Текст книги "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)"
Автор книги: Лев Жданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 43 страниц)
Что же касается до политических мыслей большого света…"
Константин остановился.
Он охотно бы смягчил и эту сторону вопроса, чтобы успокоить совершенно Аракчеева и через него брата-государя. Да никак нельзя… Слишком недавно был здесь сам граф и, как истая ищейка, всюду нюхал, всех выспрашивал, выглядывал сам, что где было возможно…
Снова скользит перо, но уже медленнее прежнего: "…об этом я умалчиваю; ваше сиятельство, пожив здесь с нами, видели сами его. Дай Боже мне обмануться, но меры нужны самые деятельные, чтобы прекратить это в самом начале его и корне…"
– Так, хорошо! Ловко сказано, – похвалил себя простодушный автор, – если дело в начале, значит и опасность невелика. И бояться нечего, но все же меры будут приняты… Конечно, не без совета со мною… А теперь и поправочку дадим, чтобы не думалось, будто здесь только такие глупцы и злодеи живут: а, мол, по примеру "всех Европ" и мы дурим, понятно…
Решительно докончил период Константин, начертав:
"Впрочем, мне сдается, что сие заражение умов есть генеральное, всеобщее и замечено не только здесь, но и повсюду…
Семеновцев ваших не забывайте, братец и граф любезный! – думает с некоторым удовольствием Константин. – В сердце самом, в столице, в близкой гвардии и бунтом полки ближайшие, по три тысячи человек с ума сходят! Что же дивного, если и в моих польских батальонах сорванцы безумные найдутся, баламуты, смутители? Все обойдется. Бог даст…"
Еще несколько любезных фраз и письмо закончено. Обычным, замысловатым росчерком подписался Константин и сам запечатал письмо.
Долго еще работал Константин, перечитывая донесения, письма, отвечая на них, просматривая доклады и рапорты, сложенные, тут же большой грудой.
Вдруг один конверт, совсем не делового вида, надписанный знакомым почерком, заставил его нахмуриться.
Это было письмо от полковницы Вейс.
Пробежав листок, он смял его в досаде и кинул в корзину у стола, потом, подумав, позвонил.
Вошел дежурный камердинер, поляк Коханский.
– Узнай, пожалуйста, поднялась княгиня? И нет ли у нее кого? Я должен ее видеть.
– Ее светлость ожидает яснейшего князя, – через несколько минут доложил Коханский.
Жанета встретила мужа тоже с каким-то письмом в руках.
За последнее время княгиня Лович стала прихварывать довольно часто, но быстро оправлялась, как будто силой воли отгоняла досадные приступы болезни, зная, что муж не любил видеть ее бледной, исхудалой, с темными кругами вокруг глаз.
Зато, если она была весела, если щеки ее покрывались обычным нежным, пленительным румянцем и глаза загорались, – Константин мог молча часами сидеть, любуясь на свою "голубку".
– От папа письмо, – подставляя губы и лоб для поцелуя, радостно объявила ему княгиня.
– От Бронница? Что еще за новости? Какая переписка? – невольно хмуря брови, спросил Константин, удивленный, почему граф шлет послания из замка, а не является лично, если нужно что-нибудь от падчерицы.
– Да нет, не от Бронница. От моего отца, от милого старика из Познани. Я уж несколько дней ждала…
– А! Ну, что пишет старик? Здоров? Как поживает вся семья? Есть там дети от этой, второй его жены?
– Дети есть, небольшие. Он возится с ними постоянно. А теперь хотел бы меня… нас всех видеть. Такая радость. Две дочки чуть не разом вышли замуж. Он Тонци и не видал почти со дня ее рождения. Тогда они и разошлись с мамой… А теперь мы обе дамы…
– Да, выскочила твоя сестричка за этого франта… Он умный хороший человек, что и толковать. Даже наши все его уважают. Но почему не подождала твоя сестренка? Могла бы теперь подыскать хорошую партию… Куда показистей!.. И почему непременно пошла за поляка? Почему за поляка? Не любит она "москалей"? Да еще за ординарца этого захватчика, за полковника наполеоновских войск! О нем и брат Александр хорошо знает, даже спросил меня: "Тот ли это Хлаповский, который теперь породнился с нашей семьей?" Ты понимаешь? Для меня, положим, – все равно. Я не делаю отличия между "москалями" и поляками. Но люди замечают каждую малость. Брат так тревожится от малейшего пустяка… Непонятная девушка. Своего счастья не могла дождаться!..
– Она счастлива, милый Константин… Почти так же, как и я…
– Так, да не так!.. Но, уж если это случилось, хорошо бы, если они поедут в свои прусские поместья… Это было бы очень догадливо с их стороны…
– Я поговорю с ними! – печально проговорила Жанета. – Хотя и скучно станет без Тонци… Я так привыкла к ней.
– Ну, матушка, и ей не до тебя. Муж, потом дети пойдут… И у тебя свои дела. Не та пора, чтобы целые дни по родне разъезжать… Да еще по вашим панам, которые мне и брату одного зла желают… Да, да! Я больше ваш простой народ люблю, чем гордых панов, вельможных интриганов. Но, но, не плачь только… Ради Бога! Не выношу я, знаешь, женских слез, а твоих особенно… Ты мне не сказала, что пишет отец. Он у тебя – славный старик, судя по твоим рассказам…
– Что говорить, милый? Если ты так смотришь на моих, на всю родню!..
– И не на твоих, и не на родню!.. Я умею людей разбирать. Отчего сама ты отчима не жалуешь? И с мамашей своей не очень дружна? Видишь, и ты своим да родне не потатчица… Так что же нам манерничать друг с другом? Жить вместе, так уж тут, как мы ни любим друг друга, а ломаться не надо!.. Ну, брось слезы, говори что в письме? Мне хочется знать. Здоров старик?
– Здоров. Но он пишет, что перед смертью…
– Ну, новые новости! Теперь о смерти. Не люблю я о ней поминать… Ты сказала, повидать вас желает старик? Пусть приезжает. Чем скорее, тем лучше. Найдется местечко и в доме, и за столом…
– Как? Значит, можно его сюда, к нам? – просияв, переспросила княгиня.
– А как же иначе? Не в Лондонской же гостинице ему стоять, если дочь с зятем, как все приличные люди, своим домком живут. Сюда и зови…
– Милый!..
– Голубка моя! Вот так лучше, чем хныкать. И носик краснеет сейчас, и глазки гаснут, как уголек догоревший… И… Впрочем, постой! Я пришел еще о деле поговорить с тобой… Или, вернее, как бы сказать?.. О семейных делах… Вот писала мне… ну, понимаешь, мать Павла…
– Ах, пани полковникова!.. Мадам Жозефина?.. Теперь понимаю, почему ты такой… такой вот… любезный, ласково настроенный явился ко мне!.. Сестру разбранил. И на меня напустился… Если эта госпожа не бывает здесь сама… если таким образом не может отравлять мне покоя и жизни… не может портить моего счастья – так она пишет… Она… она…
– "Она, она"… А что она? И сама не знаешь… Бросьте, княгиня. Дело настоящее и я прошу выслушать меня. Слышишь, голубка… почему ты перестала ее принимать? Что Случилось?
– Ах, ты спрашиваешь? "Голубка"? Отчего не скажешь: змея-разлучница?! Ведь я разлучила тебя с этой "бедной женщиной"… с этой, которая чуть ли не на моих глазах кокетничает с тобой бессовестно, безбожно, не говоря уж о том, что, как мать, учит своего сына – ненавидеть меня!.. О, Боже! За что так испытуешь меня?! Матерь Божия, возьми мою душу, чтобы я не мешала никому на свете и не видела, как глумятся надо мною… всякие…
– Ну, перестань, слышишь! Это же вздор ты говоришь! – совсем серьезно, видимо, сдерживаясь, чтобы не дать воли своему гневу, заговорил внушительно Константин. – Я не питаю больше ни капли чувства к этой, действительно, несчастной женщине… Но уважать ее я обязан. Она мать моего сына и ведет себя совсем прилично… Ты это тоже знаешь… И, помни, сама говорила, обещала мне… А теперь?.. Нехорошо, Жанета. Ты мне дороже всего в мире. Так не играй же моей душой…
Совсем непривычным, мягким, но решительным тоном сказаны эти слова. И смысл их, простой и ясный, произвел сильное впечатление на княгиню.
Она умолкла, задумалась. И чувствует, что муж не сводит с нее глаз, ожидая решения.
– Хорошо, – слабым, едва внятным голосом заговорила наконец Жанета, – я вижу, сознаю: была неправа и к ней… и по отношению к тебе… Прости… Я готова извиниться и перед ней. Пусть приходит, когда ей угодно. Я постараюсь подавить свои тревоги, и муки, и опасения, терзающие грудь… Я все-таки была счастлива, как никто!.. Ты хотя немного, но любил меня, мой Константин… А теперь? Пусть будет, как Бог велит… Его Святая воля… Я готова!.. Я буду терпеть. Напиши ей, пусть является хоть каждый день… ищет бесед с тобою… Делает, что хочет… Моя любовь к мужу даст мне силы все перенести… Прости, что я не удержалась, как простая любящая жена, сказала своему князю-супругу то, что давило мне сердце… Теперь я стану улыбаться… я…
Не досказав, княгиня смертельно побледнела от настоящей муки и упала на кушетку в полуобмороке.
– Эй, Зося! – испуганный, стал громко звать Константин; – Кто-нибудь, сюда… Скорее!..
Поддерживая жену, он даже не мог дотянуться до сонетки, позвонить…
Но Зося была недалеко и прибежала на первый зов.
– Княгине дурно… Дай флакон… Где соль? Лавандовой воды… Спирту… Что-нибудь, скорее…
– Несу, бегу! – не ожидая приказаний, засуетилась смышленая преданная девушка.
Появились разные флаконы, пузырьки. Пеньюар на груди был расстегнут, чтобы легче дышала грудь… Через пять минут Жанета стала приходить в себя.
Прежде всего она сделала слабый знак Зосе:
– Уйди!..
Девушки мгновенно не стало в покое.
– Милый, прости… Ты не сердишься? Я испугала, растревожила… Я такая слабая… Так люблю моего князя… Так…
Тихие слезы катились теперь из потемневших глаз женщины. Взяв руку мужа, она прижала ее к губам.
– Да что ты? С ума сошла, голубка моя? Могу ли я сердиться за что? Вижу, ты ревнуешь. Конечно, по-пустому. Она стара, некрасива… А ты… Но я понимаю… Ты не в силах. Ну, бросим… перестань… Не зови ее. Не надо… Обойдемся и без этих затей. Павел может бывать у нее… Она пусть является на его половину… И довольно. Согласна так, милая?
– Нет, я в самом деле виновата и перед ней, и перед тобой… перед моим чистым, благородным рыцарем… Завтра же зову ее к обеду. Можно? Нет? Ну, так к вечернему чаю, запросто. И увидишь, как я буду с ней… как сестра… Ты увидишь… уви…
Горячий поцелуй мужа не дал ей закончить. Жанета ответила рядом жгучих поцелуев.
Миновали холода. Апрель в половине. Близко начало лета.
Некоторого рода оживление замечается в однообразной, довольно скучной повседневной жизни Бельведерского дворца.
В начале еще этого месяца цесаревич, ничего не говоря княгине, выезжал по калишской дороге и на первой станции от Варшавы встретил старика с длинными седыми усами, в старомодном камзоле – графа Грудзинского, который, согласно письму августейшего зятя, ему одному дал знать о своем приезде.
Сразу после первого знакомства зять и тесть понравились друг другу. Константин почтительно ввел в гостиную к Жанете, ничего не ожидающей, дорогого гостя.
– Видишь, кого я тебе привез, птичка?! – весело, громко спросил он.
Слезы радости, поцелуи, первые речи после долгой разлуки хлынули без конца; явились обе другие, дочери, потом и сама мамаша со своим вторым мужем; но эти выполнили только долг приличия и оставались недолго…
Старик внес свежую струю в размеренный ход жизни Бельведера.
Обеды проходили не так чинно и тихо, как раньше. Грудзинский, сидя между зятем и дочерью, вспоминал молодость, свои походы, любовные похождения и вояжи по Европе в доброе старое время. С Павлом он тоже подружился, пленив его рассказами из времен польского рыцарского житья…
Особенно любил старый граф разбираться в родословной фамилии Грудзинских. Скоро все в Бельведере, до гайдуков, служащих за столом, изучили родословное дерево рода Жанеты.
Также узнали окружающие, где, какое поместье находится в распоряжении графа в прусской Познани и в самой Польше.
Обычно старик после завтрака или обеда обращался к Жанете и заявлял:
– Разрешите, ваша светлость, доченька моя, темному отцу своему, графу Грудзинскому наполнить еще стаканчик ароматной, чистой, упоительной влаги из венгерских старых лоз… Славное винцо. А, знаешь, Жанеточка? Верите, зятек, ваше высочество, ясновельможный ксенже: в моем родовом Попове, что близ Венгжовец в воеводстве Познанском, в глубоких подвалах найдется бочонок-другой не похуже этого… И такого же возраста, право: 1763, если не просто 1750-го… Еще граф Ян-Болеслав-Казимир Грудзинский, сторонник, друг короля Станислава Лещинского, положил эти барилочки на покой… А есть у нас и старый мед, который помнит даже прадеда, папа Андрея, кастеляна Накельского, что еще при круле Яне-Казимире с казаками да со шведами воевал… А его дядя родной, Сигизмунд Грудзинский, тоже не дурак выпить был и уже 200 лет тому назад воеводой числился Равским. Но и до того Грудзинские не без славы служили своим крулям. Блаженной памяти пан Хризостом Грудзинский, староста Накельский, еще в 1576 годочке послом от Речи Посполитой и от своего круля на Москву ездил… За красивыми боярынями приударял. Вот аж когда, а то и раньше того Грудзинские свой честный род повели, зятек мой любезный, ваше высочество. Нельзя сказать, чтобы безродную девицу взять за себя изволили…
И, заливаясь довольным, добродушным стариковским смехом, граф снова наполнял свой бокал любимым венгерским и потягивал его, приглаживая длинные седые усы. Но вино не кружило головы старому вояке, который в свое время до последнего раздела еще служил в рядах войск герцогства Варшавского.
От лишнего бокала только розовело сильнее его здоровое лицо и легче сходили с языка воспоминания и рассказы из славных былых времен.
И второй гость в это же время появился на горизонте Бельведера.
Вызванный с Кавказа, покоритель и герой этих грозных твердынь генерал от артиллерии Алексей Петрович Ермолов по призыву государя спешил в Лайбах, где Александр лично хотел ему вверить армию, назначенную против восставшего итальянского народа.
В Варшаве Ермолов задержался на несколько дней по усиленной просьбе Константина, питавшего особую дружбу и уважение к этому храбрецу, вместе с которым он участвовал еще в славных походах самого Суворова.
"Любезнейший, почтеннейший, храбрейший друг и товарищ" – так постоянно начинал свои письма к Ермолову прямой, но скупой на хвалу, Константин.
Теперь, когда Ермолов покрыл себя новой боевой славой, цесаревич устроил желанному гостю совсем блестящий прием, отнесся к нему, как к самому близкому другу, брату.
Но стоило взглянуть на них, стоящих рядом, и невольно являлся вопрос: что общего могло быть когда либо между этими двумя так несходными между собою людьми?
Правда, Ермолов в прежние годы, в тяжелые дни Бородинской битвы и потом не раз хорошо отзывался об отважном и разумном поведении цесаревича в иные решительные и важные минуты. Но это был просто долг справедливости.
Сам Ермолов никогда не питал особенного расположения к "мягкотелому", как он называл про себя, несуразному на вид, странному даже по наружности Константину.
Эти брови-щетки на пухлом, безвольном лице, открытый, словно умышленно для всех ветров, нос, толстые чувственные губы и голубые добрые, но маленькие, близоруко глядящие глаза, – все это так несходно было с выразительным обличьем Ермолова.
Генерал был лет на шесть, на семь старше цесаревича. Большая круглая, глубоко ушедшая в плечи голова поражала каждого при первом взгляде.
Лицо было освещено темными сверкающими глазами, глядящими по-орлиному из под ровных красивых бровей. Орлиный, хорошо обрисованный нос, не высокий, но широкий лоб, прорезанный несколькими складками, выдающими упорную силу мысли, способность к умственной работе, волнистые густые волосы, которые непокорно ложились и на лоб, кудрявые бакенбарды, придающие суровость умному лицу. Наконец нежно очерченные, как у ребенка или молодой женщины, красивые губы небольшого доброго рта скрашивали все выразительное лицо, на котором округленный выдающийся подбородок еще одной лишней чертой отмечал силу воли этого "железного" человека, как звали часто Ермолова друзья и враги.
И давно не видавший Ермолова цесаревич сразу почувствовал, что прежних приятельских отношений между ними воскресить нельзя.
Служба на Кавказе, постоянные стычки с горцами, жизнь среди войска, осужденного почти бесповоротно на убыль, совсем переродила прежнего отважного, но светского в то же время офицера, полупридворного, полувояку. Теперь все показное, наносное щегольство и франтовства строевое стало дико и чуждо кавказскому бойцу, Он узнал цену настоящей смерти и настоящей жизни, понял ужас войны, ее значение и бесцельность, понял лучшую сторону русского солдата. Стал врагом всякого излишнего формализма как в делах, так и в одежде военной. Поэтому ему показались даже забавными и излишними все парады, какими пожелал щегольнуть перед старым товарищем инструктор-цесаревич.
Выправка польских войск и литовских батальонов казалась Ермолову мертвой работой; их снаряжение, пригнанное, но стеснительное и неудобное даже для мирного времени, не только для войны, боевой генерал почел за маскарадную забаву, да притом еще неразумного свойства…
Конечно, умный и воспитанный человек, он ничего подобного не сказал прямо любезному хозяину, который, очевидно, ждал не критики, а похвал.
Ермолов хвалил ровный шаг, стройность движений, внимательность рядовых и вдумчивое отношение к делу офицеров. Словом, отметил все, что можно было найти положительного в этой военной забаве, в плац-парадной игре, практикуемой так широко и усердно.
Но, говоря одно, он думал совсем иное и ждал минуты, когда возможно будет выказать настоящий свой взгляд на всю эту мишуру, на бесполезную плац-парадную муштру и пунктуальность.
Накануне одного из разводов Константин в своем кругу, за чайным столом рассказал гостям случай из прошлого, рисующий, до чего бывает сильна дисциплина в тех частях, которые берет в свою выучку сам Константин.
– Солдат должен быть совсем как живая машина! – решительно заявил цесаревич. – Тогда он годится в дело. Вот, скажу я вам, какой случай был у меня еще в памятные всем тильзитские дни… Зашел у нас разговор с герцогом Моденским относительно дисциплины в русских войсках. Не пускаясь в долгие разговоры, я подозвал стоящего недалеко солдатика в полной походной амуниции, из нашего конвоя. Было это как раз на берегу. "Налево кругом! – скомандовал я. – Шагом марш, вперед, вперед!" И, не размышляя нисколько, не задержавшись и на миг, солдатик – бух с берега… в воду!.. Кинулись за ним. Пока вытащили, пока что… он успел захлебнуться… Совсем плавать не умел бедняга.
– Ну, и что же вы, ваше высочество? – едва заметно поведя бровями, словно ему что-то причинило легкую боль, спросил Ермолов.
– Ничего, генерал! Доказал хвастуну-французу, что никогда ни одна армия не сравнится о нашей, русской, пока есть в ней такие солдаты… Пусть свет знает. Что же еще могло быть, ваше превосходительство? Не понимаю…
– Да, конечно: больше ничего там и быть не могло, – как-то загадочно согласился Ермолов.
Разговор перешел на иные темы.
На другое утро парад прошел превосходно. Едва он окончился, Ермолов обратил внимание на новую, с иголочки, обмундировку молодцов-гренадеров, затянутых ремнями своей сложной амуниции и тесным мундиром.
Довольный вниманием гостя, Константин дал знак. Из рядов вышел один гренадер и встал перед глазами начальства.
Константин начал объяснять все подробности новой обмундировки.
– Должно быть, он хорошо должен чувствовать себя в таком щеголеватом и пригнанном наряде, особенно в бою! – как будто восхищаясь, заметил Ермолов. – Если таких же молодцов видел герцог Моденский, он, наверно, остался доволен.
И вдруг перчатка выпала из рук генерала.
– Подыми-ка мне ее, братец! – спокойно обратился генерал к гренадеру.
Тот сгоряча, не рассчитав, сделал быстрое движение, хотел нагнуться и едва устоял на ногах.
Стянутый своими ремнями, в узком мундире солдат не мог сразу наклониться, как бы это следовало. Осторожно, кое-как боком изогнулся рослый гренадер и, вызывая невольные замаскированные усмешки в окружающих, захватил с земли и подал злому, находчивому критику его перчатку.
– Спасибо, братец, – ласково поблагодарил Ермолов.
Константин ничего не сказал, только сразу весь потемнел. Он понял урок. Конечно, только для парадной маршировки и годится эта пригнанная амуниция, эти пряничные солдаты. На войне, где нужно и укрываться за прикрытиями, и сгибаться, и прыгать порой, – нельзя показаться в таком виде!..
Но Константин почувствовал глубокую обиду от коварного приема бывшего "друга и товарища". При всех тонко высмеять его многолетние труды! Когда можно было просто, по-приятельски указать на недостатки в деле…
Молча доехали с площади до Бельведера оба, хозяин и гость.
Еще более решительная и резкая размолвка произошла между бывшими друзьями на следующий день.
Сам Ермолов навестил только Новосильцева и Ланского и официально откланялся наместнику Зайончеку.
Когда же граф Грабовский, статс-секретарь польской короны и министры Соболевский, Мостовский и другие посетили Ермолова, он не принял никого, велел сказать, что его нет дома.
Обиженные такой неучтивостью министры даже высказали Константину свои жалобы.
Гостеприимство, обязанности любезного хозяина помешали цесаревичу прямо высказать что-либо Ермолову. Но тот не унялся, очевидно, недовольный всем, что видел вокруг.
А особенно претило русскому генералу слишком предупредительное отношение к полякам, даже в ущерб "своим". Это предпочтение оказывалось не только во время наездов сюда государя, но и постоянно, всеми, начиная с самого цесаревича.
– Черт знает что! – бормотал кавказский рубака. – Мы здесь победили, а держим себя, как последние холопы… Стыд России… Зачем? Для чего?
И это раздражение нашло подходящий исход.
В сопровождении большой свиты, среди которой было много высших офицеров-поляков, Константин показывал город Ермолову, обращая внимание на то, как он возрос за короткое время, сколько красивых зданий возведено, как много больших заводов и фабрик дымят своими высокими трубами по окраинам.
Казармы, арсенал, дворцы и Крулевский замок – все было осмотрено.
Вдруг взгляд Ермолова упал на красивый вид: все предместье Праги было перед ними, залитое лучами весеннего солнца. Как муравейник, кипели улицы и переулки предместья шумной толпой.
– Вот это место я хорошо помню! – громко заговорил генерал. – Давно это было, поболе, чем четверть века тому назад… Как мы с покойным орлом Александром Васильевичем брали штурмом эту самую Прагу. Офицериком молодым был я еще тогда… А помню хорошо.
И, словно не замечая волнения Константина, его знаков, он продолжал:
– Жаркое было дело! Отплатили мы злодеям за пасхальную резню! Дрались они сначала лихо, что говорить!.. Взяли мы шанцы, редуты, миновали стены, так чуть не каждую улицу, каждый дом пришлось еще штурмовать… Кровь ручьями лилась… И дрогнули, бросили оружие, наутек пошли господа поляки, словно зайцы, либо на коленях пощады запросили… Но – пощады не было… ни им, ни женам, ни детям… Чтобы помнили, как за вероломство умеет платить русский народ!
Кончил, оглянулся. Все смущены, молчат. Кто побледнел, кто покраснел, словно удар собирается хватить самых горячих. Но ни звука никто. Будь это не Ермолов – ему и сам Константин, и окружающие, поляки и русские даже, не дали бы кончить тяжелого рассказа…
А тут пришлось все прослушать и молчать.
С легкой любезной улыбкой умолк и язвительный гость-говорун. Дальше идет как ни в чем не бывало.
Кончен обход. Свита отпущена. Константин остался с гостем в своем небольшом кругу: Колзаков, Феншау, граф Гутаковский, еще двое-трое таких же близких людей с Курутой во главе.
– Как это вышло нынче, генерал, – не выдержав, с искренним огорчением в голосе заговорил Константин, – эти воспоминания, столь печальные и позорные даже…
– Для кого, ваше высочество? Полагаю, только не для нас… Их же польская поговорка имеется: "Вет за вет, дарма – ниц", как аукнется, так и откликнется… Им и позор… Съели, не поморщились, как видели сами, ваше высочество!
– Но, право, не следовало говорить того. Вы же знаете, Алексей Петрович, государь желает слить Польшу с Россией. Но вы, пользуясь столь огромной репутацией в нашей армии, выказываете явное пренебрежение к полякам… Вот вы даже не хотели принимать явившихся к вам польских министров.
– И на то у них поговорка есть: "С москалем знайся, а камень за пазухой прячь". Оттого мне и противно с поляками дружиться, либо знакомство вести. Так и сдается: вижу их камень за пазухой. Не сношу притворства и маски ни у друзей, ни у врагов.
– Но позволю спросить, генерал, насколько учтив такой ваш образ действия?
– Скажу вашему высочеству, что меня в грубом обращении с подчиненными, а тем менее – с поляками – никто не может упрекнуть… Мне, хвала Господу, полсотни годков скоро стукнет… Подобными качествами может щеголять лишь молодой и заносчивый корнет уланского вашего высочества полка… Так-с!.. А теперь – имею честь откланяться вашему высочеству. Мне в путь пора…
– Добрый путь, генерал! – отрывисто, хмуро бросил Константин в ответ.
Так навсегда, если не врагами, то совершенно чужими людьми расстались эти два бывших приятеля.
– Завидует вам генерал, ваше высочество! – шепнул Константину угодливый Гутаковский на правах дальнего свойственника по жене.
Ничего не сказал цесаревич и только в раздумье отрицательно покачал головой.
Кончился Лайбахский или, как его назвали в Варшаве, "лайдакский" (бездельнический) конгресс. Накануне его завершения получено было известие, приятное для всей коронованной компании, заседающей в Лайбахе: 23 апреля в замке Лонгвуд, на скалистом островке Св. Елены от рака желудка умер Наполеон, призрак которого до этого самого дня пугал владык Европы.
Проезжая в июне через Варшаву домой, Александр поделился добрыми вестями с Константином: Священная Лига окрепла совершенно и устойчивость европейского мира обеспечена надолго. А смерть корсиканца еще больше помогла ходу дел.
– Давно ты не был в Петербурге, Константин. Больше двух лет. Когда соберешься? Матушка уже хотела писать, звать тебя, – вдруг заметил, словно мимоходом, Александр.
И взгляд его, как бы избегая встречи со взорами брата, скользнул в сторону.
Ничего не заметив, Константин только обрадовался новому вниманию со стороны матери и брата:
– Приеду непременно, государь. На праздники, пожалуй, соберусь, когда дела меньше и у меня, и у других…
– Очень уж ты сам входишь во всякие мелочи, как я вижу. Нужно ли так брать?
– Не иначе, государь. Все еще здесь налаживается наново, ваше величество. Вот, как устроится, тогда и я отдохну всласть…
– Дай. Бог, дай Бог… Значит, ждем. Матушка все равно напишет тебе… Она говорила. Увидишь.
Александр знал, что говорил брату.
В декабре, получив письмо, в котором вдовствующая императрица звала сына, ни слова не говоря о молодой невестке, Константин стал быстро собираться в путь.
– Я доволен, дорогая, что тебя не зовут пока! – ласково обратился он к жене, когда письмо было прочтено. – В такой холод мчаться тебе за тысячи верст… И при твоем слабом здоровье…
– И я довольна, – опуская глаза, подтвердила спокойная на вид княгиня.
– Не скучай без меня. Вот теперь эти занятия твои русским языком помогут убить время. Я долго там не пробуду… Потороплюсь домой… Без тебя там мало мне радости. Повидаю матушку, братьев… А вот тебя я хотел бы просить…
Он остановился.
– Не говори, я знаю. Ты не любишь, если и при тебе я бываю у кого-нибудь… А уж в твое отсутствие, верь: только в костеле и у матушки иногда увидят меня люди…
– Ну, вот, ну, спасибо, моя умная, добрая птичка! Ты читаешь у меня в мыслях, в душе… И никогда нет ни в чем отказу…
– Я все по-прежнему люблю тебя, – тихо проговорила Жанета. – Помни и скорей возвращайся, мой милый… Береги себя…
Константин не напрасно остерегал княгиню от посещений в его отсутствие кого-либо из знакомых, даже родных.
Вести о большом военном заговоре все настойчивее и настойчивее стали доходить не только до цесаревича, но перелетели в Петербург. И оттуда друзья великого князя – Опочинин, Сипягин и другие – давали знать, что следует предупредить запросы из столицы, надо самому поглядеть хорошенько кругом, найти нити заговора, добраться до корней и вырвать, выбросить их вон, уничтожить сразу и навсегда.
Константин искал. Кое-что успел узнать… Не знал он лишь одного, что заговорщики имели сильных защитников и единомышленников там, в столице, на берегу холодной широкой Невы. Даже тот самый курьер, который теперь прискакал с посланием императрицы-матери, привез еще одно письмо, осторожно разыскал майора Лукасиньского, которому и вручил наедине пакет, запечатанный странной печатью: шестиугольная звезда и лопатка для каменных работ была оттиснута на ней четко и глубоко.
Не говоря почти ни слова, простились посланец и получатель письма, только странный знак руками сделали на прощанье и обнялись братски, хотя раньше не знали друг друга и вряд ли могли снова повстречаться когда-нибудь, разве там, перед Всевышним Судьей…
Прочитав внимательно несколько раз большой лист, исписанный кругом убористым, мелким почерком, Лукасиньский достал записную книжку, из корешка которой осторожно извлек небольшой, полуисписанный непонятными знаками и цифрами, тонкий, вчетверо сложенный листок.
Развернув его, он такими же условными знаками вписал что-то сюда из письма, полученного сейчас, спрятал листок в незаметную щель корешка, подошел к печке, которая топилась, озаряя красноватыми бликами стены и пол комнаты в полутьме набегающих быстро декабрьских сумерек.
Еще раз перечитав письмо, майор разорвал его на несколько кусков и бросил все в огонь.
Бумага сразу пожелтела, почернела, вспыхнула, сворачиваясь. Некоторые слова, целые фразы проступили на тлеющих кусках. Вот четко виднеется на мгновение вся подпись: "Брат… невидимый Ариель"… Еще минута и остатки пепла улетели с легкими языками пламени туда, вверх, навсегда.
Сложив руки на груди, майор глубоко задумался.
Скрип двери заставил его очнуться.
– Можно к тебе? – спросил молодой звонкий голос.
– Юзя, ты? Иди, иди! Как странно: я думал именно о тебе… Сам хотел.
– Ты думал, а Юзя вот он я. Добрые вести, Валерию… У нас в школе, оказывается, такие молодцы… Я чуть заикнулся одному приятелю, а он мне рассказал, что там почти все подпрапорщики в союзе и что…
– Постой, погоди… Я знаю. Послушай, что тебе раньше скажу… Сядь, милый!
Юноша, который за это время успел переменить гимназический наряд на военную форму школы подпрапорщиков, удивленно посмотрел на брата, умолк и сел. Он знал, что Валериан слишком внимательно относится ко всем делам младшего брата, особенно таким… "политическим", как он сам называл.
Значит, есть что-то слишком важное, если не дал высказаться…
Выражение лица брата, какое-то торжественное, словно в храме у святого причастия, тоже поразило веселого, впечатлительного, но чуткого Юзю.