Текст книги "Полковник Коршунов (сборник с рисунками автора)"
Автор книги: Лев Канторович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ
1Улицы города были обсажены тополями.
Улицы были широкие, и по краям их были прорыты канавы. В канавах текли ручьи.
В городе было пыльно. Ноги пешеходов, лошадей, ослов и верблюдов глубоко погружались в мягкую пыль.
Дома в городе были по преимуществу одноэтажные. Дома стояли в садах, и сады были обнесены глиняными дувалами. Дома стояли далеко друг от друга. Город занимал большую территорию.
В центре города были парк и базарная площадь. Парк был большой и запущенный. На базарную площадь съезжались киргизы продавать лошадей и баранов и покупать муку и соль. Река текла через весь город. Летом река пересыхала. Горы вплотную подходили к городу, горы были видны отовсюду.
До революции на окраине города была крепость: несколько низких домов, конюшни, службы и вокруг глиняная стена, такая же, как дувалы, окружающие дома.
В крепости помещалась теперь пограничная комендатура.
Коршунов жил в маленьком домике рядом с комендатурой. В домике было две комнаты. Вторая комната пустовала. Раньше в ней жил Лобов.
Вещи убитого товарища Коршунов отправил его матери. В записной книжке Степана был адрес. Матери было шестьдесят лет. Она жила в Самаре на пенсии. Отец Лобова умер. Он был учителем.
В комнате Лобова остались железная койка и табуретка. Табуретка была зеленая. Окно было закрыто. На выцветших обоях были темные пятна. Когда в комнате жил Лобов, там висели фотографии лошадей, рисунок из какого-то журнала, изображающий амазонку в черном платье и с цилиндром на голове верхом на сером в яблоках жеребце, и гитара. Все это вместе с другими вещами Коршунов отправил матери Лобова.
Коршунов хотел было оставить себе гитару; он снял гитару со стены и подержал в руках. Расстроенные струны тихо зазвенели. В пустом доме дребезжащий звук показался Коршунову громким и неприятным. Он положил гитару в ящик поверх фотографий и книжек. Играть на гитаре Коршунов не умел.
Лобова похоронили в парке вместе с убитыми красноармейцами, и над их могилами построили три деревянных обелиска с пятиконечными звездами и с фотографиями погибших. Фотографии были в рамках со стеклами. Обелиски выкрасили в красный цвет. Могила Лобова была посредине, и ее обелиск был чуть-чуть выше двух других. На следующее утро после похорон кто-то украсил живыми цветами могилу Лобова. На рамку с его фотографией был накинут венок.
В домике Коршунова было тихо и неуютно. Коршунов старался как можно меньше бывать дома. Приходил только ночевать. Помощника вместо Лобова Коршунову еще не прислали, и работы было много. Все-таки оставалось свободное время, и Коршунов не знал, чем занять его. Первые дни после похода Коршунов отсыпался. Он спал по десять часов в сутки. Зато потом он не смог спать, и началась настоящая бессонница, и жаркие ночи без сна в пустом доме были мучительны и тоскливы. Коршунов по ночам думал о Лобове. Он многое вспоминал, и многое, что раньше казалось ему бесспорным, интересным, целиком заполняющим жизнь его и жизнь Лобова, начало казаться ему вовсе не таким важным, вовсе не таким значительным. Ему было жаль Лобова, жаль, что Лобов убит, и он думал, что если бы вдруг смерть Лобова оказалась ошибкой, если бы Лобов ожил, то они оба стали бы жить совсем иначе, совсем не так, как прежде. Но в чем именно должна была заключаться эта жизнь, Коршунов не знал.
И Коршунов тосковал.
Один раз он решил напиться. Накануне выходного дня он купил водки, купил всякой еды и позвал к себе несколько командиров. Сначала все старались веселиться, неестественно громко разговаривали и хохотали. Пили много и не пьянели. Кто-то предложил спеть, и начали петь, и пели старательно, громко, но нестройно. Потом вдруг сразу замолчали. У Лобова был хороший голос, он играл на гитаре и всегда был запевалой. Все подумали об этом, и веселье расстроилось. Один за другим командиры разошлись, хотя много осталось невыпитой водки. Коршунов долго сидел один за столом.
После неудавшейся вечеринки Коршунов совсем помрачнел. Плохо было еще и то, что нога Коршунова действительно пострадала от мороза и болела. Доктор делал Коршунову по утрам ванны для ноги из теплой воды с марганцовкой, мазал ногу какой-то мазью и забинтовывал. Коршунов носил мягкую туфлю на левой ноге, ходил с палкой и немного хромал. Иногда нога болела. Из-за ноги Коршунов не мог ездить верхом, а езда верхом была не просто развлечением. Коршунов любил лошадей и по-настоящему понимал толк в лошадях. Езда верхом была для него такой же потребностью, как сон и еда. В те годы ему казалось невозможным жить без лошади. Необходимость отказываться от верховой езды еще больше увеличивала тоску.
По утрам после перевязки Коршунов обязательно заходил в конюшню. У Коршунова были три лошади – три жеребца, славившиеся по всем комендатурам и заставам. Басмачи знали лошадей Коршунова так же хорошо, как и его самого. Жеребцы стояли в глубине конюшни. Коршунов по очереди заходил к ним в станки. В конюшне приятно пахло сеном, кожаной сбруей и конским навозом. Все три жеребца были вороные. Только у одного – Басмача – белая метина на лбу и около левого переднего копыта белое пятно. Басмача Коршунов любил больше других.
Из конюшни Коршунов шел в управление комендатуры. Он проходил по двору, тяжело опираясь на палку, и вид у него с каждым днем был все более и более мрачный. Несколько раз товарищи спрашивали, что с ним и не болен ли он. Коршунов огрызался или молча пожимал плечами.
Как-то в кабинет Коршунова зашел Захаров, секретарь партбюро комендатуры. Несмотря на молодость, Коршунов уже несколько лет был в партии и коммунистом был безупречным. Захаров, старый политработник, бывший солдат царской армии, а еще раньше тульский рабочий, любил Коршунова и был о нем отличного мнения. Так же, как и другие командиры, Захаров давно замечал, что с Коршуновым что-то неладно, и много раз собирался поговорить с ним «по душам». Но Шурка Коршунов был нелегкий человек, разговор «по душам» с ним был нелегким делом, и Захаров никак не мог раскачаться на этот разговор. Исполнительный, точный, даже несколько педантичный в отношении всего, что касалось дела, Коршунов сходился с людьми туго, на дружбу был скуп, а в обращении бывал грубоват. Захаров злился на себя за свою нерешительность и злился на Коршунова.
В тот день, когда наконец секретарь партбюро сделал попытку поговорить «по душам», он увидел в окно, как Коршунов, прихрамывая, шел по двору. На дворе никого не было, и Коршунов думал, что его никто не видит. Он шел опустив голову, сдвинув кубанку на затылок. Посредине двора он вдруг остановился. Вид у него был такой, будто он забыл, куда ему надо идти. Потом он нахмурился и медленно двинулся к крыльцу комендатуры.
Собственно, больше ничего и не видел Захаров, но что-то во всей фигуре Коршунова показалось ему таким грустным, таким непохожим на обычный вид Шурки Коршунова, прекрасного наездника, строевика, щеголявшего выправкой, лихого командира и отчаянного рубаки, что Захаров сокрушенно покачал головой.
Позднее он видел Коршунова на плацу. Красноармейцы ездили по кругу; в центре, на гнедой кобыле, кружился и командовал комвзвода Иванов. Коршунов сидел на скамейке. Спина его сгорбилась, он опирался скрещенными руками на палку и рассеянно смотрел на горы. Снежные вершины гор ясно виднелись в прозрачном осеннем воздухе.
Поздно вечером Захаров зашел в лазарет и спросил у доктора о состоянии здоровья Коршунова. Доктор ответил, что нога уже почти поправилась, через пять-шесть дней можно будет снять повязку; конечно, если необходимо, можно уже и сейчас, но он рекомендовал бы повременить, впрочем, большого вреда для больного может и не оказаться. Захаров поблагодарил доктора и отправился в управление комендатуры. Коршунов был у себя в комнате. Захаров вошел.
– Мне надо с тобой поговорить, – сказал он, плотно закрывая дверь.
Коршунов отложил в сторону бумаги и отодвинулся от стола.
– Вот какая штука, – начал Захаров медленно. Он решительно не знал, как приступить к разговору. – Вот что я хотел спросить у тебя… Видишь ли…
Коршунов терпеливо ждал.
– Ты чего это пишешь? – спросил Захаров, радуясь, что можно спросить что-то определенное.
Коршунов нахмурился и промолчал.
– Что же ты сочиняешь? – переспросил Захаров. При этом он улыбнулся, и его рябое, морщинистое лицо старого рабочего приняло какое-то виноватое выражение.
Коршунов помолчал и вдруг совершенно неожиданно для Захарова разозлился.
– Не понимаю, чего ты ходишь вокруг, Захаров! – громко и запальчиво заговорил он, вставая во весь рост и прямо глядя на Захарова. – Ты что, хочешь ставить вопрос обо мне на бюро? Никакой вины за собой я не знаю. Пожалуйста. Пожалуйста, ставь.
– Ты что, белены объелся? – тихо удивился Захаров. – Какой вопрос? Какая, к черту, вина?
– Перестань, Захаров, – раздраженно перебил Коршунов. – Ты прекрасно знаешь, что я пишу. Ты прекрасно знаешь, что округ уже третий раз запрашивает об аильчиновской операции. Ты прекрасно знаешь, что в походе у меня погибли и поморозились люди. Ты прекрасно знаешь, что мне ставят это в вину. Ты прекрасно знаешь, и нечего зря разговаривать. Пожалуйста. Собирай бюро. Пожалуйста. Я готов. Когда? Когда вы решили? Сегодня?
– Погоди, погоди, погоди. Не горячись ты, пожалуйста.
– Почему не горячиться? Я хочу горячиться и буду горячиться, и ты не учи меня.
– Замолчи, Шурка! – Захаров тоже встал. Он был сухой и высокий, на голову выше Коршунова. Коршунов хотел еще что-то сказать, но Захаров повторил совсем тихо: – Шурка, замолчи.
Коршунов отошел к окну.
– Сядь, Шурка, и слушай. На папиросу.
– Ты же знаешь, я не курю.
– Возьми, возьми. Закури и слушай.
Коршунов пожал плечами и сел к столу. Захаров не садился. Он ходил по комнате, курил и медленно говорил. Голос у него был негромкий и хрипловатый. Казалось, слова застревают в его желтых жестких усах.
– Что с тобой, Шурка, делается, понять я не могу. Ходишь ты как потерянный, злишься на все. Хандришь, что ли? Никак понять не могу. В чем дело, что за ерунда такая?
– Разве у меня в части что-нибудь не в порядке? Чего ты не понимаешь?
– Погоди, погоди, говорю. Вот ведь ты какой, Шурка. Ну зачем ты вскидываешься? Зачем ты мне говорить мешаешь? Я вот в отцы тебе гожусь, а говорить с тобой, с мальчишкой, не знаю как. Чуть ли не волнуюсь. Я о тебе говорю, а не о твоей части. С тобой что происходит, скажи ты мне ради бога.
– Да ничего со мной не происходит, Захаров, – тихо и смущенно отозвался Коршунов.
Захаров вздохнул и долго молча ходил по комнате.
Электрическая лампочка на столе мигнула три раза. Это был сигнал о том, что комендатурская электростанция кончает работать. Через минуту свет погас. В окно стало видно звездное небо.
«Что это, в самом деле? – думал Коршунов, глядя, как в темноте вспыхивает огонек папиросы Захарова. – Что я, в самом деле? Раскричался зря совершенно и, правда, распустился, что ли…»
– Ты не злись, Захаров, – сказал он вслух.
– Какая там злость, Шурка. Не на что мне злиться, – в темноте Захарову говорить стало легче, – не злюсь я. Только вот что я тебе скажу: ты, Шурка, тоскуешь. Тоскуешь – и сам не понимаешь отчего. А я понимаю. То есть не понимаю, а кажется, понял теперь вот. Тебе, Шурка, сколько лет?
– Ну при чем тут лета?
– Нет, погоди, сколько?
– Ну, двадцать шесть.
– Двадцать шесть?
– Ну да. Скоро будет…
– Хорошо. Тебе вот двадцать шесть скоро будет, а мне скоро пятьдесят будет. Да я еще и воевал, и голодал, и все такое. Значит, это что? Значит это, что я жизнь уже прожил.
– Захаров…
– Погоди, говорю. Слушай. Я жизнь прожил, и очень доволен, и всем теперь доволен. Понял? Вот завтра я умру или, там, послезавтра. Сегодня я пользу приношу и завтра, и, ежели еще год буду жить или, там, десять лет, – все равно на что-то я годен. Я вот и учусь, и читаю. Когда время есть, конечно. Ну, и узнаю больше всего. Ну, и умнее, наверное, становлюсь. И все такое. Это ясно. Но все-таки я жизнь прожил и теперь ее, жизнь то есть, кончаю и доволен ею, жизнью. Вот. А ты, Шурка, ты – другое дело. Ты только разогнался жить. Это ничего, что ты уже командир, что ты воевал уже сколько лет, что ты ранен был, что ты герой… Это все ничего. Вот кони, там, оружие, клинки, там, походы твои, басмачи твои – всего этого много у тебя, всего этого на любую другую жизнь полностью, может быть, хватило бы. На долгую жизнь. А тебе вот, Шурке Коршунову, все это только для разгона понадобилось. Это что же значит? Вот ты теперь тоскуешь. Молчи, говорю. Не перебивай. Вот ты тоскуешь. Хорошо. Хорошо это, говорю, что ты тоскуешь. Думаешь, ты по Степане Лобове тоскуешь? Рассказывали мне ребята о твоей вечеринке. Погоди, погоди. Не перебивай. Жалко Степана Лобова? Жалко. И мне жалко. Только ты не о нем. Ты и сам еще не знаешь, чего тебе надо, но что-то в жизни у тебя незаполненным оказалось. Прожил ты, Шурка, один кусок твоей жизни. Прожил, понимаешь. Что тебе делать дальше? Я не знаю, и ты сегодня не знаешь. Только я за тебя, Шурка, спокоен. Ты завтра узнаешь, или через год, но узнаешь обязательно.
– Ты какую-то чепуху наговорил тут, Захаров, – тихо сказал Коршунов.
Захаров улыбнулся в темноте. В голосе Коршунова ему послышалась необычная мягкость. Папироса Захарова потухла. Он достал спички. Когда вспыхнул огонек спички, его лицо было снова серьезно и сосредоточенно.
– А вопрос о твоем аильчиновском походе обсуждать нечего, – сказал он.
2Через несколько дней Коршунова вызвали в Управление пограничной охраны округа. Коршунов ехал в невеселом настроении. Он был уверен, что вызов связан с делом о походе на банду Аильчинова и что ничего хорошего это дело ему, Коршунову, не предвещает. Во время похода, в погоне за бандой, больше половины пограничников отряда Коршунова пострадало от мороза. Большинство пострадало не сильно, и только шести красноармейцам пришлось, вернувшись, лечь в госпиталь. Но все-таки люди поморозились, и одному из шести лежавших в госпитале ампутировали два пальца на левой руке. Кроме того, в бою с басмачами погибли Лобов и два красноармейца.
Правда, поход закончился удачно, банда была разбита и вожаки были захвачены в плен, но Управление пограничной охраны несколько раз запрашивало комендатуру о подробностях, и Коршунов решил, что в Управлении недовольны.
Станция железной дороги была на расстоянии пятнадцати километров от города. В шесть часов утра коновод подвел к домику, где жил Коршунов, оседланного Басмача. Коршунов уже ждал на крыльце. Он поздоровался с коноводом и сел в седло. Басмач пошел широкой рысью, и коновод быстро отстал. Солнце еще не было видно из-за гор, но было уже светло. Басмач пофыркивал и сам прибавлял ходу. Ехать по широкой дороге одному холодным осенним утром было так хорошо, что Коршунову показались несерьезными все волнения последних дней, и все мрачные мысли, и предчувствия, и тоска. Нога окончательно зажила всего несколько дней тому назад, поездить верхом в эти дни Коршунову не пришлось, и поэтому поездка на станцию была особенно приятна. Выехав на прямую, обсаженную тополями дорогу, Коршунов пустил Басмача галопом. Басмач просил повод. Копыта гулко ударяли в подмерзшую землю, и пар взлетал над головой Басмача. Коршунов пришел в совсем хорошее настроение.
Позднее, уже сидя в поезде, он вспомнил о запросах из округа и о сегодняшней поездке в округ и снова помрачнел: Коршунов считал себя правым, но настроение было невеселым.
3Вечером, прямо с вокзала, Коршунов прошел в Управление пограничной охраны.
Секретарь начальника Управления доложил о Коршунове и вернулся через минуту.
– Велел ждать, – сказал он, усаживаясь за своим бюро.
Секретарь был маленького роста, и из-за крышки бюро едва высовывалась его гладко причесанная голова. Ему было, вероятно, лет тридцать, но никто не знал точно его возраста. Старожилы помнили его уже много лет, и всегда он выглядел одинаково. Секретарем Управления он был очень давно, и секретарем был хорошим. Он отличался редкой памятью, он ничего не забывал и был исполнителен и точен, и мог работать целые сутки без перерыва, и всегда был спокоен и весел.
Коршунов выпил воды из графина, стоявшего на специальном столике, и посмотрел на стенные часы. Без четверти десять. Коршунов присел на окно. Взял газету и прочел передовую статью. Статья была скучная. Коршунов отложил газету, встал и опять прошелся по комнате. Секретарь распечатывал вечернюю почту. Он ловко взламывал печати на пакетах, смотрел конверты на свет и большими ножницами разрезал их. Конверты он бросал в корзину, а почту раскладывал по папкам.
Коршунов потянулся и снова взглянул на часы. Без трех минут десять. Коршунов решил подождать, пока будет ровно десять, и тогда заговорить с секретарем. Без одной минуты десять в комнату бесшумно вошла старушка уборщица в синем халате и молча посмотрела на секретаря. Секретарь подмигнул ей и поднял левую руку, растопырив четыре пальца. Старушка вздохнула и так же бесшумно исчезла. Вскоре она вернулась и пронесла поднос с четырьмя стаканами чаю в кабинет начальника Управления.
Коршунов посмотрел на часы. Три минуты одиннадцатого. Уборщица с пустым подносом появилась из кабинета начальника и прошла в коридор. В десять минут одиннадцатого Коршунов заговорил с секретарем.
– Скоро, Василий Васильевич?
– Своевременно или немного позже.
– Нет, правда.
– Мое могущество распространяется только на эту комнату. Не пустить к нему я еще могу. Но вот, ежели человек попал туда, тогда – конец. Я уже не властен. Больше того, я бессилен. Понятно? Тем более, ежели там не один, а три. И все начальство.
– А кто у него, Василий Васильевич?
– Кто? Изволь. Замнач – раз, начполитотдела – два, начоперативного три. Хватит?
– Так, может, я завтра приду, Василий Васильевич?
– Вот это вряд ли. Во-первых, он велел тебе ждать. Во-вторых, он сегодня уже три раза справлялся, не приехал ли ты. В-третьих…
Зазвонил звонок, и секретарь встал.
– В-третьих, вот он звонит, и, может быть, с этим звонком решится твоя судьба.
Коршунов остался один. Что значит – «решится судьба»? На что намекал Василий Васильевич? Что он знает?
Хуже всего было то, что неприятный разговор, очевидно, будет происходить не с глазу на глаз с начальником, а в присутствии его зама и начальников отделов.
С начальником у Коршунова были особые отношения. Андрея Александровича Кузнецова Коршунов знал уже много лет, с самого начала его, Коршунова, работы в пограничной охране. Все эти годы Андрей Александрович был начальником Коршунова, все эти годы Коршунов работал под непосредственным руководством Кузнецова. Особой личной близости между ними никогда не было. При этом Кузнецов был для Коршунова не только образцом командира, но и образцом человека. О дружбе с Кузнецовым Коршунов мечтал всегда. Именно мечтал, потому что Кузнецова Коршунов считал несоизмеримо выше себя, несоизмеримо умнее и опытнее. Показать же Кузнецову, что он, Коршунов, просто любит его, любит, как отца, как старшего брата, Коршунов никогда бы не решился. Мысль о том, что Кузнецов все же может догадаться об этом, не приходила Коршунову в голову, и Коршунов при всех встречах с Кузнецовым держал себя официально, сухо и несколько натянуто. И тем не менее Кузнецову с глазу на глаз Коршунов мог все рассказать, ничего не скрывая и не прикрашивая, и Кузнецов все бы понял. Коршунов был в этом уверен. Совсем другое дело – разговор при свидетелях. «При посторонних», подумал Коршунов.
Секретарь не возвращался несколько минут.
Коршунов, звеня шпорами, нетерпеливо ходил из угла в угол. Он старался сосредоточиться и думал о том, что он будет говорить и как отвечать на вопросы.
Наконец секретарь появился с какой-то бумажкой в руках. Коршунов подошел к бюро и хотел спросить, решилась ли его судьба, но секретарь озабоченно махнул рукой и схватился за телефон. Коршунов через плечо секретаря заглянул в бумажку. Это был список фамилий. В списке было перечислено человек десять командиров – работников Управления. Секретарь звонил по внутреннему телефону всем им и говорил одну и ту же фразу:
– Здравствуйте, вас приветствует Щепкин. Немедленно на совещание к начальнику Управления. Немедленно.
Командиры стали сходиться в приемную.
Секретарь не пускал в кабинет начальника.
– Приказано всех сразу, – говорил он. – Попрошу подождать несколько минут и могу предложить пока развлечь товарища Коршунова.
Командиры здоровались с Коршуновым и расспрашивали его о новостях в комендатуре.
– Слыхали, слыхали о твоем геройстве, – говорили командиры.
Коршунов злился и еле сдерживался.
Наконец собрались все. Секретарь доложил начальнику и, вернувшись, распахнул дверь в кабинет.
– Прошу! – сказал он.
– А как же я, товарищ Щепкин? – мрачно спросил Коршунов.
– Так же, как все прочие, я полагаю.
– Что значит – как прочие?
– Это значит, что тебя вызвали на это вот совещание, и все теперь в кабинете, а ты толчешься в дверях и задерживаешь.
Коршунов, совершенно озадаченный, вошел в кабинет начальника.
Кузнецов стоял за своим письменным столом. Стол был огромный. Посредине красовалась позолоченная статуэтка Меркурия – приз, выигранный пограничниками на окружных кавалерийских состязаниях. На столе были разложены папки с бумагами и карты, кучка остро отточенных карандашей лежала справа. Слева стояла большая коробка с табаком. Кузнецов курил трубку.
Был Кузнецов среднего роста, плотный и коренастый. Волосы он всегда стриг коротко, и круглая голова его с крутым лбом и большим носом была красная от загара. Глаза у Кузнецова были серые и небольшие. Смотрел он слегка прищуриваясь, и выражение лица у него было обычно такое, будто вот-вот он улыбнется или даже расхохочется. Казалось, он всегда удерживается от улыбки. Улыбался же Кузнецов редко. Был он молчалив, говорил медленно, делал все не спеша.
Когда вошел Коршунов, Кузнецов повернулся к нему и протянул руку.
– Здравствуй, Коршунов, – сказал он, попыхивая трубкой.
Коршунов молча пожал ему руку.
– Прошу, товарищи командиры, садиться, – проговорил Кузнецов.
Коршунов сел в самом дальнем углу.
«Плохо, – думал он. – Ославит перед всем Управлением. Что же делать?»
И снова он решил до конца отстаивать правильность своих действий, хотя бы ему пришлось спорить со всем Управлением.