355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Жданов » Цесаревич Константин (В стенах Варшавы) » Текст книги (страница 25)
Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:09

Текст книги "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)"


Автор книги: Лев Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)

– Сама виновата. Не берегла себя. И характер у дамочки, сохрани Бог. Вот ты у меня совсем другая. И я зато стал почти иным… Ведь правда? Вижу, ты то же думаешь, что и я! Ну, до свиданья. Там, кажется, кто-то есть… Иди.

Когда Лукасиньского ввели в сопровождении часового с обнаженным оружием, цесаревич стоял у того же стола, спиной к окну, оставаясь в тени собственной фигуры, и весь свет падал на лицо бледного безоружного майора.

По данному знаку часовой вышел. Спокойно глядя прямо в лицо хозяину, стоял невольный гость.

– Здравствуй. Подойди. И поздороваться не хочешь со мной? Или совесть мучит? Ничего, потолкуем. Подойди.

– Здравия желаю, ваше высочество! – серьезно, словно на смотру проговорил майор.

– Так, А говорят: ты убить меня собирался. Какое уж тут здравие, помилуй. Верно мне донесли?

– Нет. Я убивать не собирался никого.

– Твердо говоришь, смотришь прямо. Можно поверить. А для чего же заговор составляли?

– Если составляли, должно быть, для освобождения родины.

– Вот как. И резню для этого? Да?

– Должно быть, ваше Еысочество говорит об открытом бое, о войне?

– По-нашему – это бунт, резня зовется. Не знаю, как по-вашему. И ты тоже готовился в "открытый бой"? А?

– Могу спросить ваше высочество: кому я должен отвечать? Своему судье, назначенному законным порядком, лицу, которое должно расследовать дело, или это идет частная беседа?

Константин вспыхнул. В тоне и взгляде майора было еще больше вызова и непреклонности, чем в простых на вид словах. Константин ожидал совсем иного. Думал, что Лукасиньский воспользуется дружелюбным по тону началом допроса и легче будет оказать милость человеку, проявившему хотя бы легкое раскаяние. Едва сдержавшись, Константин уже более сухим тоном проговорил:

– Тебя спрашивает твой главный начальник, командующий армией польской и литовской, брат твоего государя, которому ты давал присягу на верность – и вероломно нарушил таковую. Вот кто говорит с тобой, пан майор… если ты сам раньше не вспомнил и не понял такой простой речи, как моя…

– О, нет, понял хорошо, так же как укор в вероломстве, в нарушении торжественной присяги, данной перед Богом и людьми. Но если не в оправдание, так в пояснение могу сказать, ваше высочество, что к этому подали мне пример иные, весьма знатные особы…

– Знаю, слышал. Толковали уж мне об этом нынче. Ваши князья и магнаты. Но дурного примера не надо брать ни от кого.

– Я не про них, ваше высочество… Я метил выше. Меня учил наш яснейший круль Александр…

– Что?! Что?! Молчи, дерзкий…

– Молчать? А вы же хотели, чтобы я говорил…

– Ты клевещешь на священную особу своего короля.

– Я говорю правду. И вы, если ищете правды, дадите мне договорить… Или допросы одна комедия и приговоры нам подписаны до суда? Это тоже бывает даже в просвещенной Европе, в Австрии, в Италии, во Франции, принявшей наново старых тиранов Бурбонов. Что же говорить о Польше, ставшей сатрапией полудиких московских владык! Я умолкну.

– Поговорить захотелось пану майору? – сжав зубы, процедил Константин. – Что же, послушаем. Поговори. В чем ты винишь своего круля, бунтовщик и предатель, чтобы обелить себя?

– Об этом забочусь я меньше всего. У меня еще теплится какая-то детская, глупая надежда, что на слова истины и живые камни, какими сотворены сердца иных властителей, и они скажут "аминь" на слово истины!

– А! Новый проповедник Беда? Ну, начинай. Камни развесили уши… Терпения нынче у меня довольно. Говори.

– Слов надо немного. Дела сами скажут за себя… Начну с России.

– И о ней забота? Благодарствую. Что же с ней?

– То, что и с нами: обманута, задавлена она… Там наши истинные братья.

– Карбонарии, мартинисты, масоны…

– Удостоенные чести иметь ваше высочество в своих рядах…

– Я ушел давно…

– И вовремя, ваше высочество… Но наши братья там стонут, как и мы… И было им обещано всенародно, два года назад: дать права и малую волю, дать закономерную жизнь. Что же вместо того? Военные поселения, гнет в храмах науки, обман в Божьих храмах, шпионы, доносы… Налоги и молебны вместо ученья и свободы. "Уставная грамота", готовая давно, спрятана Аракчеевым в железный сундук, брошена на дно моря… Фотий ведет к славе Россию, а государь целует грязные руки этого лицемера, полубезумного монаха… Вы молчите, ваше высочество. Благодарю вас за это молчание. Теперь я буду говорить спокойнее и без злобы. Скажу о моей отчизне… о моем народе.

– Говорите… продолжайте… Я послушаю.

– Не задержусь на мелочах. Два года тому назад чудные речи звучали здесь, с высоты древнего трона. А им откликались стоны российских рабов. Но мы поверили. И что же: на конгрессах в Троппау, Лайбахе, всюду говорилось совсем иное и делалось по тем иным речам, угнеталась свобода. Невольно пришло на мысль, что и нас морочат словами. Теперь это подтверждается делом. Два года минуло. Пора сзывать по закону третий сейм. А о нем и слухом не слыхать… Наши свободы и гарантии? Вот их подтверждение: ночные аресты, сотни шпионов, суд и позор… За что? За любовь к родине. За опасения, которыми сжаты наши сердца! Видимо дело, час пробил и Польша, как связанная рабыня, пойдет за триумфатором реакции, за государем, который победил Наполеона и пал жертвой австрийских душителей мысли и свободы, стал слугой Меттерниха и прочих продажных лизоблюдов, слуг произвола, реакции и тьмы!.. Священные обещания, данные всенародно, те же клятвы, та же присяга, они позабыты… Вот почему я нарушил свою клятву и стал в ряды борцов за призрак свободы, еще реющий в глубокой тьме, которая окутала и всю Европу, и мой родимый край…

– Громко сказано…

– Я тихо, без жалобы готов умереть… готов на пытку…

– Стать мучеником, заразить своим безумием сотни других? Это вам не удастся. Улик особых нет против майора. Ручаюсь, майор будет оправдан. Комедией кончится дело, а не трагедией, как бы вы того желали, я понимаю вас…

– Вот это чудо. Действительно, камни вопиют… Животные из Валаама получают дар слова… Ваше высочество до того стал все понимать, что готов оказать пощаду заговорщикам… Жаль, мало свидетелей этого чуда.

– Майор, не испытывайте мое терпение…

– Смею ли я! Я не красивая панянка, у подола которой можно липнуть годами, взять ее измором… Я жалкий майор, которому можно подарить жизнь и свободу, бросить эту подачку, как швыряете вы тысячи народных денег на грязные прихоти. Но я таких подачек не хочу. Я виноват. Судите, казните… убейте без суда… Только милости не приму от вас… От необузданного насильника, от оскорбителя нашей чести… Растлителя девушек, зло…

– Ты смеешь! – хватая судорожным движением тяжелое пресс-папье из малахита, крикнул Константин, но тут же остановился. Слабый стон послышался ему за дверью, куда ушла княгиня.

Неожиданно для Лукасиньского, который стоял не дрогнув, хриплый смех вырвался у Константина. Он глухо заговорил:

– Я понял вас, майор Лукасиньский. Вам захотелось славы мученика… и одним ударом кровь клеветника, мятежника запятнала бы навсегда мое имя?!.. Нет, этого не будет. Смерть теперь для тебя забава, избавление. Я все понял, ревнивый майор. Ты останешься жить… И долго будешь помнить эту беседу.

Пройдя мимо майора, который продолжал стоять, как изваяние, Константин позвал часового.

– Уведи этого. Жица и Доброгойского ко мне!..

Начала работать следственная комиссия. Медленно тянется следствие. Растет список привлеченных к делу, обвиняемых, свидетелей, доносчиков… Целые томы исписаны. А конца еще далеко не видно.

В середине августа посетил брата Александр, направляясь через Вену на большой веронский конгресс, куда ждут императора Франца, прусского короля, и всех итальянских государей. Там будут решаться вопросы об участи Греции, посмевшей восстать против своего владыки, султана Турции, повелителя правоверных мусульман. Православный русский император во имя "порядка" намерен твердо поддержать верховные права Ислама против христиан-греков, собратьев по вере и вековых друзей.

Много других славных дел задумано "Священным Союзом Монархов" с Александром во главе, который, по словам Меттерниха, "окончательно бросил якорь в пристани законности и порядка", как разумеет ее этот лукавый, продажный дипломат!..

Но интересуют немного короля польского и дела его новых владений.

Выслушав подробно доклад брата о деле "военного заговора", узнав состав судей и ход их работы, государь одобрительно покачал головой.

– Да, это хорошо. Здесь пример строгости не мешает. Я столько им дал, что они не должны быть неблагодарны. Неблагодарность – великий грех… Хула на Духа Святого… Пусть так все идет, своим путем…

Речь перешла на другие вопросы. О сейме очередном – ни слова. Молчит и Константин.

Недели две прожил в Варшаве Александр. Ежедневно обедал у княгини и брата. Потом, пользуясь чудными, ясными днями, все выходили в сад. Константин с сыном, с ближайшей свитой шел немного позади, а впереди под руку с княгиней Лович мерно шагает государь, ежедневно привыкший для здоровья совершать большие прогулки.

Три, четыре часа гуляют они. Изредка присядут на скамью. Потом снова меряют прямые аллеи и извилистые дорожки красивого парка. И все беседует оживленно передовая красивая пара.

Собственно, говорит больше княгиня, а спутник любезно поддакивает, дает короткие реплики, вставляет свои замечания кстати. О чем тут только не поднимается речь: и о божестве, и о страстях человеческих, и о текущих событиях с высшей, моральной и мистической точки зрения.

Порой у княгини как бы иссякает запас мыслей и слов. Тогда спутник, помолчав, заводит в сотый раз рассказы о вступлении своем с войсками в побежденный Париж, о созданной в минуту высшего просветления Лиге, о "Священном Союзе Монархов", так несходном с Лигой, которую еще бабушка его Великая Екатерина пыталась упрочить силой своего гения…

Вспоминает без конца великолепный смотр в городке Франции, Вертю, где 200 тысяч русского войска ослепили своим блеском и силой глаза Европы…

Потом снова начинает рассказы княгиня. Плохо слышащий Александр часто кивает головой, хотя совсем не может порою уловить слабого голоса прелестной собеседницы, которую, в сущности, очень любит.

Однажды наблюдательный Константин, готовый надсмеяться и над самим собою, если представится случай, шепнул графу Мориолю, кивая на передовую пару:

– Видите, часами они ведут беседу. И знаете, как? Один – почти не слышит ничего, а другая – наполовину не понимает сама то, что ему говорит…

Шепнул – и с самым серьезным видом следует со свитой цесаревич за дорогим гостем и женой, стараясь не помешать их задушевным, нескончаемым речам…

Мориоль, старый французский куртизан, неопределенно пожал в ответ плечами и важно шествует со всеми, не спуская глаз со своего воспитанника Поля.

Миновали Святки, прошла еще зима. Настал 1823 год.

Тихо он был встречен и медленной серой лентой уползает в вечность.

Только большие маневры в Бресте Литовском, в присутствии государя явились ярким пятном на этом сером фоне.

На этих маневрах в первый раз видел Константин своего сына на коне, настоящим офицером, хотя юноше всего 16 лет. Здесь получил первое повышение от своего крестного отца Александра счастливый юноша.

В этом же году Александр решился на один важный для будущего шаг: он написал манифест, которым назначался наследник Николай и оглашалось отречение Константина, сделанное еще в прошлом году, и вместе с собственноручной записью цесаревича сдал в пакете на хранение в Государственный Совет и Сенат, а копии, как бы для большей верности, положил в алтаре московского Успенского собора и в святейшем синоде.

Узнав об этих копиях, очень был огорчен Константин. Это имело вид недоверия к нему, к его слову и решению. Но он не обнаружил ничем своей обиды.

Наступил 1824 год.

Очевидно, черными знаками отметила его Судьба для цесаревича и всех, кто ему близок, кого он любит и любил.

Тихая радость затевалась в царской семье. Михаила удалось уговорить и со дня на день ожидалось бракосочетание его с кузиной, в православии получившей имя Елены Павловны, с очаровательной племянницей вюртембергского короля, с дочерью брата Марии Федоровны.

Вдруг на самом Крещенском параде государь почувствовал недомогание. 12 января он совсем расхворался, был перевезен из Царского села в Зимний дворец и пролежал там в горячке, с опасным рожистым воспалением ноги до 1 февраля русского стиля.

Шесть дней спустя прискакал из Варшавы цесаревич, мчавшийся сломя голову по отчаянным дорогам Литвы и, особенно, России.

Постоянный врач Александра Тарасов только что окончил перевязку больной ноги и уложил ее поспокойнее на кровати, когда в комнату быстро вошел Константин, кинулся к дивану, в полной парадной форме упал на колени, заливаясь слезами, целовал брата в губы, в глаза, в грудь, склонился, наконец, к больной ноге и осторожно покрыл ее поцелуями.

Врач, чувствуя, что слезы выступают и у него на глазах, незаметно вышел.

– Брат, милый! Я уж не чаял и видеть вас! – повторял цесаревич.

– Нет, ничего, поправляюсь, как видишь. Поживем еще, будем править нашу тяжелую службу, если пожелал того Господь! – ласково сказал государь, поцелуем отвечая на поцелуи брата.

На другой день, 8 (20) февраля, рядом с кабинетом больного государя, состоялось венчание в статс-секретарской комнате, обращенной ради этого случая во временную часовню.

Успокоясь за брата, Константин не зажился в Петербурге, после невеселой такой свадьбы скоро собрался домой.

– А в будущем году, полагаю, можно будет созвать третий сейм? Как думаешь? Успокоилось там у тебя все? – спросил Александр на прощанье у брата, желая порадовать цесаревича.

– Почти, государь. Военный процесс заканчивается. Остальные притихли… Если вы решите, ваше величество, будет хорошо. Дух поднимется у моих поляков. Приуныли и друзья наши заведомые: боятся, что кончена их свобода…

– Ну, разуверь их… Сейм будет… Летом мы созовем. Осенью – хуже. И мне тяжелей. Я тебе напишу.

Братья нежно, сердечно простились и расстались.

Дома траурная весть пришла к цесаревичу: в Ницце после долгих страданий угасла мать его единственного сына, бедная Фифин.

Юноша Поль опечалился невольно. Задумался Константин. Даже княгиня Лович чего-то как будто испугалась в душе. Как будто угрызения совести стали тревожить ее сон, портить минуты редких радостей, выпадающих наяву…

Закончилось дело о военных заговорщиках.

К вечному заточению присуждены несколько главарей. Остальные – разжалованы также и сосланы по крепостям или в Сибирь… Все – на большие сроки.

Узнав о таком суровом исходе процесса, княгиня была потрясена. Какие-то тени, призраки населили ее больное воображение, преследуя не только по ночам, но и днем.

Тогда с жалобным, невнятным стоном носилась несчастная у себя по покоям, призывая людей и Бога на помощь, ища повсюду защиты и не находя ее.

Около полугода продолжалось это тяжелое состояние. Наконец врачам удалось овладеть, справиться с острыми страданиями больной души, которые гибельно влияли и на телесные силы. Княгиня успокоилась понемногу, призраки отошли. Но осталась тихая, ни на миг не отходящая печаль, стремление куда-то в неведомый, иной мир.

Выпросив разрешение у мужа, она устроила в подвальном сыром этаже, в темном закоулке, небольшую часовенку, католическую каплицу и там проводила долгие часы в молитве, распластавшись крестом на холодном влажном полу перед беломраморным Распятием чудной работы, привезенным из Италии.

Порою она меняла положение, становилась на колени, без конца ударяла себя в грудь исхудалой, почти прозрачной ручкой и беззвучно шептала часами:

– Меа culpa! Mea culpa! Mea maxima culpa!.. [14]14
  Моя вина! Моя вина! Моя большая вина! (лат.). Формула раскаивания в грехах.


[Закрыть]

Злился, из себя выходил Константин, но сделать ничего не мог. И с возмущением в душе видел, как ежедневно, словно черная ночная птица, проскользал вкрадчивый патер Тадеуш к княгине и подолгу оставался с нею или в ее верхних покоях, или в сырой каплице, внизу…

Порою, оставаясь одна, бледная печальная женщина сидела тихо, глядя прямо перед собой, словно желая проникнуть взором сквозь стены и узнать, что теперь с теми, с ее собратьями, заключенными, несчастными, поруганными… В то самое время, когда она, Жанета, живет в тепле и холе, окруженная почетом и лаской.

Но стены были крепки, ничего не видела женщина перед собой, кроме узора обоев, блеска зеркал или шероховатой поверхности подвальной каплицы со следами сырости и пятнами паутины по углам…

А между тем недалеко от дворца были заточены те, о ком думала Жанета.

На задворках гвардейских казарм, на пустыре, обнесенном высокой стеною, была построена крепкая изба с маленькими, высоко прорезанными окнами, да еще забитыми до половины и забранными железными решетками.

В небольшом покое, окованные по рукам и ногам сидели три друга: Лукасиньский, Жиц и Дзвонковский, ожидая последней участи.

В Сибирь приговорили послать Доброгойского и Добржицкого. Остальных – оставили здесь, навечно томиться в цепях, в полутемной, душной норе. Циховского посадили отдельно. Он осужден на пожизненное одиночное заключение.

Дзвонковский однажды ночью тихо, бесшумно перерезал себе горло осколком стакана. Остался Лукасиньский и Жиц.

Оба сидят на тяжелых пнях, заменяющих мебель. Спать надо тоже полусидя. Пищу трудно подносить ко рту руками, заключенными в тяжелые оковы…

В одну ночь Жиц негромко позвал друга:

– Прощай, Валериан!

– Как, разве ты?..

– Да. Сейчас я ухожу. Сил не хватает больше… Видишь? Иду за товарищем вслед!

Он показал узкую, крепкую полосу, оторванную от рубахи, которая была на нем.

– Это трусость, товарищ. Брат, потерпи… Мы дождемся возмездия… Увидим свободным народ наш и отчизну.

– Нет, Валериан. Ты жди. Я не могу!.. Лучше, мне кажется, если последуешь моему примеру, чем медленно умирать здесь, в этой могиле для живых мертвецов… А, впрочем, как знаешь… Прости! Если дождешься, всем передай мой привет. Благословляю всех… кроме врагов отчизны…

С трудом, медленно обмотал себе шею несчастный… откинул голову… захрапел, даже и в этот страшный миг стараясь сдержать свой последний хрип… Чтобы не явились сторожа, не спасли… Несколько трепетных, бурных движений… и он затих.

Глядит Лукасиньский. Глаза широко раскрыты, словно выскочить хотят из орбит, вон, как у товарища-мертвеца. Но он глядит. Шепчет…

– Нет, не хочу так. Вытерплю… дождусь. Есть же справедливость в мире. Есть возмездие на земле… есть правда там, над землей… А если нет? Тогда все равно: жить или умереть… Я подожду…

И остался ждать Лукасиньский. Обрастает бородой исхудавшее, бледное лицо. Западают глаза. Но он старается бодрить свой дух, поддерживает, как может, отягченное цепями, прикованное к одному месту тело…

Ничего этого не видит Жанета. Но душа ее чует что-то такое. Оттого и мечется, тоскует княгиня, изнуряет постом и молитвой свое слабое тело, доходя до экстаза в этой молитве, в этом посте.

А Константин становится все мрачнее и мрачнее. Даже не наполняет покоя бельведерского дворца своим громким голосом и часто шепчет про себя:

– Какой черный, тяжелый год!..


Глава III
ПЕРЕВОРОТ

Что день грядущий мне готовит?

А. С. Пушкин

Прошел этот тяжелый, черный год.

Настал 1825, еще черней, еще печальней!

Едва стал Петербург принимать обычный вид после небывалого наводнения, которое в ноябре прошлого года опустошило треть столицы, встревожив всю Россию и Польшу, как предвестие тяжких бед, новые тревожные слухи дошли до Варшавы, как новогодний дар злого рока: здоровье императора стало внушать опасение близким к нему людям и всей семье.

Известие это тщательно скрывалось, но нет такой тайны, известной десяти лицам, которая бы через месяц-полтора не стала достоянием широкой молвы; и вся публика на разные лады обсуждала тревожную новость.

Вторая, уже открыто разглашенная печальная весть разнеслась вслед затем по империи и по королевству польскому: опасно больна императрица Елизавета Алексеевна, с которой за последнее время снова сблизился Александр после многолетнего отчуждения, почти разрыва.

К этим народным, всероссийским и семейным заботам и печалям у Константина еще присоединилось местное расстройство в управляемом им краю.

Как бы желая рассеять слухи о своем опасном положении, Александр после долгого периода глубокой грусти и полной апатии начал проявлять обычную деятельность, велел готовиться к большому путешествию по России.

Апатия эта длилась больше полугода, вызванная преимущественно смертью очаровательной княжны Софьи Нарышкиной, побочной дочери государя от Марьи Антоновны Нарышкиной, урожденной княжны Четвертинской.

Княжна Софья уже была невестой молодого графа Шувалова, но схватила скоротечную чахотку и быстро сгорела от этого недуга.

Оправясь от потрясения, Александр прежде всего списался с цесаревичем, назначил открытие третьего сейма на 1 (13) мая текущего года, но предварительно был оглашен 15 февраля нового стиля особый акт в дополнение конституционной хартии польского королевства.

По этому акту, в силу державных прав своих, король Александр отменял публичность рядовых заседаний сейма; они делались закрытыми для посторонней публики. Только первое и последнее заседания, равно как иные некоторые заседания, имеющие торжественный, а не деловой характер, могли происходить отныне публично.

– У польских демагогов не будет больше "галереи", которая поджигает и электризует их сотнями прекрасных женских глаз, шпорит аплодисментами дюжих, бездельных рук! – заметил по поводу этого акта Александр.

Не говоря о том ударе самолюбию, какой нанесен был польскому обществу таким "дополнительным актом", не говоря о возмущении полек, лишенных возможности слушать речи своих возлюбленных и мужей-депутатов, новый "указ" был принят и политическими кругами, и целым народом как первый признак крутого поворота в сторону прежнего бесправия и тьмы, из которой на короткое время вырвала Польшу пора "либеральных затей" вечно грустящего и мечтательного императора и короля Александра.

Недовольство, давно бродившее в стране, смягчаемое надеждами на лучшую политическую будущность, сгустилось, усилилось сразу и росло, росло, питаемое вестями, идущими из России, где тоже почти открыто толковали о том, что пора изменить весь существующий порядок и аракчеевщину, допускаемую безвольным властелином, необходимо сменить правовой жизнью.

Только по свойству народного характера и считаясь с местными условиями, поляки, не желая дразнить Константина, стараясь усыпить внимание русской власти, со своим негодованием и порывом к перевороту ушли в подполье, спрятали в душе ненависть, гримасу злобы прикрыли любезной улыбкой. И тем сильнее росло, тем опаснее становилось сдавленное чувство народного возмущения и недовольства.

Конечно, польское духовенство, давно в тишине ведущее подземную работу во славу святой католической церкви, сумело почуять и использовать такой благоприятный момент.

Но снаружи все было тихо, гладко и благодатно, как никогда.

Громкими радостными кликами, как и в прошлые разы, встретили ликующие толпы народа своего короля, когда 15 (27) апреля Александр прибыл в Варшаву, обычным, торжественным порядком, с лакеями в польской придворной ливрее, с орденом Белого Орла на польском генеральском мундире, окруженный магнатами, панами, всею знатью края.

Так же обычно, в парадах и смотрах миновали две недели отдыха перед открытием сейма.

Особые меры принял на этот раз цесаревич для охраны брата. Уже с самой весны ему стали доносить, что в Варшаве появляются из-за границы, больше из Франции и Италии, какие-то подозрительные люди, молодые, не имеющие связей в торговом или деловом мире, которые под видом туристов или странствующих приказчиков живут подолгу, заводят знакомства в кружках молодежи, а иные прямо входят в известные кружки, как бы имея рекомендацию для этого.

Константин сам стал визировать паспорта таких вояжеров, а порою даже и приглашал их для личных опросов. Хозяева гостиниц, кофейных и заезжих домов, содержатели веселых притонов, игорных и других, обязаны были доносить о каждом подозрительном приезжем, если многочисленные агенты тайной и явной полиции не успевали сами этого сделать вовремя.

Среди обывателей завелось немало добровольцев-сыщиков и шпионов, когда даже вздорные сведения стали оплачиваться хорошей ценой, а за что-либо важное обещаны были крупные суммы, как плата за труды.

Из Петербурга тоже стали приходить запросы о лицах, проживающих в самой Варшаве или в пределах Царства Польского, имена и адреса которых находили при арестах и обысках, производимых сейчас понемногу в России, вопреки даже воле Александра, который приказал только закрыть тайные общества, не подвергая особым преследованиям и карам всех членов этих организаций.

С огорчением узнал Константин, что среди лозунгов, которыми выразили свои намерения тайные союзники, особенно среди военных русской армии, его имя, имя "цесаревича" часто встречалось в бумагах, поминалось при допросах.

Очевидно, в надежде на податливость и любовь Константина к армии, военные хотели его сделать и знаменем, удобным для бунта, и куклой-царем в случае удачи.

– Я им покажу, канальям, пусть попробуют! – ворчал Константин, получая такие вести. – И за что они не любят Николая, не пойму? Такой тихий, славный.

Но тут же почему-то у него мелькнула забавная, неожиданная мысль:

– Вот, спроси я моего Кривцова, он бы и ляпнул: "В тихом омуте – черти сидят". Наверное…

Как бы там ни было, хоть и пылало пламя, раздуваемое ветром политической бури под государственным котлом, хоть и бурлило глухое кипение под крышкой котла, наружу только слабо пробивались первые струйки пара, и все еще было прилично, спокойно.

Знакомая картина развернулась перед зрителями 1 (13) мая в стенах залы, где уже дважды справлялось это народное торжество.

Легкий говор и шум, обычный признак каждого большого собрания, умолк и мертвая тишина воцарилась кругом, едва показался на пороге палаты Александр, сопровождаемый цесаревичем и ближней свитой.

Величие, которым и в частной жизни была отмечена фигура и движения императора-короля, сейчас особенно проступало наружу, как будто самим появлением своим государь желал создать надлежащее настроение и в среде депутатов, и во всем польском обществе, знатнейшие представители которого, дамы и мужчины, наполняли хоры, толпились позади трона.

Вот он остановился, небрежно и властно касаясь рукой самого трона.

Справа от него, чуть отступя назад, темнеет грузная фигура цесаревича, который на этот раз не играет роли "свободно избранного представителя" среди остальных депутатов города Варшавы.

Тут же, пониже немного, сидит прямо на ступени наместник Зайончек.

Совсем болен старик, но велел принести себя и усадить для присутствия на таком торжестве.

Еще ниже, на последней ступени, выделяется стройная фигура графа Грабовского, статс-секретаря королевства с изящным портфелем в руке.

Он должен прочесть внятно польский перевод французской тронной речи, когда произнесет ее Александр.

Как всегда, почти на память, изредка справляясь с листом, который белеет в руке Александра, произносит он свою третью – и последнюю речь в Варшаве.

Содержание речи еще дня три тому назад стало известно большинству здесь стоящих. Но некоторые места в выразительной, красивой передаче державного оратора производят неожиданное, особенно сильное впечатление.

Коснувшись "дополнительного акта", изданного перед самым сеймом и как бы сузившего права парламента польского акта, порывающего живую связь между депутатами и общественным мнением страны, Александр дал такое объяснение:

– Благодарение Богу, дело государственного строительства в Польше довольно налажено и опасностей пока ему никаких не грозит. Дабы упрочить мое творение, оградить существование его и обеспечить вам самим спокойное пользование будущими плодами наших совместных трудов, я прибавил одну статью к основному закону королевства, к его конституционной хартии. Мера эта, устраняющая возможность и необходимость влияния на ваши выборы и на ваши совещания, только доказывает, насколько я сочувствую упрочению нашей конституции. Это – единственная моя цель, которую я имел в виду, когда принимал помянутую выше меру. И я твердо убежден, что поляки сумеют оценить как мою цель, так и средство, которое я применил для достижения последней.

– Представители Царства Польского! Теперь вы можете совещаться спокойно, без помех, независимо от всякого постороннего влияния. Будущность вашей отчизны – у вас в руках. Имейте в виду только ее благо, истинные ее пользы. Окажите ей все те услуги, каких она ждет от своих лучших сыновей, и содействуйте мне в исполнении тех добрых желаний, которые я никогда не переставал питать в отношении в вашему отечеству!

Очень немногих, искренних патриотов, умеренных и осторожных ради блага самой Польши, успокоили и удовлетворили эти искренние слова, хотя самый прием, примененный Александром, несомненно был непарламентарен.

Все другие депутаты и широкая публика почти единогласно окрестили это объяснение довольно резко, именем "официальной лжи", говорили, что чем гуще позолочена пилюля, тем сомнительнее ее внутренний состав…

Но это говорилось очень тихо, в своих, польских кругах.

Внешне сейм прошел самым желательным образом. Почти без прений, единодушно и единогласно принимались все законопроекты царского правительства, накопившиеся за целых четыре года, словно работало не сто пятьдесят человек разных оттенков и характеров, а какая-то рабочая, законоделательная машина.

– Как они притихли. Слово даю, они затеяли что-то скверное, – однажды в интимной беседе с Александром вырвалось у Новосильцева.

– Или – они сломлены, – возразил государь. – Думаю, последнее вернее.

С этим убеждением он и остался, так писал в Грузино своему другу и единственному теперь всевластному министру, необъявленному "наместнику" русской империи, Аракчееву, говоря: "Здесь, благодаря Всевышнему, идет все по желанию моему и я отменно доволен общим расположением умов…"

В самой Варшаве не раз цесаревичу, его жене в присутствии русской и польской свиты Александр прямо объявлял:

– Я не обманулся в моих поляках. Если дело пойдет так же и вперед, я смогу скоро осуществить свое неизменное намерение: солью с царством все западные губернии, когда-то подвластные этой короне.

В течение месяца, пока длился этот "молчаливый парламент", Александр совершил обычную поездку по царству до Калиша, откуда вернулся в Варшаву, и 1 (13) июня также торжественно состоялось закрытие сессии.

В последний раз повторил свои обещания перед лицом Польши этот король-император, не зная, что ему уж не суждено исполнять никаких обещаний, ничего не придется осуществить больше на земле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю