Текст книги "Полковник Коршунов (сборник с рисунками автора)"
Автор книги: Лев Канторович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
ДОКТОР
В год, когда, по древнему закону, Яков Абрамович стал совершеннолетним, убили его отца, старого сапожника в местечке. В местечке был погром. Яков Абрамович на всю жизнь запомнил этот день. Отец лежал на полу, неудобно и странно подвернув голову и раскинув руки. Черная лужа медленно растекалась под ним. Свет в подвал, где они жили, проникал через маленькое косое окошко, и свет был красным от пожара. Местечко горело. Потом выстрелы загремели на улице, и, прижав лицо к расколотому стеклу, Яков Абрамович снизу вверх видел, как прошли рабочие. Евреи и русские, они шли вместе. Они шли спокойно и стреляли из револьверов, и погромщики разбегались. Это было в тысяча девятьсот пятом.
Двенадцать лет после этого Яков Абрамович жил с матерью. Сначала он учился, но скоро совсем нечего стало есть, и он начал работать на мельнице господина Янкелевича. Он сошелся с большевиками и понял многое за эти двенадцать лет.
Потом был тысяча девятьсот семнадцатый год, и Яков Абрамович ушел из местечка с красногвардейским отрядом. Его мать умерла в тысяча девятьсот восемнадцатом. В двадцатом он стал комиссаром роты. Он был на многих фронтах, несколько раз был ранен и болел тифом, и его назначили комиссаром полка. Красноармейцы любили его за скромную храбрость и за простое, ясное красноречие. У него была жена – тихая, бледная женщина с огромными черными глазами и мягкими чертами лица. Она была коммунисткой, и ее замучили махновцы. Яков Абрамович очень любил ее, и после ее смерти он остался совсем одиноким.
Он демобилизовался, когда кончилась война, и лег в больницу. Оказалось, что у него острый туберкулез. Он никогда никому не жаловался, и об этом никто не знал. Он был при смерти, но его вылечили в Крыму, и в тысяча девятьсот двадцать четвертом он приехал в Ленинград.
Он много раз видел смерть на войне и он не был излишне чувствительным человеком, но мучения чахоточных потрясли его трагической обреченностью и бессилием. Он решил стать врачом и поступил в медицинский институт. Ему было невероятно трудно учиться, и он чуть не заболел снова от переутомления, но он кончил институт и стал хорошим врачом. У него не было друзей среди молодых врачей, кончивших вместе с ним. Он жил совсем один, и его считали немного чудаком и странным парнем. Его профессор предложил ему остаться при институте, и он мечтал стать настоящим ученым, но один его сокурсник получил назначение в Киргизию, а у него была невеста в Ленинграде и ему было жаль уезжать из города, где театры и все такое, и он страдал и мучился. Яков Абрамович подумал, что это очень интересно поехать в Киргизию и драться с бытовым сифилисом и с оспой. Он отказался от предложения своего профессора, и целую ночь старик уговаривал его и говорил о великих врачах и ученых. Но Яков Абрамович уехал в Киргизию.
Это было в тысяча девятьсот двадцать восьмом году. Курбаши собирали басмачей под знамена пророка, и баи старались поднять народ против советской власти.
Яков Абрамович уехал в горы. Он пробирался в отдаленный аул, где был очаг бытового сифилиса, и Тянь-Шань очаровал его своей дикой, могучей прелестью. Первые дни было немного трудно ехать верхом и болела старая рана в бедре, но потом Яков Абрамович привык, и было очень хорошо ночью лежать у костра и вспоминать походную жизнь и боевых товарищей. Проводник-киргиз пел бесконечную песню обо всем, что встречалось на пути, и сплевывал зеленую жвачку насвая[53]53
Насвай – зеленый киргизский табак, смешанный с опием и известью.
[Закрыть]. Маленькие мохнатые лошадки неутомимо взбирались на кручи перевалов и осторожно шли по неверным карнизам тропинок. Яков Абрамович загорел, и кожа много раз слезала с его носа и скул, а губы потрескались в кровь. Он залепил губы папиросной бумагой, и ранки подсохли. Девять дней ехал Яков Абрамович по горам и не встретил ни одного человека. Горы становились все больше и круче. На вершинах неподвижно стояли козлы с невероятными рогами, и следы медведей и барсов пересекали тропинку. На десятый день проводник остановил лошадь на перевале и камчой показал вниз, где раскинулись юрты аула.
Потом Яков Абрамович, неловко вытянув ноги, сидел на почетном месте в юрте, и проводник рассказывал о нем хозяину. Яков Абрамович улыбался и щурил близорукие глаза. Он не понимал, что говорил проводник. Хозяин был худой, сутулый старичок с пергаментным лицом и с седой выщипанной бородкой. Он внимательно слушал проводника и не отрываясь смотрел на ноги Якова Абрамовича. Проводник уехал, и Яков Абрамович остался жить в этой юрте. Во всем кишлаке только хозяин его юрты немного понимал по-русски.
Яков Абрамович собрал население кишлака и рассказал о болезнях, о врачах и о прививке оспы. Киргизы внимательно слушали. Передние сидели на земле, сзади теснились всадники. Хозяин должен был перевести речь Якова Абрамовича, но он говорил очень мало, и, когда он замолчал, рослый молодой киргиз в рваном халате молча соскочил с лошади и прошел в середину круга. Он снял халат и черную от грязи, заплатанную рубашку.
– Что хочешь, урус, делай с этим, – сказал хозяин юрты и отвернулся.
Яков Абрамович разложил инструменты и привил оспу молодому киргизу. Он сказал старику, что прививку надо сделать всем, и старик, тыча в толпу скрюченным пальцем, выбрал еще десятерых. Киргизы беспрекословно слушались его. Когда Яков Абрамович кончил, старик сказал: «Сегодня довольно, урус», – и ушел в юрту. Киргизы разошлись.
На следующий день, очевидно, был праздник, так как утром старик зарезал двух баранов, и в его юрте собрались киргизы. Потом привели девочку, на вид лет двенадцати, и старик сказал Якову Абрамовичу:
– Это новая жена мне, урус. Четвертая жена.
Но Яков Абрамович с самого начала заметил, что старик болен сифилисом. Он вскочил с места и сказал, что советский закон не разрешает старику жениться, что он не позволит и что пусть девочку уведут отсюда, или старику будет плохо. Киргизы удивленно переглядывались. Они не поняли, что сказал Яков Абрамович. Старик страшно рассердился. Он крикнул что-то по-киргизски, и все вскочили с мест, а девочка заплакала. Потом, наступая на Якова Абрамовича, старик говорил, мешая киргизские и русские слова и захлебываясь от злости. Яков Абрамович не мог толком ничего разобрать.
– Уходи, уходи. Прочь, урус, уезжай! – кричал старик.
Яков Абрамович взял девочку за руку и вышел с ней из юрты. Снаружи собралось все население аула. Молодой киргиз, которому Яков Абрамович первому привил оспу, подошел к нему и знаками пригласил к себе в юрту. Несколько киргизов в рваных халатах вошли и сели вокруг костра. Молодой долго говорил, и остальные утвердительно кивали головами, но Яков Абрамович не понял ни слова, – киргиз говорил по-киргизски. Яков Абрамович остался жить в юрте молодого киргиза. Юрта была рваная, как халат ее хозяина, и ночью ледяной ветер дул через дыры в кошме и инеем покрывалось все внутри юрты.
Прошло два дня. Больше не удавалось собрать людей, и никто не хотел прививать оспу. Яков Абрамович читал Пржевальского и старался учиться киргизскому языку. Рано утром на третий день он проснулся, разбуженный криками и плачем. Молодой киргиз, его новый хозяин, бросился к нему, едва только Яков Абрамович вышел из юрты.
– Баран, баран. Баран джок![54]54
Джок – нет.
[Закрыть] Басмач, баран! Белесм[55]55
Белесм – понимаешь.
[Закрыть], урус? Белесм? – кричал он.
Киргизы обступили Якова Абрамовича. Женщины плакали. Молодой киргиз в отчаянии махнул рукой, вскочил на лошадь и ускакал, с места пустив лошадь в карьер. К Якову Абрамовичу подошел старик, его прежний хозяин. Он сокрушенно почмокал губами и сказал, взяв Якова Абрамовича за руку.
– Сердиться, урус, не надо. Плохо, плохо, урус. Басмач ночью приходил, басмач бараны у них угнал. Все стадо, все бараны. Вернуть надо… Как вернуть?..
Киргизы притихли. Яков Абрамович нахмурился.
– Дорогу знаешь? Куда басмачи пошли – знаешь? – спросил он старика.
– Вот сын мой знает, – услужливо закланялся старик. – Я старый, лошадь езжу плохо. Сын молодой. Хорошо дорогу знает. Поезжай, пожалуйста. Помоги, пожалуйста, урус!
Через десять минут Яков Абрамович скакал по тропе вслед за сыном старика. Сын – стройный, загорелый мальчишка лет семнадцати – отчаянно нахлестывал свою крепкую лошадь, и Яков Абрамович едва поспевал за ним. Тропа вилась по склону горы, поросшей кустарником и тянь-шаньской березой. До темноты ехали не сбавляя хода, и лошади выбились из сил и тяжело дышали. Пришлось остановиться на ночь. С рассветом снова пустились в путь. Солнце поднялось над вершинами гор, и в ущельях дымился туман.
Из-за поворота тропы выскочил конный киргиз, и его лошадь едва не столкнулась с лошадью Якова Абрамовича. Голова киргиза была обвязана грязной тряпкой, и кровь выступила сквозь повязку. Киргиз был одет в короткий овчинный полушубок и гимнастерку красноармейского образца. Трехлинейная винтовка лежала поперек его седла. Шапки не было на нем. Осадив взмыленного коня, он молча оглядел Якова Абрамовича.
– Басмач не видел? – спросил Яков Абрамович, нарочно коверкая слова. Ему казалось, что так киргиз лучше поймет его. – Басмач не видал? Нет? – повторил он. – Басмач бараны угнал. Догнать, отобрать надо. Понял? Нет?
Киргиз ответил хорошим русским языком:
– Басмачи близко. Не ходи один. Слабый ты очень человек.
Яков Абрамович хлестнул свою лошадь. Мальчик проводник погнался за ним. Незнакомый киргиз посмотрел вслед нескладной, длинной и худой фигуре Якова Абрамовича и покачал головой. Потом он тронул лошадь и поехал своей дорогой.
Через три часа бешеной скачки Яков Абрамович гнал усталую лошадь по берегу ручья на дне узкого ущелья. Вдруг мальчишка проводник пронзительно свистнул, проскакал вверх по склону ущелья, повернул лошадь обратно и исчез. Яков Абрамович, близоруко щурясь, огляделся по сторонам. Ему показалось, будто что-то пошевелилось за грудой огромных камней, и сразу из-за этих самых камней взлетел дымок и треснул выстрел. Лошадь Якова Абрамовича взвилась на дыбы и упала набок. Он едва успел соскочить. Ущелье гремело выстрелами. Яков Абрамович спокойно лег за труп лошади, широко распластав на земле свои длинные ноги, расстегнув деревянный кобур маузера, надел очки и тихо улыбнулся. Рука привычно нащупала на рукоятке пистолета пластинку с надписью – маузер был подарен Реввоенсоветом, – и Яков Абрамович вспомнил гражданскую войну. В этот момент он был почти благодарен басмачам за возможность еще раз побывать в бою.
Прилаживая приклад, Яков Абрамович всмотрелся в ту сторону, где залег противник. Выстрелы не прекращались, и Яков Абрамович сосчитал врагов. Их было шестеро, судя по выстрелам, и все шестеро сидели недалеко друг от друга. Яков Абрамович не стрелял и лежал неподвижно.
Через несколько минут выстрелы стихли, и из-за камней высунулась голова в лисьей мохнатой шапке. Желтый мех отчетливо выделялся на темных камнях. Яков Абрамович повел стволом маузера, нацелился чуть пониже шапки и нажал спуск. Шапка упала вниз, и басмачи яростным залпом ответили на выстрел Якова Абрамовича. Теперь стреляло только пять человек. Пули визжали, звонко ударялись о камни и мягко хлюпали в тело лошади. Яков Абрамович улыбался и не отвечал на пальбу басмачей.
Очень захотелось курить. Вспомнился горький запах махорочного дыма и неуклюжие козьи ножки, и как сердилась на него жена за махорочную вонь в его маленькой комнате в Киеве. Сколько они прожили в Киеве и сколько они всего прожили вместе?..
Выстрелы стихли. Минуту было очень тихо. Где-то отчетливо и резко затрещал кузнечик. Потом басмачи визгливо закричали и полезли из-за камней, стреляя на ходу. Яков Абрамович выстрелил в крайнего слева, человек споткнулся и рухнул в пропасть, руками хватая воздух. Вторым выстрелом Яков Абрамович ранил крайнего справа. Этот побежал обратно, бросив ружье и, зажимая рану руками. Целясь в третьего басмача, Яков Абрамович привстал на колено. Басмач упал. Пуля пробила ему живот. Остались двое. Они уползли за камни, не переставая стрелять.
Яков Абрамович хотел снова лечь, когда острая боль ожгла левое плечо, и сразу гимнастерка намокла от крови. Он протяжно присвистнул, ощупывая рану. Достал индивидуальный пакет и, морщась от боли, сделал себе перевязку.
Один из басмачей, очевидно раненный, пробирался за камнями выше по склону к небольшой роще кривых и низкорослых деревьев. Только теперь Яков Абрамович заметил шесть лошадей, привязанных к ветвям этих деревьев. Целясь, он неловко повернул раненое плечо и скрипнул зубами. Он выстрелил пять раз и видел, как басмач упал, потом пополз на животе и, после пятого выстрела, затих неподвижно. Тогда Яков Абрамович перезарядил маузер и, методически целясь, перестрелял басмаческих лошадей. Он убил наповал пять из них, и только одна, раненная в живот, разорвала повод и проскакала по камням, хрипя и истекая кровью.
Басмачи сделали последнюю попытку взять страшного уруса. Они отползли друг от друга и готовились напасть одновременно с двух сторон. Яков Абрамович второй раз перезаряжал маузер. Левая рука совсем отказалась действовать, плечо очень сильно болело, и слегка кружилась голова. Он улыбался. Он вспомнил песенку, которую пел его отец. Слова он забыл, но мотив звенел в его голове, меланхолический и наивный мотив старой еврейской песенки. Он вспомнил седого сгорбленного мудреца из маленького местечка со старым сапогом в руках и с железными очками на носу. Отец всегда пел, и рот его был полон сапожных гвоздей.
Басмачи пели, призывая аллаха. Последний патрон никак не влезал в обойму. Басмачи замолчали, выпрыгнули из-за камней и, не стреляя, с двух сторон быстро бежали к трупу лошади. Один из них, без шапки, с короткой рыжей бородкой и в ярком халате, распахнутом на груди, был совсем близко. Ружье он держал в левой руке, правой вытаскивая кинжал из ножен. Патрон, наконец, вошел на место. Яков Абрамович щелкнул курком, встал во весь рост, почти в упор выстрелил в грудь рыжему басмачу и, не глядя на него, обернулся ко второму. Увидав, что урус встал, этот – маленький, кривоногий человек с рябым, темным лицом – остановился и вскинул винтовку к плечу. Два выстрела грянули одновременно. Яков Абрамович почувствовал удар в правую ногу, нога сразу согнулась, как подломленная, и Яков Абрамович упал на колени. Маленький басмач тоже упал. Пуля разорвала ему шею, но он был жив. Он дотянулся до ружья, которое выронил, падая, и опять нацелился в русского. Яков Абрамович, не вставая с колен, повернулся боком и, как на дуэли, поднял маузер, левую руку пряча за спиной. Басмач выстрелил, промахнулся и опустил голову. Яков Абрамович выстрелил в его затылок.
Далекое эхо последний раз повторило звук выстрела и стихло в горах.
Яков Абрамович встал, шатаясь, и подошел к убитому басмачу. Он сел на камень возле окровавленного трупа. Вдруг почувствовал смертельную усталость. В горле пересохло, хотелось пить. Он заковылял к речке, с трудом лег на живот и стал жадно пить ледяную воду. Пил до тех пор, пока не стало больно зубам. Тогда он немного отполз от воды и уснул. Спал, вероятно, долго, потому что, когда проснулся, солнце низко спустилось к вершинам гор и прохладные тени легли на склоны ущелья.
Недалеко блеяли овцы. Стадо шло по ущелью.
Яков Абрамович сел, и сразу сильно кольнуло в плече. Он вспомнил все подробности боя и свои раны и понял, что эти овцы и есть стадо, украденное басмачами. Он достал второй индивидуальный пакет и заново перевязал плечо и ногу, тихо мурлыкая старую песенку. Потом он встал, сильно хромая, обошел стадо и согнал овец вместе. Зачем-то хотел пересчитать их, но, досчитав до сорока, сбился и пошел по тропинке. Одна из овец увязалась за ним. Он бросил в нее камнем. Камень подскочил и звонко шлепнулся в воду. Овцы сбились в кучу и, кашляя, легли на землю.
Яков Абрамович пошел по тропинке. Он шел до темноты. Стемнело сразу, и он сбился и не знал, куда идти. Тогда он нашел расщелину между двумя большими камнями, заполз в нее и лег на спину. В темную щель было видно небо и мигали звезды. Где-то недалеко ухнула сова. Было очень хорошо лежать так, и плечо болело совсем не сильно.
Яков Абрамович уснул и спал, пока не замерз. Проснулся дрожа. Пальцы ног закоченели, надоедливо ныло плечо, и хотелось есть. Он вылез из расщелины и сел на камни. Все вокруг было черное, и он совершенно ничего не видел. Начала болеть рана и на ноге.
Вдруг показалось, будто что-то лезет на него из темноты, и он сказал: «Киш, ты…» и крикнул как только мог громко. Раскатистым громовым басом ответило эхо, потом кто-то визгливо захохотал в горах, и стало очень страшно. Он вскочил и попробовал идти, но не смог наступить на раненую ногу и упал. Хотел потереть раненое место, и рука попала во что-то теплое и липкое. Вся нога была в крови. У него закружилась голова, и он потерял сознание.
Очнулся Яков Абрамович утром. Солнце стояло высоко, и горы расстилались перед ним и сверкали ледниками. Ему очень хотелось есть, но он не мог пошевельнуться. Все тело ныло, и тупо болело плечо. Во рту пересохло, стучало в висках, и красные круги плавали перед глазами.
С трудом он повернул голову и в пяти шагах увидел большого горного козла. Козел стоял, слегка пригнув рога, и не мигая смотрел на него круглыми, широко расставленными глазами. Осторожно, чтобы не испугать его, Яков Абрамович стал двигать правую руку вдоль тела, нащупывая маузер.
Козел сделал несколько шагов и снова остановился неподвижно. Наконец Яков Абрамович вытащил маузер и медленно поднял руку. Рука дрожала. Яков Абрамович выстрелил и промахнулся. Козел прыгнул в сторону. Яков Абрамович хотел стрелять ему вдогонку, но маузер только тихо щелкнул – патронов больше не было.
Тогда Яков Абрамович заплакал. Он плакал, как маленький ребенок, зажмурив глаза, горько всхлипывая и задыхаясь. Потом он затих, и ему показалось, что сейчас он умрет; и он удивился, почему перед смертью не вспоминается вся жизнь, как описано в книгах, но он ни о чем больше не думал. Солнце начало припекать, и ему показалось, будто боль немного утихла. Он услышал голоса и топот копыт, и он решил, что это начинается бред, но раздвинулись кусты и лошадь стала над ним. С лошади спрыгнул человек в овчинном полушубке, и его лицо показалось знакомым Якову Абрамовичу, – только, может быть, ему снился недавно этот человек? Потом он вспомнил, что это вчерашний киргиз, который хорошо говорил по-русски.
– Я говорил тебе, джолдош…[56]56
Джолдош – товарищ.
[Закрыть] – сказал киргиз, нагибаясь к нему.
Кто-то подошел еще и стал с другой стороны. Яков Абрамович не мог повернуть головы и не видел, кто это.
– Я говорил ему, товарищ начальник. Он слабый совсем… – говорил киргиз, и тот, второй, тоже нагнулся над раненым. Яков Абрамович увидел гимнастерку с зелеными петлицами, ремни и звезду на зеленой фуражке. Лицо было трудно разглядеть: туман плыл перед глазами. Яков Абрамович смущенно улыбнулся и сказал шепотом, громко не мог:
– Я действительно, кажется, немного ослаб, но там, около ручья, бараны, а я не знаю, что с ними делать…
1936
РАПОРТ КОМАНДИРА ГОЛОВИНА
1
Серое море, серое небо, серый туман.
Гребни волн еле видны только у самых бортов.
Самих волн не видно, но глаз угадывает водяные горы, неуклюже вздымающиеся и проваливающиеся вниз в монотонном, надоедливом ритме.
В этом же ритме сильно качается катер.
Часто нос зарывается, и на палубу из тумана обваливается вода.
Ветер громко поет в снастях, и шум моторов не может заглушить его визгливую песню.
Катер идет быстро, но скорость хода не чувствуется. Скорость хода не с чем сравнивать: вокруг однообразное серое пространство. И так бурлят, пляшут волны, свистит мимо ушей ветер, что иногда кажется, будто катер неподвижен, а мимо него бешено несется море.
На мостике командир катера – Андрей Андреевич Головин. Поверх бушлата он одет в брезентовый плащ, и оттого, что намокший плащ стоит колом, вся фигура Головина кажется неуклюжим деревянным обрубком.
Когда катер зарывается носом, вода ударяет в мостик и хлещет Головина по лицу. Ледяные струйки неизвестно каким образом пробираются за воротник и колючими каплями сбегают по спине.
На ногах Головина болотные сапоги. Левый сапог протекает. Вчера Головин поставил сапоги сушиться около печки, думал – ненадолго, и уснул. Сапог прогорел сбоку около подошвы. Теперь в дырку проникает вода. Левая нога совершенно закоченела. Головин пробует разогреть ее. Он непрерывно шевелит пальцами. Ничего не помогает. Нога замерзла окончательно, в сапоге вода.
Головин думает о том, что если он не простудится в эту мерзкую погоду, то ревматизм разыграется наверное. Ему кажется, будто уже начинает ломить бедро и ноют колени.
Головин проклинает море, туман, катер, тяжелую службу и все на свете.
Нагнувшись и слегка распахнув плащ, он достает часы. Два часа ночи.
Головин минуту соображает. В этом месте на берегу, скрытый туманом, возвышается маяк. Красный свет мигалки не может пробить серого мрака. Но Головин безошибочным чутьем угадал маяк. Он сердитым шепотом говорит в трубку приказание:
– Лево руля!
– Есть лево руля, – голос рулевого спокоен и весел.
– Так держать, – бурчит Головин и почему-то сердится на рулевого за эту веселость.
– Есть так держать, – еще веселее отвечает трубка.
Головин снова застывает неподвижно, крепко держась обеими руками за релинги.
Катер повернул, волна стала ударять в скулу и еще чаще окатывает палубу.
Головин устало закрыл глаза.
Тридцать три года плавает он на этом море.
Как хороших знакомых, знает он каждый кусочек берега, каждый знак или маяк, каждую мель или фарватер. Многие не считают его море за настоящее, называют «лужей» и другими презрительными названиями. И верно – у дачных мест море мелкое, нет пышных, картинных прибоев, до глубокого места надо идти чуть ли не полчаса, очень неудобно купаться. Большие пароходы, начиная или кончая этим морем свое далекое плавание, проходят его быстро и незаметно. Море не радует туристов красивыми берегами или хорошей погодой. Унылый дождик, туман и низкие, унылые отмели. Но Головин-то знает, что стоит эта «лужа», когда на маленьком легком катере в любую погоду, в ветер и снег, нужно пройти по участку, заскочить в капризные, несудоходные бухты. Он знает, что стоит туман, когда не видно ни маяков, ни знаков на берегу, а нужно не только провести свой катер, но и не дать проскочить никому другому.
По морю проходит граница. Границу на море трудно представить как нечто реальное. «Воображаемая линия», пересекающая море. А море одинаковое всюду, – вода, вода, вода… Нужно знать море, как знает Головин, чтобы эта «воображаемая линия» превратилась в ощутимую, ясно видную границу. Как в лесу – от этого куста до того дерева, от того дерева до канавы и так далее, – Головин идет по своему морю. От поворота течения до отмели, от отмели до старого буйка, от буйка до траверза крохотного возвышения на берегу и так далее.
Тридцать три года – все-таки немало времени.
Мальчишкой Головин ходил коком, юнгой и матросом на деревянных шаландах – плавучих гробах. С шаланд перешел на тральщики, потом на военные корабли.
Много стоила красота кораблей, ослепительное сияние медяшки и бравая, ни с чем не сравнимая выправка матроса флота его величества.
От этих времен у Головина остались – манера ходить выпятив грудь колесом, манера отдавать команду с громогласной лихостью, жесткие усы, желтые от табака, и тайное пристрастие к чарке.
Потом была революция, и Головин снова плавал на шаландах – пловучих гробах – и на старых разбитых тральщиках. Только теперь на шаландах и тральщиках стояли пулеметы и пушки, и они считались сторожевыми военными судами. И Головин был не матросом, а командовал этими кораблями.
Кончилась война. Головин остался на своем море. Он ходил на первых катерах пограничной охраны. Это были парусно-моторные суденышки, и шхуны контрабандистов легко обгоняли их.
Потом выстроили новые, быстроходные, похожие на серых щук катера, и Головин стал командиром пограничного катера номер сто.
Как-то незаметно пришла старость. Виски Головина поседели. Очень не хотелось сдаваться.
Головин обрил волосы. Кожа на черепе загорела, стала коричневой. Зимой и летом голова блестела чисто выбритым шаром. Усы были такими желтыми, что им не угрожала седина.
Теперь Головина часто мучил старый ревматизм. Болела поясница, ныли локти и колени. Андрей Андреевич начал брюзжать, стал обидчивым. Молодые краснофлотцы, сосунки и мальчишки, которых он «оморячивал», учил морскому делу, называли его «стариком». Головин знал о своем прозвище, и ему было грустно. Очень не хотелось сдаваться.
Конечно, в любой момент он мог перейти на более спокойную службу. В торговый флот. Или на большой корабль. Но Головин любил именно эту изнурительную, тяжелую работу. Вся жизнь для него была в том, чтобы выйти в море в любую погоду, пройти в любую бухточку с погашенными огнями, чертом выскочить из темноты, вдруг ослепить прожектором зазевавшегося чужого рыбака или отчаянным ходом догнать контрабандиста, срезать ему нос и увести за собой шхуну с перепуганным экипажем и со своими часовыми на борту.
Молодых краснофлотцев, приходивших на его катер, Головин учил строго и был требователен, но они лучше всех умели работать и своего командира любили настоящей, хорошей любовью. И Андрей Андреевич любил день изо дня следить, как желторотые мальчишки, неуклюжие, неумелые, пришедшие из самых различных мест, занимавшиеся до армии самыми различными занятиями, превращаются в крепкий боевой коллектив, становятся ловкими, умелыми моряками. Головин знал, что для них первым и самым настоящим образцом служит он, командир и учитель. И поэтому он, стоя на мостике, так лихо командовал, что становилось весело всей команде; поэтому, проделывая сложный маневр, заставляя катер поворачиваться и менять скорости, он так щеголял своим виртуозным умением, что, казалось, катер оживает, превращается в дрессированное животное; поэтому в шторм он спокойно и равнодушно подставлял лицо ледяным брызгам, хотя был мокрым до пят и ныли ноги, поясница и локти.
И в этом тоже была жизнь командира Головина.
Андрей Андреевич гордился своими воспитанниками.
Изредка он получал письма от Шурки Иванова. Шесть лет тому назад Шурка плавал матросом на его катере, а теперь командир на подлодке в Черном море.
Прошлым летом на дачном пляже, недалеко от гавани, где стояли пограничные катера, Головина окликнул совершенно голый, загорелый и стройный мужчина, в котором с трудом можно было узнать Колю Яковлева, матроса, пришедшего на год позже Шурки. Оказалось, что Коля теперь курсант Высшей военно-морской школы. Когда Коля одевался, Андрей Андреевич увидел командирские нашивки на рукаве его кителя. Андрей Андреевич носил столько же золотых полосок, и ему стало чуть-чуть обидно, но Коля сделал вид, будто ничего не замечает, и так почтительно называл Головина «товарищем командиром», что Андрей Андреевич заулыбался и засиял.
Совсем недавно пришла посылка от Игнатия Коваленко. В посылке была пачка пахучего голландского табака и прямая трубка. Теперь всякий раз, доставая из кармана голубой с золотом бумажный мешочек с табаком и закуривая ароматную трубку, Головин говорит как бы невзначай:
– Хороший табачок голландский присылает мне Коваленко. Он у меня был мотористом в тридцатом году, а потом на «Родине»…
Много хороших моряков помнят «старика» Головина, много хороших моряков воспитал командир Головин.
Но сейчас, стоя с закрытыми глазами на мостике, Головин думает не об этом. Он ругает море, туман, катер, свою службу и все на свете.
– Товарищ командир! – Головин открыл глаза. Дозорный в блестящем и мокром плаще стоит у борта. Его заливает водой. – Огни справа по носу… – Дозорный показывает рукой вперед, в туманное пространство.
Головин сощурился, приложив бинокль к глазам, напряженно смотрит по направлению руки дозорного. Действительно, низко над водой, еле заметно сквозь туман брезжит огонек.
Маяка здесь быть не может.
Минуту Головин молчит.
– Судно справа по носу, товарищ, – говорит он, нагибаясь к дозорному.
– Есть судно справа по носу, – бесстрастно отвечает дозорный и уходит на бак.
– Право на борт, – командует Головин и переводит обе ручки машинного телеграфа со среднего хода на полный вперед.
Телеграф звякает в ответ, громче взвывают моторы, катер вздрагивает, ныряет носом и, подымая огромную волну за кормой, устремляется к огням, мерцающим в тумане.
Огни быстро приближаются, становятся ярче. Теперь уже виден смутный силуэт небольшого судна, прыгающего на волнах.
– Вахтенный! – гремит Головин. – К прожектору!
Через минуту вспыхивает белый луч. Прожектор упирается в туман, свет тает, поглощенный серым облаком. В ту же секунду на судне впереди тухнут огни.
– Врешь, – бормочет Головин. Он забыл о ревматизме, простуде, о всех своих невзгодах. Его бьет охотничья лихорадка.
– Право руля, – кричит он в трубку. – Вахтенный! Убрать прожектор! К пулемету! – и снова в трубку: – Так держать.
Суденышко впереди неистово пляшет на волнах.
Головин снимает крышку со второй трубки. Его голос рычит в машинное отделение:
– Самый полный! Поднажмите, товарищ Янов!
Ревут моторы.
Расстояние между катером и судном быстро уменьшается.
В руках Головина рупор. Тускло поблескивающую никелированную трубку он прикладывает ко рту. Громовой голос покрывает вой ветра и грохот моторов.
– На баркасе! Приказываю остановиться…
Катер Головина проходит вдоль борта пойманного судна. На палубе, возле неуклюжей рубки, стоит человек в кожаной зюйдвестке и клеенчатом плаще. Он растерянно смотрит и почему-то молча подымает руки вверх.
Головин сбавляет ход, разворачивает катер и подходит к баркасу.
Когда катер уже почти пристал к борту, баркас сильно накренило волной и бросило на катер. Еще секунда – и грубые доски обшивки баркаса сломали бы легкие релинги, смяли бы борт катера.
И краснофлотцы Головина и иностранцы на задержанном судне растерялись. Но Головин одним прыжком бросился с мостика к борту и ногой удержал баркас. Красное лицо Головина стало багровым от напряжения. Когда вторая волна ударила в баркас, он вскрикнул и упал на палубу. Теперь краснофлотцы успели оттолкнуться. Катер отошел на безопасное расстояние.
Все это произошло очень быстро – в течение не более десятка секунд.
Головин неподвижно лежал на палубе. Из кармана его бушлата выпали часы и трубка.
Вахтенный и дозорный подбежали к командиру и подняли его. Волна ударила в борт и обдала их с ног до головы холодной водой. Трубку и часы смыло волной.
Правая нога Головина болталась беспомощно. Очевидно, было очень больно. Андрей Андреевич кусал губы, стонал и тихо ругался.