Текст книги "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)"
Автор книги: Лев Жданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
– О, принцесса, не нахожу слов… Но что он?.. То есть, как себя чувствует Поль? Я дня два не видала его. Здоров ли мой мальчик?
– Вполне. Я сейчас позову его: хотите? Ну, конечно.
Жанета позвонила.
– Попросите сюда Поля с паном Фавицким.
Гайдук, появившийся на звонок, скрылся.
– Хорошо ли вы устроились? – желая заполнить ожидание, спросила Жанета. Но этот естественный вопрос невольно вызвал целую бурю в душе Фифины.
Какое устройство могло показаться "хорошим" жене полковника Вейса после покоев Бельведерского и Брюллевского дворцов, после хором Стрельнинского жилища Константина, где Фифина находилась перед появлением в Варшаве?
Сейчас же хозяйка почувствовала, что произошла неловкость, но поправлять ее нельзя. Только сильнее подчеркнешь ошибку. И потому она с самым глубоким вниманием выслушала описание Фифины, посетовала вместе с нею на тесноту и неудобства наемных жилищ и, как бы обещая что-то, заметила:
– Пожалуй, полковнику хорошо бы купить свой дом в Варшаве. Если даже придется куда переехать по службе, чего я не думаю, это не помешает: дом даст доход и будет свой уголок всегда!
Едва это деловое замечание было сделано, вошли приглашенные: Поль и его второй воспитатель Фавицкий.
Уроженец Подолии, обруселый униат, он сперва учился в духовной академии, потом перешел в университет и, блестящим образом пройдя курс, попал к цесаревичу в качестве второго воспитателя к Полю, преподавал ему русский язык и историю словесности.
Красивым нельзя было назвать этого человека. В его лице было что-то, напоминающее ксендза, который шутки ради отпустил себе растительность на лице. Небольшие бакены его слегка курчавились, как и волосы. Глаза, довольно большие, хорошо очерченные, горели огнем, какой замечается у фанатиков или экзальтированных мечтателей. И взгляд Фавицкого действовал особенным образом на женщин: они как будто теряли свою волю под упорным, чуть-чуть наглым, "голым", жадным сверканием его зрачков.
Зная, должно быть, особенность своего взгляда, Фавицкий почти никогда не глядел в лицо тем, с кем беседовал. Немного неуклюжие манеры и постоянно хмурый, сосредоточенный вид при голосе сильном, гибком, но довольно резком, – все это придавало Фавицкому вид грубоватого парня, задорного и умного.
К Жанете этот замкнутый в себе человек почувствовал какое-то исключительное расположение, которое и проявил особенной предупредительностью и вниманием, чего не удостаивался еще никто. Даже лицо его принимало при ее появлении особый вид: не то оно хотело сложиться в улыбку и не могло с непривычки, не то наивное удивление раздвигало губы, оттягивало мускулы лица и вздувало скулы этого бледного, сухого, но энергичного лица.
Сейчас он низко поклонился Жанете, отвесил сухой, совсем официальный, даже мало учтивый поклон Фифине и сел по приглашению хозяйки на стул, немного в стороне.
Фифина всегда не терпела этого "гордеца", а теперь его поведение положительно показалось ей вызывающим. Она едва ответила на поклон и устремилась к сыну, который, поздоровавшись с мачехой очень почтительно и ловко, бросился к матери, насколько приличия и присутствие Фавицкого позволяли ему двигаться непринужденно и быстро.
– Мой Поль! Ну, посмотри на свою маму. Нет, ничего… Был занят, я знаю… Оттого и не заглянул эти дни к своей маме?.. Ничего, ничего. Видишь: мама приехала к тебе. Здоров? Это самое главное. А как идут его занятия, мосье Фавицкий? Ничего? Недурно… Ну и слава Богу… Иди, играй или работай, мой мальчик. Я тебя увидала и рада… Иди… Благодарю вас, мосье Фавицкий, что вы так неусыпно заботитесь о моем мальчике, так хорошо руководите занятиями Поля…
– Я исполняю лишь свою обязанность, свой долг, так сказать, сударыня, – не поднимая взора, ответил даже слегка угрюмо, словно недовольным тоном, Фавицкий, – да и не один тут я веду дело, так сказать… Почтенный граф. Морриоль, так сказать…
– Да, да, конечно, – торопливо подхватила Фифина, не желая дать заметить теперешней хозяйке Бельведера, что не все были очарованы прежней госпожой этого замка, – конечно, вы и граф одинаково заслуживаете моей признательности… И верьте… Но, принцесса! – снова по-французски обратилась гостья к Жанете, – я не смею дольше задерживать ваше высочество… И потому…
– Нет, нет. Так скоро я вас не отпущу, раз уж вы были так милы и навестили меня. Поль, пане Фавицкий, вы идите себе, работайте, что там надо. До свиданья, за обедом…
Ласково отпустив мальчика, кивнув учителю дружески, Жанета опять обратилась к гостье:
– Вас я тоже не отпущу. Уверена, Константин будет доволен, если по возвращении увидит вас в нашем семейном кругу.
– О, ваше высочество… Помилуйте… Я никогда… я бы вас просила…
– Нет, нет и нет! Сказано – сделано. Я знаю, как Константин хорошо относится к вам… как он любит своего… Поля… И потому – никаких но! Пойдемте, я вас представлю… познакомлю с моей мамой и с сестрами. Там еще один, почти свой. Вы, конечно, его знаете – пан Дезидерий Хлаповский. Говорят, что он влюблен в Тонцю, думает просить ее руки. Партия была бы недурная. Но она – такое дитя. Это все забавляет ее. Я помню себя в ее годы и понимаю, как моей Тоньце странно, что за ней ухаживает красивый военный, прославленный воин и хочет жениться… А ей это совсем ни к чему… Пойдемте… И, пожалуйста, без всяких стеснений: мы в своем, семейном кругу… Константин не должен сегодня запоздать. Он поторопится, я предчувствую. Идемте!..
Обе дамы шли по высоким, светлым покоям и каждая исподтишка по пути поглядывала во все встречные зеркала, как бы желая еще больше убедиться, насколько интересна или непривлекательна она в эту важную минуту.
Мадам Вейс должна была остаться и к обеду в Бельведере.
Ради ее присутствия молодожены держали себя еще более сдержанно, чем это было бы без такой необычайной застольницы. Но все прошло прекрасно.
Когда, наконец, гости разошлись, Константин нежно-нежно привлек к себе Жанету и негромко, растроганным голосом заговорил:
– Каждый день ты поражаешь меня какой-нибудь новой неожиданностью… Такая кротость… такое чуткое, хорошее отношение к этой несчастной… Правда, она не совсем уж виновата в некоторых своих недостатках… А ты?! Ты?!.. Нет, я только целовать тебя могу. Слова у меня такие обыкновенные, неподходящие, словно я их прочел недавно или от кого-то слышал. А тут надо совсем по-особенному называть и говорить… Я лучше буду целовать тебя! Буду молиться на мою птичку. Сам я грубоват, сердит, суров порою. Но, знаешь, если вижу или даже слышу, что кто-нибудь поступает милосердно, живет по-хорошему, выделяется среди людей своею добротою и великодушием, так у меня даже слезы являются, право. Такая уж, видно, природа у меня – слабая. А потом воспитался я, как солдат… Вот и вышло два человека во мне… И тот, второй, спрятанный – любит тебя еще больше, чем этот… вот я… который способен и себя, и всех искалечить, только бы тебе было весело и хорошо… Да нет, все это басни… Иди, птичка… Я только стану целовать… целовать…
Внимательно слушала Жанета все, что говорил ей муж, и молчала.
Июль идет к концу. Лето в самом разгаре. А в этом году оно выдалось сухое, знойное.
Перед обедом, ожидая мужа, Жанета сидела в тенистой беседке, у пруда и любовалась на лебедей, которых очень любила, на густую зелень аллей и ароматные узоры клумб, раскинутых по откосу перед дворцом кверху от воды.
В воздухе было так душно, что даже легкий, сквозной домашний пеньюар, казалось, тяготил молодую женщину. Ночь она тоже плохо спала и теперь полулежала томная, бледная, на низенькой кушетке, поставленной здесь, и глядела вдаль, слушая рассеянно, что говорила ей сестра Жозефина, тоже хорошенькая, но более земная, подвижная, краснощекая женщина с налитой грудью и пухлыми, упругими руками.
– Понимаешь, сестричка, мой Венця, как адъютант твоего мужа, попал теперь в самое неудобное положение. Напоминать о себе ближнему начальству он совсем не может, стесняется. Не дай Бог, подумают, что он желает пользоваться своим положением свояка. А он у меня – такой гордый! Ты не знаешь Венцеслава… Действовать через меня, хлопотать у тебя, чтобы ты, как жена, повлияла на нашего князя?.. Это бы ничего. Но мы знаем, как тебя задушили просьбами и делами. Одна мама со своим Бронницом, говорят, столько уж нахватали при твоей помощи, что нам совестно и обращаться с чем-нибудь к нашей милой, любимой сестричке… Хотя бы даже к такому ангелу, какова ты есть! Право, помнишь, я всегда больше всех в семье любила тебя… И жили мы очень дружно, даже из-за поклонников не ссорились… Бедный Велижек, он ведь и мне очень нравился… И Лукасиньский прежде, пока не увидел тебя, приударял за мною. Появилась фея – и земные девы были забыты… Плутовка моя светлоглазая!.. Но все-таки, понимаешь, теперь Венцеславу от этого не легче… Совсем молчать – так известное дело: другие мимо носа станут прыгать, получать и чины, и награды, а мы ни с чем. Хорошо, пока нас двое. А появится молодой пан Гутаковский или панна такая, крошечная… Непременно в честь тети назову ее Жанетой, правда? И ты должна крестить… А как тогда мы обернемся с нашим жалованьем и доходом от поместья, который что ни год, то меньше… Эти хлопы притворяются, что совсем обнищали. А по-прежнему струнить их нельзя… Понимаешь, слухи пошли, будто совсем воля будет всем хлопам… И землю им даст наш круль-свояк… Да, родня приличная, а прибыли нам мало! – со вздохом и с грустной улыбкой в то же время вырвалось у Жозефины Гутаковской. Она с немой просьбой устремила глаза на сестру, которая теперь задумалась, глядя на веер, тихо перебирая его тонкими-пальцами опущенных на колени рук.
– Видишь ли, сестричка, – наконец заговорила Жанета, – ты напрасно стараешься так осторожно подойти к делу. Правда, мы жили с тобою неплохо, другим сестрам не в пример… Бывало и так, и этак… но я тебя люблю, и ты очень привязана ко мне, я знаю. Да и помимо того, если чужие ждут моей помощи и я хотела бы им оказать всякое содействие, то совесть и сердце не позволят отказать в чем-либо своим, кровным… И я делаю, что могу… Но тут есть очень щекотливое обстоятельство… Ты его знаешь. Больше четырех лет за мной ухаживал мой муж. Почему? Я нравилась, правда. Но и вела себя совсем не так, как все остальные женщины и девушки, которых он удостаивал своим вниманием. Нет-нет, да, они выказывали, что им льстит не только его любовь, но что они видят в нем господина всей Польши, цесаревича русской империи, часть власти которого они могут получить при помощи просьб и хлопот. Это отнимало цену у них самих, у любви ихней, если только эта любовь существовала у ветренниц и кокеток. Как я вела себя, ты видела. Я знала мужчину, немолодого, но интересного, покрытого боевой славой, влюбленного в меня, – и больше ничего. О его положении, о его власти, о влиянии при помощи его не было и речи никогда. Я ни о ком, ни о чем не просила… И если что получала, то помимо воли… Я просила, советовала ему… но только в тех делах, которые касались его лично, могли служить ему на пользу… Остерегала его от того, что могло принести ему вред. И больше ничего. Так было четыре года, когда я не надеялась даже стать законной хозяйкой в этом доме… Но вот нас повенчали. Я его жена. Неужели же я должна сразу измениться? Надоедать ему бесконечными просьбами, хотя бы и самыми справедливыми и законными? Это было бы и неумно. Явится невольно вопрос: не притворство ли было с моей стороны полное бескорыстие минувших лет?! А вот теперь, когда партия взята, – я и начала свои происки? Не забудь: они – победители, мы – побежденные! Самые дурные предположения допустимы с их стороны. Значит, уйдет любовь, которую я так бережно охраняла много лет и надеюсь сохранить еще надолго, зная Константина. Он любит все исключительное, в чем нет мелочности, житейских расчетов. Стоит следить за ним, ловить его настроения, подогревать хорошие, тушить дурные – и можно добиться многого так, что он будет уверен, будто это от него лично исходило. Так, сестричка, неужели ты думаешь, что я не вспомню о тебе и о твоем муже в удобную минуту? И верь еще, что это напоминание будет вам полезнее и важнее всяких, самых настойчивых, но так неприятных мужу просьб… Он особенный человек. Прямо иной раз понять его не могу. Как будто ангельскую душу злые духи взяли, раздробили на куски, исказили ее прекрасный образ, в светлую основу втиснули черные и красные зловещие пятна… и отошли, любуясь своей работой… И поэтому я еще больше люблю и жалею моего Константина…
– Милая, бедная сестра! Я и не думала…
– Конечно, не думала! Чем выше человек, тем ему жить надо сложнее, тем труднее положение всех, кто близок к нему… Другим, конечно, я ничего подобного объяснить не могу. Улыбаюсь ласково, обещаю исполнить их просьбы, а за последствия, конечно, ответа на себя взять не могу. Я направляю их к другим, кого знаю, даю рекомендации… Словом, обычное колесо… Но тебе я должна сказать правду. Тем более, что плохого для вас тут нет. Я обещаю и думаю, что успею помочь вам в делах… Будь сама спокойна и успокой своего мужа.
– Да благословит тебя Святая Дева за твою доброту! Да пошлет тебе Сладчайший наш пан Иисус сил и мужества, маленькая наша Эсфирь… да, да, мы так называем тебя. А граф Адам – это Аман… Только, сдается, он уже в опале? Да! И слава Богу! Ужасный, опасный человек… В Вильно, где он попечителем округа, такое, говорят, делается. Весь город в заговоре против России… И здесь есть немало кружков… Конечно, мы с тобой польки, но понимаем, как важно жить в мире с этой сильной, великодушной Россией. Кроме добра – мы ничего не видим от нее. Нельзя же злом платить за это. И Бог не велел… А они?! Но Господь с ними. Не хочу и тебя тревожить. Вот ты даже побледнела. Ты не говори своему об этих вещах. Я так, слегка слышала… А он встревожится, начнет злиться, от этого еще больше выйдет раздора… Ты понимаешь, сестричка?
– Конечно, конечно. Если бы я знала даже что-нибудь верное, так постараюсь помешать козням, даже не впутывая мужа. Так трудно ему внушить, что именно в опасные минуты надо быть мягким, сдержанным, осторожным, даже ласковым на вид… а принимать самые строгие и решительные меры незаметно, не обижая никого. Нет, он сдержаться не может… А, сдается, ты права: предстоит немало волнений и смуты… Жаль мне отчизну… И теперь боюсь я столько же за него, за мужа… Ах, сестричка, порою я даже задаю себе вопрос: неужели судьба хотела послать мне столько испытаний, когда свела мой путь с путями Константина?
Жанета умолкла в порыве раздумья и тоски. Смолкла и сестра, чтобы не нарушить настроения.
– Тихий ангел пролетел, – прерывая молчание, снова заговорила Жанета. – Видно, я на тебя нагнала грусть, моя говорливая сестричка. Ты, я знаю, неохотно молчишь. Говори что-нибудь. Ты так славно обо всем умеешь рассказать. Да, отчего не приехала Тонця с тобою? Она здорова? По-прежнему влюблена в своего гусара?
– Больше прежнего. Пан Дезидерий прекрасный человек… И с состоянием. Здесь имеет маентки (имение), да еще в воеводстве Познанском, которое теперь к прусам отошло, – у него хороший кусок. И все, как ты сама знаешь, пошло уже на лад. Пан отчим готов был благословить… Мама тоже не упрямилась, как это часто бывает… А теперь вдруг перемена. Тонця так его полюбила, а ей говорят, что надо подождать чего-то… Что она сама не знает своей доли… Что это детское, ребяческое увлечение… Словом, в доме у нас целый поток слез… Тонця только не решалась почему-то сказать тебе. Она думает, ты тоже будешь против. Теперь, когда у тебя такой муж… пожалуй, ты найдешь, что Хлаповский ей не пара. Мама тоже говорила, что ты с ней согласна… Правда ли это, сестричка? Неужели ты не поможешь счастью нашей Тонци? Она же любит его…
– Счастью? Счастью я готова помочь всей душой… Может, и правда: так будет лучше для нашей Тонци… Она красивая, умница… Но характером совсем дитя. У нее не стало бы силы так бороться, как… Ну, впрочем, о чем говорить? Он еще не делал предложения?
– Тонце уже давно. И она согласилась. А старшим не решается, пока она сама не узнает, что не будет отказа… Он такой завзятый, этот пан! Наполеоновский вояка, одно слово!
– Хорошо, я потолкую сегодня же с мамой. Попроси ее приехать. Скажи, я бы сама… Да мне нездоровится что-то. И муж не любит, если я выезжаю без него… А он так занят…
– Знаю, знаю. Мы и не в претензии… Мама приедет… Ты представь себе, она такие вещи говорила… Не прямо, а намеками. Если, говорит, одной дочери Бог послал великого князя, неужели для другой не найдется чего-нибудь подходящего! И на кого она думала? Не приедут же принцы сватать нашу Тонцю…
– А если бы и приехали, так в этом не будет ей счастья… Да и славы мало. Какая я великая княгиня? Все та же графиня Жанета, супруга цесаревича, вот и все. Из любезности меня величают: ваше высочество. Да права я на такой титул не имею…
– Боже мой, главное-то я и забыла! Для чего ехала к тебе, сестричка! Надо тебе сказать, дорогой я заглянула в канцелярию к мужу. И он мне по секрету сообщил, что получился именной указ… Кто ближе к делам, думают, что это касается тебя, именно твоего титула, как уже давно хлопочет цесаревич… И вдруг с завтрашнего утра станут во всех костелах и в русских храмах на службах возглашать: благовернейшей цесаревне, Иоанне Антоновне, многая…
– Вздор ты толкуешь, Жузя. Я ведь даже не оставила нашей веры, когда венчалась. Так разве можно, чтобы католичка?..
– Ах, правда, правда! – с сокрушением согласилась Жозефина. – А все-таки что-то есть. Увидишь. Помяни мое слово…
– Может быть. Я сама жду, хотя муж хлопотал потихоньку от меня. И я не просила, право…
– Знаю, верю… Только иначе быть не может. Графскую коронку придется сменить на княжескую, вот пари держу!.. А тогда мама и пан отчим совсем голову потеряют… И не видать Тонце ее гусара…
– Нет, успокойся. Я отчасти догадалась, о чем думала мама… Она знает, что пора женить великого князя Михаила. Этот мальчик… ему всего двадцатый год – очень милый, но страшно упрям и влюблен в Константина. Прямо подражает ему, как попугай, даже во всех недостатках. Мне досадно бывало порой. Мой видит такое обожание и полагает, что все делает хорошо… Вот и могло показаться… Можно было ожидать, что по примеру брата Михаил тоже обратит внимание на девушку из нашей семьи… и кто знает?.. Мой Константин даже песню сложил: "Спаси Боже от града, от мора, от немецкой принцессы и от наговора". Михаил точно также кричит, что скорей в монастырь уйдет, чем женится на какой-нибудь немецкой швабре… Словом… Но я теперь скажу маме… Нельзя портить жизнь девочки. Она любит… И видит Бог, я помогу ей… помогу им обоим!..
– Сестричка! – бросаясь и целуя Жанету, только и сказала Жозефина.
– Ах, милая… Я теперь и счастлива без конца… И так у меня смутно на душе, что я стала понимать многое, чего раньше не замечала совсем… Вам что? – обратилась она к лакею, который показался перед входом в беседку и ждал, пока на него обратят внимание.
– Яснейшая госпожа, доктор Пижель ждет приказаний. И гости там пожаловали.
– Гости? Так рано. Кто?
– Пани полковникова Вейсс. Они были у пана Павла. А теперь приказали доложить о себе наияснейшей госпоже.
– Да?.. Но вы знаете: я нездорова… Меня ждет врач, – вспыхнув не то от смущения, не то от досады, проговорила Жанета. – Идите, так и передайте. Извиняюсь.
Лакей почтительно поклонился и ушел.
– Какая наглая эта Фифишка! Право, Жанеточка, напрасно ты с первого раза не показала этой беспутной француженке настоящее место. А теперь она и повадилась сюда, как будто не понимает, что ей не следует и носа сюда показывать… Ну, бывает у своего Поля, – и довольно с нее. Да и то бы надо прекратить. Лучше посылать его к ней иногда. Право, как ты терпишь! – совсем раскипятясь, быстро сыпала Гутаковская.
– О, не сомневайся, я сама все это понимаю… Но повторю прежние слова: жена Константина должна исполнять обещания, данные его невестой. А я вынуждена была дать немало таких обещаний… Вот и насчет этой… Фифины… Но сначала она держала себя хорошо… Муж был доволен, что мы так "дружны"… И Поль стал привыкать ко мне, относиться без затаенного опасения, как было прежде… Но с некоторых пор я даже не заметила, а как-то сердцем почуяла, что надежда явилась у этой старой француженки. Константин, правда, очень привязчив и если привыкнет к кому-нибудь, с трудом отвыкает… Чуть ли не построили план: снова поселить в этом доме былую пассию… под предлогом, конечно, ее материнских чувств и слабого здоровья Поля. Мальчик, правда, весь золотушный… Уж от кого, не знаю… Тут я приняла свои меры… Но и другие обстоятельства есть против меня… Видишь ли: она – мать. Муж очень гордится, что у него есть сын! А я… пока не могу порадовать его… Даже больше… Кажется… боюсь поверить… Но мне не суждено быть матерью… Врачи, вот этот Пижель и другие говорят: у меня там что-то неправильно внутри… Надо долго лечиться, укрепить организм, поехать на воды… На полгода, может быть, и дольше!..
– Так о чем думать? Поезжай скорее! Дашь ребенка мужу и никакая больше мамзель не посмеет…
– Ах, молчи! Неужели я стала бы откладывать, если бы?..
– Если бы что? Я не понимаю!..
– Ты же сама замужем… любишь мужа. Молодая и он молод. Мой хотя уж и в летах, но… хуже молодого… такой пылкий у него, ненасытный темперамент. Он и недели не может прожить без женской ласки… А я уеду, оставлю его, чтобы любая дрянь… та же самая Фифина втерлась на старое место?! Никогда… Лучше… лучше лишиться радости, не быть матерью… Не ласкать своего малютки!.. Но потерять Константина?.. После стольких лет ожиданья, после таких мук и борьбы?! Нет, я умру тогда… захирею в один год… если только сама не наложу на себя… О, Господи, спаси и помилуй меня, Кротчайший Иисусе!..
И она часто, быстро стала осенять себя крестом.
– Ты одна? Кто был у тебя нынче?! – нежно целуя Жанету, спросил Константин, когда, вернувшись домой, застал ее сидящей в той же беседке, где она была с сестрой, куда вернулась и после визита доктора. – Да что с вами, ваша светлость? Отчего вы так грустны? Сегодня именно не годится вешать носика, светлейшая княгиня Ловицкая и прочая, и прочая, и прочая… Ха-ха-ха!
Довольный, радостный, он бросил ей на колени большой пакет со знакомой уже Жанете личной печатью Александра, императора и короля.
– Что это значит? Что такое? Почему этот титул? И поминаешь город Лович? Объясни, Константин. Знаешь, я так волнуюсь от всяких пустяков… А ты…
– От радости не будет вреда. Раскрой и читай. Нарочно привез тебе нераспечатанным. Не угодно ли, ваша светлость, вскрыть высочайший указ! Я при нем получил особое письмо от брата Александра. В нем и для тебя несколько дружеских слов… Потому-то я знаю и содержание указа… Ну, читай вслух…
Усевшись у ног жены, он вытянул поудобнее свои ноги, прислонился головой к спинке кушетки, подложив под затылок руки, полузакрыл глаза и готовился слушать.
Чуткое ухо Жанеты уловило затаенную тревогу в громком, раскатистом говоре мужа, словно бы он не был уверен: как примет новость жена? А самому хотелось, чтобы указ произвел хорошее впечатление, доставил радость.
Раскрыв пакет, Жанета развернула плотный пергамент и прочла глазами обычный заголовок: "Мы, милостью Божией"… и т. д.
Потом стала читать текст, не громко, но отчетливо, чтобы мог хорошо разобрать Константин, вообще не любивший, если читали что-нибудь очень быстро.
– У меня тогда голова не поспевает за чужим языком, а это досадно! – говорил он.
– "Согласно существующему установлению об Императорской Фамилии, – читает Жанета, – объявляем, что… титул великого князя, цесаревича Константина Павловича ни в коем случае не может быть сообщен ни его супруге, Иоанне Грудзинской, ни детям, кои могут быть от сего брака"…
– Что? Что такое? Почему здесь это сказано?
– Ничего, успокойся, Константин, – удерживая поднявшегося князя, остановила Жанета, – это же только повторение манифеста, которым был разрешен твой развод и вторичный брак со мною… Должно быть, надо так по законам и здесь повторить объявленное решение, чтобы крепче было! – с совершенно неуловимой иронией проговорила она, и, усадив мужа, хотела продолжать чтение.
– Постой… Я сам дочитаю…
Он взял пергамент, заскользил по нему глазами и, наконец, громко црочел:
– "Сим объявляется, что Нами пожаловано было Великому Князю, цесаревичу Константину Павловичу в вечное владение имение княжества Лович. А так как цесаревич великий князь по сему имению намерен сделать такое распоряжение, чтобы супруга его, Иоанна, графиня Грудзинская, была допущена к соучастию по владению означенным имением, то положили Мы удостоить и сим удостаиваем нынешнюю супругу возлюбленного брата Нашего, великого князя Константина, Иоанну Грудзинскую, к восприятию и ношению титула княгини Ловицкой. Также изъявляем желание и повеление наше, дабы титулом этим, с именованием во всей российской империи светлейшей княгиней, – сия Иоанна Грудзинская во всех публичных и частных актах именована была сама, равно как и дети, которые прижиты будут от настоящего брака. Дано в 8-й день июля, сего 1820 г. царствования Нашего в девятнадцатый год, в С.-Петербурге". Вот и подпись брата Александра. Рада? Довольна?
– Очень, милый!.. И признательна императору… Но зачем это? Дорогой мой, ты же знаешь, я…
– Знаю, знаю… Я это все говорил брату. Он также хорошо осведомлен о твоем честолюбии. Я как-то прямо сказал: "Она хочет быть или просто моей женой, или царицей Зенобией, владычицей Востока". А брат ответил: "Византию, может быть, мы еще, с помощью судьбы, приготовим для вас обоих. А пока прошу принять небольшой титул. Твоей жене нельзя оставаться просто графиней Жанетой. Княгиня Лович для начала будет звучать недурно"… Слышишь, птичка: он сказал, для начала!..
– А ты будешь больше любить светлейшую княгиню, чем бедную графиню Жанету?
– Дорогая птичка! Ты же знаешь: с каждым часом, с каждой минутой люблю я тебя все сильнее помимо всяких титулов и указов… Мне казалось только… я думал…
– А я ничего не хочу думать. Ты доволен этой бумагой? И я ей рада, говорю тебе от чистого сердца! Только люби меня… Только… О, мой милый… как мне сказать…
И, закрыв глаза, она прильнула вся к его груди.
Спокойная, счастливая полоса, которую переживал цесаревич в начале этого года, как будто собиралась пройти – и навсегда.
Нельзя было указать ни точных причин, ни верных признаков подобной перемены, но она ощущалась не только самим Константином, но и всеми окружающими. Что-то носилось в воздухе, сквозило в отношениях польского общества, даже в рядах тех самых войск, своих и польских, которым отдавал все время и душу свою Константин.
Правда, главное дело было почти закончено, еще год-другой и сформирование сорокатысячной польской армии, образцовой по выправке и снаряжению, завершится сполна. Но успешное выполнение этой крупной задачи влекло за собою немало новых забот для цесаревича.
В начале сентября по старому стилю назначено открытие второго сейма, а недели за две до этого дня снова прибудет в Варшаву Александр, по пути желающий посетить и вторую школу подпрапорщиков в Калише.
Значит, снова предстоит приятная, но утомительная работа парадировки, ученья, смотры, а потом – заседания сейма, где Константин тоже выступает порою, говоря свои депутатские речи на французском языке.
Не любит цесаревич этих дней сейма. Совсем выбивают они его из обычной колеи. А на этот раз, если верны донесения друзей из среды поляков и русских "разведчиков", сейм обещает быть крайне непокладистым. Все знают, что Александр из Варшавы собирается на конгресс в Троппау, который должен открыть свои заседания в октябре. Что там будет решено, на этих заседаниях?
Неужели придется только что собранной и вымуштрованной армии двинуться в поход, получить боевое крещение? Значит, закоптятся в пороховом дыму чистенькие мундиры… На кочковатых полях битв, под свист бомб и ядер, под напевы пуль – не стройно заторопятся, кой-как зашагают образцовые батальоны… Поредеют молодцеватые ряды… Мундиры окрасятся кровью и повиснут лохмотьями от удара сабель, штыков, от пуль и осколков бомб…
Не любит и не желает Константин войны, не хочет вести в бой молодое свое войско, хотя, по иным причинам, не хотят того сами поляки.
Те рады, рвутся в бой, только не за угнетателей-австрияков, не против задавленных, покрытых былою славой сыновей прекрасной Италии… Они бы знали, куда направить штыки, где найти цель для пушек и ружей, если бы их близкие вожди сказали, что час пробил…
Но те молчат… Значит, надо смиряться и блестящим батальонам, молодецким полкам следует ожидать лозунга, терпеть до срока… Но все же чуют "друзья" москвичи, что неладное творится в душах у их послушных учеников.
И Константин, хотя и после всех, тоже сознает, что изменилось нечто вокруг него. Только еще не может точно определить: в чем дело?
27 августа нового стиля прибыл Александр в Варшаву и до 13 сентября, до дня открытия сейма все шло прежним порядком. Парады, балы и приемы заполнили время.
В последний вечер накануне открытия сейма Александр с цесаревичем, Новосильцев, Ланской, князь Островский, граф Комаровский и еще два-три человека из числа наиболее влиятельных и преданных Александру польских вельмож, обсуждали предстоящие события в связи с тронной речью императора-короля.
– Состав депутатов почти тот же, – проглядывая списки с разными отметками на нем, говорил Новосильцев, – да сами эти господа изменились круто, если верить сообщениям. Вот здесь отмечено: на кого можно вполне положиться теперь из числа всех представителей народа. И двадцати человек не наберется из полутораста… Этого мало, ваше величество!..
– Гм… полагаю. А большинство? Чего оно желает? За кого, за что будет голосовать?
– Ни за кого и ни за что, а против всех проектов законов, предлагаемых нынче правительством вашего величества… Им желательно устроить, по примеру Европы, министерский кризис и взять власть в свои руки. Для чего? Они и сами хорошо не знают. Им важна перемена лиц, а не принципа… Этого коснуться пока они не смеют…
– Пока? А потом, значит, могут осмелиться? Чего же они собираются пожелать потом, когда найдут, что настало их время?
– Кто знает? Может быть, и сами они еще не разобрались в своих желаниях. Зараза идет с запада. А чем кончится дело? Это во власти Господа и вашего величества.
– Ну, что меня касается, – я постараюсь остеречь этих мечтателей… Мне сдается, они все люди искренние, честные, но взаправду отуманенные тем, что кипит теперь во всей Европе… Я их остерегу серьезно. А остальное, вы правы, господа: во власти Божией, как судьба всех царей и их народов. Что еще имеете сказать?