, замуж собралась, а Ершовой хуй по всей роже? Ещё вместе замуж выйдем. Две старые маразматички, бля…
Ржём, и хрустим сухарями.
За окном – субботний вечер.
Старый тополь трясёт больными, пятнистыми листьями, и разноцветными презервативами.
В хач-кафе "Кабак Быдляк" поёт Таркан.
В куске девятиэтажки напротив, зажегся свет на втором этаже.
Завтра купим десять белых роз и пойдём к Денису.
А летом мы с Юлькой выйдем замуж.
А если и не выйдем – то это не страшно.
Семья у нас и так есть.
Я. Юлька. Наши с ней дети. Кот. Собака. И мешок ванильных сухарей.
Сухое дерево
Агриппине Григорьевне Кустанаевой было 85 лет. Про таких как она, в народе говорят: «Сухое дерево долго скрипит». Всех радостей в её жизни было – походы по воскресеньям в церковь, да квадрат давно немытого окна.
Жила Агриппина Григорьевна в коммуналке. В соседях у неё была молодая семья с двумя детьми и лохматой собачонкой Мишкой.
Мишка, правда, появился чуть позднее, уже при ней. Несуразный чёрный щенок с большой бородатой головой и круглыми, пуговичными глазами. Мишка гадил под облезлой дверью комнаты Агриппины Григорьевны, и оповещал её о содеянном тоненьким визгом.
Тогда баба Граня, опираясь сухими, узловатыми руками на подоконник, тяжело поднималась, доставала из-за шкафа старую тельняшку, и шла открывать дверь.
В коридоре было темно, а баба Граня плохо видела. Очки у неё были старые, купленные ещё в 60-е годы. Дужки у них отсутствовали давно, поэтому баба Граня пользовалась резинкой от трусов. Резинка от трусов была незаменимой вещью в хозяйстве Бабы Грани: на ней держалось практически всё её имущество. На резинке были старые наручные часы, которые давно не ходили, но неизменно присутствовали на руке; на резинке был войлочный чепец, в котором старуха ходила дома; на резинке были допотопные чёрные галоши, которые оставляли чёрные полосы на линолеуме, и молодая соседка, бранясь, оттирала потом пол наждачной бумагой; резинкой был перехвачен её старый фланелевый халат, и большой запас резинки лежал в её допотопном шифоньере под скомканными жёлтыми тряпками. Всё, что беспокоило бабу Граню – это то, чтоб запас резинки не иссяк.
Пенсию ей платили исправно, еды ей много не требовалось, поэтому стопка зелёных трёшек и голубых пятёрок, перехваченная всё той же резинкой от трусов, лежала практически нетронутой за иконой Николая Чудотворца.
Поправив резинку от очков, баба Граня наклонилась с тельняшкой к порогу, и щуря выцветшие голубые глаза, наощупь провела полосатой тряпкой по полу. Потом распрямилась, и поднесла тряпку к носу. Принюхалась. Удовлетворённо кивнула, и закрыла дверь.
Она прошла мимо жёлтого дивана с торчащими пружинами, опёрлась на железную спинку кровати, и немножко постояла. Дотянувшись до шифоньера, кинула за него скомканную тельняшку. Потом двинулась дальше, к окну. Села на кривую шаткую табуретку, накрытую куском шерстяного платка, и провела сухой ладонью по подоконнику…
Своих детей у бабы Грани не было. Может, не успела, а может, не смогла – об этом никто не знал.
Муж у неё был. Но недолго. Замуж баба Граня вышла поздно, в 40 лет. А через год началась война.
Похоронка пришла уже в августе 41-го, и легла в ящик старого комода рядом с тремя письмами от мужа, подписанными "Всегда твой, муж Иван" и его фотокарточкой.
Каждый день, сидя у окна, баба Граня шептала еле заметными на морщинистом лице бескровными губами: "Господи, Иисусе Христе, да когда ж ты меня уже приберёшь-то?"
Она лукавила. Больше всего на свете, кроме страха за иссякающий запас резинки от трусов, она боялась смерти.
Она пряталась от неё за дверью своей комнаты. Она пряталась в дырявой, в пятнах от мочи, перине. Пряталась за жёлтыми сальными шторами, и за немытым окном.
Иногда бабе Гране казалось, что смерть про неё забыла. И тогда она одевала побитую молью меховую жилетку, брала свою шаткую табуретку, и выходила на улицу.
Там она садилась возле подъезда, и угощала пробегавших мимо ребятишек сушёными бананами и печёными яблоками. Дети угощались неохотно. Брали гостинцы скорее из вежливости, и, отойдя в сторону, незаметно выбрасывали мокрые яблоки и твердокаменные бананы в кусты.
Но баба Граня этого не видела.
Иногда к ней присоединялась бойкая баба Катя с четвёртого этажа. Баба Катя была моложе Агриппины Григорьевны лет на двадцать, и выходила на улицу, чтобы хоть с кем-то посплетничать, и приглядывать за гуляющим внуком Борей.
Баба Катя раскрывала складной брезентовый стул, грузно на него обваливалась, и заводила разговор:
– Ну, что, Груша, как твои молодые-то? Не мешают? Поди, клюют тебя, выживают? Я-то знаю, что это такое. Только у меня дети-то родные, а ты с чужими живёшь. От своих-то кровных ещё и стерпеть можно, а с чужими жить – всё не под крылом у мамки-то, да. Жила ты вон, как барыня – одна, да в трёх комнатах, и никто тебе не указ был. А сейчас что? Подселили молодёжь… И ведь ничего не поделаешь – законы у нас такие. Не положено, тебе, Груша отдельной квартирки-то. Вот так-то… Теперь, небось, молодые твои только и ждут, когда ты окочуришься, чтоб комнатку-то твою к рукам прибрать!
И заливалась каркающим смехом.
Баба Граня, щурясь на солнце, и не глядя на товарку, отмахивалась ладошкой:
– Да Бог с тобой, Катерина. ПОлно тебе. Никто меня не выживает, сама себе хозяйка. Не забижают меня. Вот помру – пусть комнату забирают. У них две девки ещё растут. А мне лишь бы угол свой – да и хватит. Нажилась я уже, Катерина. Я ж девятисотого года, мне скоро 86 стукнет, а всё скриплю…
Соседка, споро вывязывая на спицах очередной свитер для Борьки, продолжала:
– Ну а я ж об чём, Груша? Вот и говорю: смерти твоей там ждут. Сама видишь – молодым тесно скоро будет, с двумя детьми да в двух комнатах… А ну как третьего родят? А ты помирать-то не спеши. Все там будем. Неча им такие подарки делать. Помрёшь ты – выкинут тебя сразу на свалку, вместе с твоими пожитками, и даже государство о тебе не вспомнит! Ты деньги-то на книжку кладёшь? Али дома прячешь?
Спицы замелькали ещё проворнее.
Агриппина Григорьевна поджимала губы:
– Кладу, Катерина, кладу. С соседкой уже договорилась, она меня похоронит как надо. И вещи я уж приготовила чистенькие. Всё будет, Катя, как у людей.
Баба Катя зябко дёргала плечами, и продолжала вязать.
Так пролетело лето. Наступила осень. Как положено, с дождями и сырым ветром. Баба Граня затыкала щели в окнах размоченной в воде газетой "Правда", и наблюдала, как за стеклом теряет последнюю одежонку рябина.
По вечерам к ней стала заходить в гости старшая девочка-соседка. Она забиралась на её, бабы Гранину перину, и прыгала как на батуде, заставляя тяжко скрипеть старые пружины железной кровати… Они пили с ней жёлтый чай из кукольного сервиза, и баба Граня разрешала девочке залезть в свой комод.
Каждая вытащенная из его нафталиновых недр вещь, сопровождалась восторженными криками, а баба Граня слепо щурилась, и говорила:
– Это, милка моя, Екатерининский пятак… Тяжёлый очень. Такими вот пятаками однажды Ломоносову заплатили. На трех телегах деньги свои увозил. А это что? О… А это коробочка из-под ландрина. Ну, конфеты такие знаешь? Вкусные были. Навроде монпасье. А это, деточка, не трогай. Этому голубю уже сто пятьдесят лет, он мне от матушки на память остался…
И гладила скрюченными артритными пальцами фарфоровую голубку, с намотанной на клюв резинкой от трусов.
Баба Граня читала девочке стихи, вытаскивая их из уголков склерозной памяти. Бог знает, кто их сочинил, и почему они сами так ярко всплывали с голове. Девочка внимательно слушала, и пыталась запомнить их наизусть. Баба Граня тихо смеялась, и гладила соседку по русой головёнке.
Умирать по-прежнему не хотелось.
Тем временем молодая хозяйка вовсю бегала по собесам и юристам, пытаясь добиться ордера на бабы Гранину комнату. Ей то говорили, что надо ждать естественной смерти соседки, то говорили, что надо поместить её в дом престарелых, и тогда оформлять документы. Хозяйка слушала советы, а делала по-своему.
Баба Граня ложилась спать на свою перину, не снимая войлочного чепца и халата, и засыпая, улыбалась.
Молодая соседка уже отнесла старухину карту к Главврачу шестьдесят восьмой больницы.
Баба Граня смотрела в окно, и иногда, отковырнув ножом газету из щелей, открывала форточку, и сыпала на землю пшено голубям.
Главврач направил к бабе Гране медсестру.
Баба Граня пекла в духовке пятнистую больную антоновку, и радовалась вечернему чаю из кукольного сервиза.
Невидимое кольцо вокруг бабы Грани сжалось. А она пила чай, и гладила старого фарфорового голубя.
А потом к ней пришла молодая медсестра, которая улыбалась, и мерила ей давление. Потом, виновато улыбнувшись, уколола палец иголкой, и всосала в стеклянную трубочку каплю бабы Граниной крови. Баба Граня рассказывала сестричке про своего голубя, про девочку-соседку, про чай из сервиза, и угощала печёной антоновкой.
А вслед за сестрой пришли 2 молодых мальчика в белых халатах, и сказали, что ей, Агриппине Григорьевне Кустанаевой, надо немножко полежать в хорошей, уютной больнице. Что там большие светлые палаты, и много других старушек, с которыми ей будет о чём поговорить.
Баба Граня растерянно улыбалась, и собирала в пакетик необходимые вещи: пластмассовую чашечку, 2 мотка резинки от трусов, меховую жилетку и пачку чая со слоном. Голубя ей с собой взять не разрешили.
Она вышла из подъезда, и увидела бабу Катю, которая крикнула:
– Ну что, Груша, с новосельем тебя!
И засмеялась лающим смехом.
Баба Граня лежала в машине "Скорой помощи", прижимая к груди узелок с вещами, и ей уже очень хотелось назад, домой.
В это время в её комнатке настежь распахнули дверь и окно, и начали ломать и выкидывать комод.
В больнице было холодно, и плохо кормили. И очень не хватало перины и голубя. И ещё было страшно.
А в комнате шёл ремонт. Обдирались старые рыжие обои, и клеились свежие, в голубой цветочек. На место комода очень удачно встал шкаф, а на место кровати – торшер с жёлтым абажуром, и два кресла.
Баба Граня не спала ночами. Она не могла уснуть. Она привыкла к перине, и к тишине. А вокруг стояли узкие солдатские койки с колючими, тонкими одеялами, и стонали соседки по палате.
Девочка-соседка приводила в бабы Гранину комнату подружек, и они все вместе пили чай из кукольного сервиза.
Одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке, и впиталась в проштампованную больничными печатями наволочку.
В комнате раздался хрупкий звон. Упал со шкафа, и разбился фарфоровый голубь.
Баба Граня закрыла блёклые глаза, сжала в кулаке под одеялом моток резинки от трусов, и выдохнула: "Господи, Иисусе Христе… Ванечка пришёл."
Вдохов больше не последовало.
Свадьба
07-08-2007 16:47
Маша Скворцова выходила замуж. По привычке, вероятно. Ибо в третий раз.
На сей раз женихом был красивый молдавский партизан Толясик Мунтяну. Толик был романтичен и куртуазен, работал сутенёром, приторговывал соотечественницами на Садовом кольце, и прослыл большим профессионалом в плане жирануть хани. Чем Машу и прельстил.
В третий раз я была на Машиной свадьбе свидетельницей, и поэтому старательно не позволяла себе упиться как все приличные люди. Народ жаждал шуток-прибауток, и весёлых песнопений, коими я славна, и порционно их получал, с промежутком в пять минут.
Свадьба была немногочисленной, и праздновалась в домашнем кругу.
Мужиков приличных не было, и я грустила. И потихоньку нажирала сливу. В надежде, что через час я смогу убедить себя, что брат жениха со странным именем Октавиан – очень даже сексуален, несмотря на три бородавки на подбородке и отсутствие передних зубов.
И вообще: на эту свадьбу я возлагала большие надежды. Мне мечталось, что именно на этой третьей Машкиной свадьбе я найду себе приличного, тихого, ласкового сутенёра, который подарит мне такую же шубу как у Машки, и не будет спрашивать куда делась штука баксов из его кошелька рано утром.
Но сутенёров на свадьбе, за исключением сестры жениха – Аллы, больше не было.
И вообще не было мужиков. Не считать же мужиками беззубого Октавиана, и Машкиного отчима Тихоныча, который упился ещё в ЗАГСе, и которого благополучно забыли в машине?
А я-то, дура, в тридцатиградусный мороз, вырядилась в платьице с роскошным декольте, которое туго обтягивало мои совершенно нероскошные груди, и ещё более нероскошную жопу, и открывало восхищённому взгляду мои квадратные коленки. Между прочим, мою гордость. Единственную.
И в этом варварском великолепии я ехала час на электричке в Зеленоград, и околела ещё на десятой минуте поездки. Поэтому из электрички я вышла неуверенной походкой, и с изморосью под носом. Гламура мне это не добавило, а вот желание жить – резко увеличилось.
Торжественная часть прошла как всегда: Машка жевала "Дирол" и надувала пузыри в момент роковых вопросов: "Согласны ли Вы, Мария Валерьевна..", жених нервничал, и невпопад смеялся, будущая свекровь вытирала слёзы обёрткой от букета, а я ритмично дергала квадратной коленкой, потому что в электричке успела заработать цистит, и ужасно хотелось в сортир.
Дома, понятное дело, было лучше: стол ломился от национальных молдавских блюд, и прочих мамалыг, тамада дядя Женя сиял как таз, и зачитывал телеграммы от Муслима Магомаева и Бориса Ельцина, молдавская родня не знала как реагировать на дяди Женины шутки, и просто тупо побила его в прихожей – в общем, было значительно веселее, чем в ЗАГСе.
Через три часа свадебные страсти достигли накала.
Машкина новоиспечённая свекровь вдарилась в воспоминания, и пытала невестку на предмет её образования.
Машка жевала укроп, и меланхолично отвечала, что образование у неё уличное, а замуж за Толясика она вышла исключительно из меркантильных соображений, потому что на улице зима, а шубу ей подарил только мудак-Толясик, и опрометчиво пообещал ещё брильянтовое кольцо.
Свекровь разгневалась, и потребовала от сына развода, но сын уже не мог развестись, потому что ему была нужна московская прописка, а ещё он спал. И беззащитно причмокивал во сне.
Рядом со мной сидел помятый и побитый тамада дядя Женя, и коварно подбирался к моему декольте, пытаясь усыпить мою бдительность вопросами: "Милая, а ты помнишь формулу фосфорной кислоты?", "Барышня, а вы говорите по-английски?" и "Хотите, расскажу анекдот про поручика Ржевского? Право, очень уморительный!"
Формулу фосфорной кислоты я не знала, даже учась в школе, потому что прогуливала уроки химии; английский я знаю в совершенстве на уровне "Фак ю", и анекдоты о Ржевском вызывают у меня диарею и диспепсию.
Всё то время, пока я мучительно старалась не нажраться, я грустно ела молдавские мамалыжные блюда. Понятия не имею, как они назывались, но особенно меня порадовал молдавский чернослив, начинённый сгущёнкой с орехами. Его в моём распоряжении имелось аж три здоровенных блюда, и я активно на него налегала, нимало не печалясь о своей фигуре.
Я его ела, и пьянела от его вкуса настолько, что даже Октавиан показался мне весьма интересным юношей, и я криво подмигивала ему, пытаясь дотянуться до его промежности ногой, под столом, дабы изысканно потыкать ему туфлёй в яйца.
Уж не знаю, до чьих яиц я дотянулась, но Октавиан резво выскочил из-за свадебного стола, и устремился в сторону туалета, мило прикрывая ладошкой рот.
Я пожала плечами, и снова налегла на чернослив.
Странное брожение в животе я почувствовала не сразу, и вначале приняла его за сексуальное возбуждение.
Но брожение усилилось, и я тоненько бзднула.
Никто ничего не услышал, и я продолжила едьбу.
Вторая волна накатила без предупреждения, прошла по всему позвоночнику, и запузырилась под носом.
Третьей волны я ждать не стала, и вприсядку помчалась в туалет.
Туалет оказался занят. Я стукнула в дверь лбом, потому что руками крепко держалась за свою жопу, абсолютно ей не доверяя, и услышала в ответ весёлое бульканье.
Октавиан плотно и всерьёз оккупировал унитаз.
А третья волна была уже на подходе – это я чувствовала уже по запаху.
Выбора не было: я рванулась в ванну, и уселась на её краю как ворона на суку.
В промежутках между залпами, я кляла дядю Женю с его анекдотами о Ржевском, и оптимистично радовалась тому, что санузел у Машки не совмещённый.
На пятой минуте до меня смутно стало доходить, что чернослив, скорее всего, был предназначен для врагов и Машкиной слепой бабушки, которая ещё в ЗАГСе начала голосить "Ландыши, ландыши, светлого мая приве-е-ет..", и не умолкла до сих пор.
Но меня никто не предупредил, и теперь я вынуждена погибать тут от обезвоживания.
Стало очень жаль себя, я всхлипнула, и выдавила из себя слезу, и новую порцию чернослива.
Говорят, когда кажется, что хуже уже и быть не может – надо оглянуться по сторонам.
Мне не понадобилось оглядываться, потому что вот это самое "хуже" само пролезло в ванну, через специальную дырку в двери.
Его звали Мудвин. И это был Машкин кот.
Мудвин посмотрел на меня, сиротливо сидящую на краю ванны, и распространяющую национальные молдавские миазмы – и зашипел.
Я поняла: кот пришёл срать. А срал Мудвин исключительно в ванну. Как его приучила Машкина слепая бабушка-певица. И вот он пришёл, и что увидел?
На его месте сидит и с упоением гадит какая-то незнакомая баба!
Шерсть на его облезлом загривке стала дыбом, он выпустил когти, прыгнул мне на колени, и с утробным рыком стал драть когтями мои изысканные квадратные колени.
Сбросить я его не могла, потому что обеими руками держалась за края ванной.
Выбора не было, и я, сильно наклонившись вперёд, вцепилась зубами в его ухо.
Мудвин взвыл, запустил свою когтистую лапу в моё декольте, и выдрал мне полсиськи.
Следом за ним взвыла я, и опрокинулась назад, в ванну, в полёте успев спасти оставшиеся полсиськи.
…Я лежала в ванне с прошедшим через мой организм черносливом, рядом с прилипшим ко мне Мудвином, и плакала.
А что бы на моём месте сделали вы?
В тот момент, когда я попыталась оттуда выбраться, распахнулась дверь, и на пороге возникли Машкина свекровь и дядя Женя, держащие под руки спящего жениха.
А сзади маячило счастливое лицо невесты с фотоаппаратом.
Дверь я, как оказалось, предусмотрительно не закрыла.
… В моём семейном фотоальбоме есть всё: дни рождения, свадьбы друзей, похороны бабушек и дедушек – всё есть.
Нет только одной серии фотографий, под названием "Машкина свадьба"







