Текст книги "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)"
Автор книги: Лев Жданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)
– Свинство! Какое свинство!
– А что вы думаете теперь делать? Как хотите действовать? – осторожно задал вопрос Замойский, собственно для этого и приехавший тю поручению Административного Совета.
– Не знаю… Еще погляжу… Да что тут можно сделать?!
– Ничего нельзя! – поспешно согласился князь. – Самое лучшее – пока отступить в более удобное место… и так, чтобы не могли отрезать вашим отрядам пути на Брест. Ведь ваше высочество хорошо знает: сейчас в Варшаве и окрестностях под ружьем до… 28 000 человек при ста орудиях.
– Я знаю хорошо счет польской армии, – отчеканил Константин.
– Вот видите, ваше высочество! Если армия вся примет сторону восстания? А этого теперь можно опасаться…
– Быть не может! Не может быть! – почти со стоном вырвалось у цесаревича, создателя этой армии, которая теперь готова поднять оружие против своего творца.
– Верьте, ваше высочество, я говорю на основании фактов. Депутации прибывают отовсюду… Сношения у вожаков мятежа были со всеми и давно…
– Какое свинство! – только и сказал Константин.
– Ваше высочество, – вкрадчиво заговорил Замойский, видя, что момент благоприятен, – положение тяжелое… Как назло, после вчерашней оттепели – ударил мороз.
– Да. Десять градусов. Мои молодцы-солдатики, дети мои – все мерзнут под открытым небом, на Мокотовских полях.
– Я видел, проезжая, ваше высочество… Говорят, и провианту нет… Ночью, будто, разграблена мародерами большая ферма пани Вонсовичовой… Она в дружбе с Хлопицким и в городе уже говорят об этом.
– Знаю! – понурясь проговорил Константин. – Бездельники найдены… Их судят полевым судом… и…
– Смерть? Неужели?!
– Нет, дам пощаду… Но пусть постоят под прицелом. Это будет служить острасткой для других. Что же вы хотели сказать?
– Вот и думается, не двинуться ли вам, ваше высочество, еще подальше от Варшавы… Куда-нибудь по Брестской дороге…
– Вы правы… я уж думал и сам… Если дело так серьезно?..
– Очень серьезно, ваше высочество!..
– Но, значит, можно ждать нападения и здесь, и на пути? Братоубийство… кровь… резня… Отвратительно!
– Нет, ваше высочество… Если вы позволите… Я поговорю с Советом, с вождями восстания, с Хлопицким. Он – порядочный человек и предан вам лично, ваше высочество. Я уверен, ни вас, ни российские войска никто беспокоить не посмеет.
– Что же, поезжайте, узнайте, – после долгого раздумья согласился Константин.
Явясь в Совет, ловкий, миролюбивый князь министрам и Хлопицкому, Лелевелю, уже попавшему в члены Совета, и другим, так ярко и преувеличенно описал то, что видел в Вержбне, как сумел напугать русских силой восстания, еще очень непрочного и слабого на самом деле.
– Знаете, панове, не надо дразнить раненного льва… Там – около десяти тысяч солдат собралось у цесаревича. Все негодуют, рвутся в бой. Патронов, пушечных зарядов, я сам видел, хоть отбавляй… Но, может быть, если вы поручитесь за спокойное отступление им всем на Брест, если освободите пленных генералов в обмен на тех, кто попал в руки отрядам Константина?.. Тогда, может быть, играя на отвращении князя от пролития родной крови… Может быть, удастся что-нибудь?
– Поезжайте… уговорите!.. Мы ручаемся… Даем наше слово: волос не падет с головы ни у кого!
Замойский поехал…
В это время другая сцена разыгралась в Вержбне.
К полудню явился туда генерал Шембек и пожелал видеть цесаревича.
Встреча вышла трогательная. Троекратные объятия, поцелуи – все было при этой встрече двух старых "сослуживцев".
– Едва мог добраться до вашего высочества, – с чувством уверяет хитрый ополяченный немец, уже все вызнавший в Варшаве и прискакавший сюда выведать еще, насколько сильны шансы цесаревича.
Рысий глаз генерала сразу оценил положение. После первых теплых фраз он заторопился:
– Ваше высочество, что за охота сидеть в этой норе, мерзнуть, голодать… Доверьтесь мне… Вы знаете мою любовь и преданность вашему высочеству… Я все дело поправлю… Это же просто недоразумение. Разве могут восстать польские полки против своего цесаревича? Никогда!
– И я так думал, Шембек…
– А старый Шембек вам докажет, что вы не ошибались… Еду, все дело поправлю… Через два часа – приведу вам всю дивизию!
– Ты шутишь?!
– Через два часа узнаете, как я шучу!.. Как умеет шутить ваш старый верный Шембек… Увидите!.. Еду… устрою!.. Только – полная амнистия.
– Конечно. Я готов все забыть… И брату Николаю напишу: милость всем…
Снова объятия… поцелуи… Уехал генерал.
У Мокотовской заставы стоят на посту роты тех же пехотных егерей, которых против воли увлек генерал Курнатовский оберегать отступление цесаревича. Знает об этом уже Шембек.
– Что здесь стоите, стрелочки?.. Холодно, скучно, небось?
– Так есть, ваше превосходительство…
– Ну, так слушай команды… До Варшавы шагом – аррш!..
Заломил лихо свой кивер набекрень, едет во главе егерей и громко запел:
«Еще Польска не згинела».
Дружно подхватили егеря заветный напев…
Константин узнал, как умеет шутить старый Шембек в рядах нового польского правительства…
Между тем старания Замойского быстро увенчались успехом.
2 декабря нового стиля от имени временного правительства явилась к цесаревичу целая депутация, облеченная большими полномочиями.
В старомодной четырехместной карете, запряженной парой наемных лошадей, приехали графы Адам Чарторыский, Островский, князь Любецкой и профессор Лелевель.
Константин принял послов Совета в доме Митона, в большом светлом покое. Княгиня сидела тут же рядом с мужем, очевидно, опасаясь за самый ход переговоров и за их исход. Характер Константина оправдывал эти опасения.
Но все пошло гладко с самого начала, как благодаря такту Любецкого, который говорил больше всех, так и решению Константина сохранить самообладание в такую важную минуту.
– Прежде всего хотелось бы выяснить общее положение дел, определить взаимоотношения между отечеством вашего высочества и Польшей. Чем бы ни кончился настоящий взрыв народного восстания, к прежнему возврата нет и быть не может! Польская корона может и должна быть связана с российской империей в лице государя, брата вашего высочества, только при условии, если восстановлена будет конституция, дарованная императором Александром, без всяких добавлений и ограничений… Затем согласно торжественным обещаниям, хорошо известным и вашему высочеству, мы ждем присоединения к царству областей, раньше принадлежавших польской короне. Наконец, чтобы мир был искренним и прочным, – конечно, необходимо знать, что государь объявит полную, безусловную амнистию всем участникам восстания.
– Дальше?
– Это – главное, ваше высочество. Каково ваше мнение о наших условиях?
– Я верю, что вы говорите со мной откровенно, и отвечу прямо: если это может привести к миру ваш край и восстановить прежние добрые отношения, то во мне вы видите вашего первого ходатая перед государем. Скажу больше: и о милости, и о слиянии областей уже не раз я писал и говорил брату… Ну, а что касается конституции? Конечно, я лично могу смотреть так или иначе. Но думаю, что дано, того не следует отнимать обратно… Закон, изданный раз, всегда закон и нарушения его недопустимы ни для кого… даже – для верховного повелителя страны!
– Слова вашего высочества дают нам добрую надежду… и я теперь же хотел бы коснуться другого важного вопроса, касающегося лично вашего высочества… Если бы ваше высочество пожелали вернуться в Варшаву и, до решения его величества, по-прежнему принять начальство над польской армией с титулом… диктатора, вождя народных сил… и…
– Простите, я перебью вас, князь, это невозможно… Успокойся, мой друг, – обратился он тут же к Лович, которая готова была вмешаться в разговор, – я понимаю, тебе, как и мне, странно слышать подобное предложение. Я никогда не возьму на себя роли… принца Оранского. Был и останусь первым слугою и верноподданным моего брата-государя. То, что касается моей личной обиды, я забыл… Хотя польский народ нанес мне тяжкую обиду в моем доме… Я все-таки люблю вашу родину. Жил с вами столько лет, женат на польке. Говорю на вашем языке так, что порою затрудняюсь выражаться по-русски. Я, так мне сдается, лучший поляк, чем любой из природных шляхтичей… Но то, что вы говорите, немыслимо! Без всяких условий – я еще могу вернуться, если мне гарантируют безопасность личную и моих войск… А иначе…
– Это невозможно, ваше высочество… Вам тогда придется покинуть пределы страны.
– Да?.. Я сам так полагаю! Но… есть еще вопрос. В арсенале хранилось военное имущество, принадлежащее русской казне… Оно разграблено. И, вообще, так печально, что эти дни омрачены злодействиями, пролитием крови… Не пожелает ли ваше правительство снять с себя хотя обвинение в грабеже перед лицом потомства? Я тогда охотнее стану хлопотать перед братом о помиловании виновных…
Резко поднялся с места граф Островский и, покрывая голову конфедераткой, которая была у него до этих пор в руках, произнес:
– Между нами нет виновных…
– Мы не просим о помиловании, – поддержал и Лелевель.
– Князь!.. Пан профессор! – вдруг послышался громкий голос Лович. Теперь она держала руку мужа, готового вспыхнуть от такой дерзости. – Не забывайте, что вы у нас в гостях… и что здесь сидит женщина…
– Простите, ваша светлость! – краснея от сознания своей неловкости, пробормотал Островский. – Я не думал…
Лелевель тоже невнятно что-то проговорил.
– Ну, хорошо. К делу. Общие вопросы выяснены. Перейдем к моему выступлению из царства… Можете ли вы мне поручиться, что мой отряд спокойно дойдет до границы? Я, со своей стороны, освобожу от службы мне те польские войска, которые еще не предали, не покинули своего старого знамени.
– Тут могут быть два мнения, ваше высочество, – заговорил Лелевель. – И если вы позволите мне с точки зрения права и исторической нау…
– Не слушайте его!.. Это – ваш предатель, – вдруг вся бледнея, воскликнула Лович, которой уже сообщили, что покушение на цесаревича было совершено по мысли Лелевеля.
– Ничего. Послушаем… Говорите, господин профессор.
Когда Лелевель кончил свою импровизированную лекцию о правах народов и государей, Константин также холодно и сухо заметил:
– Все это было хорошо, пока дело не разошлось с вашими красивыми словами. Добывая свободу, вы пустили в ход дикую силу, убивали, как звери, невинных людей… Этого я забыть не могу… Перейдем к моему выступлению из Польши…
Через часа полтора были выработаны следующие условия:
Его высочество объявляет: 1) что не имеет намерения атаковать город войсками, находящимися под его начальством; 2) что принимает на себя ходатайство перед престолом его величества императора и короля о милосердном забвении всего прошлого, о возобновлении законных гарантий конституции, данной императором Александром, и о присоединении к Польше старых ее областей; 3) объявляет, что не давал литовскому корпусу повеления вступить в Царство Польское; 4) пленные взаимно будут освобождены.
Любецкий тут же от имени главнокомандующего Хлопицкого заявил, что тот обязуется честным словом не тревожить войск его высочества до самой границы России.
Пока обсуждали и писали это соглашение, Колзаков, проверявший расставленные караулы, подошел к карете и обратился к вознице с вопросом:
– Эй, ты, красавец, что это за узелок около тебя на козлах?
– А, панночку, это же кокарды наши польские, белые. Как только ваш цесаревич скажет, что хочет быть у нас крулем, мы ему дадим кокарду и всем панам тут… и жолнерам… Так-то, панночку…
– Глупы же вы, поляки, – качая головой, заметил Колзаков и вошел в дом…
Сейчас же после соглашения цесаревич подписал следующий приказ по войскам:
"Позволяю польским войскам, до сего времени остававшимся мне верными, присоединиться к своим.
Я выступаю с императорскими войсками и удаляюсь от столицы.
Я надеюсь на великодушие польской нации и уверен, что мои войска не будут во время их движения тревожимы. Я вверяю покровительству нации охранение зданий, собственность разных лиц и жизнь особ. Константин".
Эту бумагу увезли с собою депутаты, почти полдня пробывшие у князя, и передали ее временному правительству.
Свободно вздохнула вся Варшава, когда узнала, что ей не грозит нападение российских батальонов.
В пятницу 3 декабря по новому стилю, в 10 часов утра началось выступление войск цесаревича по направлению к Гуре и Пулавам. Налегке выступил с ними Константин и княгиня Лович, ничего не успев даже взять из тихого Бельведера, где уже стояла стража от Народного Правления. Два дня спустя на Марсовом поле собралась вся польская армия, свыше 30 000 человек с артиллерией и конницей.
В блестящем мундире, окруженный всем штабом, явился Хлопицкий, словно переродившийся, помолодевший, выросший в эту минуту.
Громким своим металлическим голосом, слышным во всех концах обширного поля, он заговорил, обращаясь столько же к рядам своей армии, сколько и к тысячам зрителей, окружающих блестящий парад:
– В этот час, когда наше отчаянное положение требует от каждого из нас величайшего напряжения сил и поспешности в делах, в этот час, когда малейшая задержка могла бы стать гибельной для блага отчизны, не из честолюбия или гордости, – это слишком все чуждо и далеко от меня, не ради властолюбия – только следуя примеру римлян, которые в часы опасности для родины избирали неограниченного ничем вождя, я теперь вам, поляки, и вам, отважное польское воинство, объявляю: на короткое лишь время, до собрания очередного сейма, – беру я на себя звание и власть диктатора страны и сложу свои полномочия в руки сейма, в первый день его открытия. Верьте мне, родные люди, народ польский, эту власть употреблю только на ваше общее благо.
Громкими кликами покрыта была эта короткая, простая, безыскусственная речь.
Конечно, благо Польши, как оказалось потом, Хлопицкий понимал иначе, чем все, окружающие его. Но он говорил то, что думал, что чувствовал сейчас, и толпа была захвачена силою его короткой искренней речи.
Сейчас же затем Хлопицкий обратился к "героям дня", подхорунжим, поздравив их с повышением в следующий чин и назначив в новые батальоны. Таким образом – и наградил юношей, и уничтожил опасную организацию.
Порядок быстро восстановился в Варшаве. Открылись магазины. Иллюминация чуть ли не каждый вечер озаряла узорами огней осеннюю темноту широких площадей и излучистых улиц города. Отряды войск, сверкая оружием, в красивых мундирах, в белых лосинах и гамашах, щеголеватые, подтянутые, как на параде, двигались по улицам, стояли на площадях, братаясь с национальной гвардией и горожанами.
Почти в день своего назначения диктатором Хлопицкий имел долгое совещание с князем Любецким и графом Езерским, которые отправлялись в Петербург, как делегаты нового польского правительства, чтобы изложить подробно "цесарю-крулю" Николаю суть событий, происходящих в Варшаве, сказать, что ждет Польша и ее временное правительство.
В совещании принимал участие и новый министр иностранных дел граф Малаховский. Сам Хлопицкий просил князя передать Николаю его письмо, в котором прямо объявлял, что принял власть лишь для сохранения порядка и всегда готов сдать ее настоящему повелителю, польскому королю, императору российскому.
На это послание диктатор очень скоро получил очень любезный ответ.
Полковник Вылежинский прискакал из Петербурга с двумя письмами статс-секретаря по польским делам Новосильцева, уже успевшего добраться до русской столицы. Письма были адресованы на имя графа Соболевского как председателя совета министров и Хлопицкого – диктатора. В последнем – от имени Николая – высказывалась особая благодарность Хлопицкому за его добрые чувства, выражалась уверенность, что край, особенно – Варшава очень скоро должны образумиться и изъявить прежнюю покорность, если не хотят видеть русские войска на улицах и площадях разгромленной Варшавы.
Что касается восстановления конституции и гарантий, данных еще Александром, об этом может быть речь только в сейме, собранном законным путем, а не теперь, когда и столица, и все королевство – в брожении.
Прочитав свое письмо, задумался Хлопицкий. Он лично, конечно, не нарушал ничем добрых отношений с Петербургом, Даже, согласно данным ему полномочиям, назначая новое министерство, он призвал к делу лишь нескольких новых лиц, придав им звание исправляющих обязанности министра.
– Министров назначать может лишь наш круль Николай, – объявил он при этом, – и я не хочу покушаться на право верховной власти…
Патриотический клуб, зорко следивший за каждым шагом "диктатора", был раздражен такой "хлопской" осторожностью.
Почти все газеты, которые дня два не выходили, пока не пришли с улицы наборщики, принимавшие очень горячее участие в уличных волнениях, – эти газеты единодушно заговорили новым, свободным, сильным языком, какого не знали больше пятнадцати лет… Они разбудили общее сознание. Сейм, не ожидая почина со стороны диктатора, 18 (30) декабря сам возобновил свои заседания, причем первой его резолюцией было признание событий 29 ноября делом всенародного восстания. Это произошло немедленно, как только оглашены были условия, на которых Николай соглашался пойти на примирение: 1) все зачинщики восстания должны быть наказаны; 2) освобождение русских пленников; 3) разоружение народа, роспуск новых войск; 4) вся армия польская выступает в Плоцк и ждет там приказаний Николая.
Зашумел сейм, выслушав декрет. Рвутся ораторы на трибуну. Но Хлопицкий первым был на ней.
– Я рад, что так быстро кончается моя тяжелая обязанность. Согласно своему обещанию, в день первого заседания сейма – я слагаю с себя полномочия диктатора и звание полководца польской армии.
Подавленное молчание сначала послужило ответом на это решительное заявление прямого генерала.
Все понимали, что он обижен самовольным шагом гражданских вождей партии… Но и тут сумел с честью выйти из щекотливого положения.
Наконец заговорили сразу несколько человек: Лелевель, Островский, Чарторыский, Ян Ледуховский.
– Это невозможно… Грозит анархия… Не имеешь права, пан генерал!.. Теперь, когда родина на краю гибели?.. Бросать народное дело? Это…
Слово "измена", предательство – так и висели на устах, но сказать его никто не посмел. Только Островский, пользуясь мгновенным затишьем, заговорил примирительно, хотя и горячо.
– Чего не хватает пану диктатору? Пан диктатор пользуется доверием народа, нашим уважением, любовью… Даже враги чтут и ценят генерала Хлопицкого… Недавнее письмо цесаря – сильнейшее доказательство тому! – пустил легкую стрелу дипломат-граф. – Но народ желал бы…
– Народ может желать всего, что ему заблагорассудится. Это его право. Но я – одиночный человек, обязан держать свое слово: это – мой долг! Сейм собрался, и диктатор Хлопицкий слагает с себя власть. Диктатуры больше не существует. Сейм сам может выбрать вождей, найти меры для подавления беспорядков, анархии, если опасается возникновения этой гидры…
Молчат депутаты. Им ясно, что решение Хлопицкого – непреклонно. Но не менее ясно, что сейчас он только один может объединить вокруг себя все партии.
И у этих депутатов, у пылких, властолюбивых, слишком самолюбивых, до мелочности гордых, напыщенных, порою, сарматов, у шляхты, магнатов и первых вельмож короны и церкви хватило выдержки поступиться своими интересами, самолюбием, переломить свой характер ввиду грозного призрака "красного передела", социальной революции, подобной тому, что произошло во Франции, в Бельгии, в Италии… Этот призрак показался им страшнее власти Николая и штыков его армии.
– Пусть будет, как желает пан диктатор! – решили депутаты. – Заседания сейма снова прекращаются до времени, когда сам диктатор не признает их необходимость… или… пока родина не призовет избранников своих к работе…
– Как желают избранники народа, так пусть и будет! – любезно ответил Хлопицкий.
Лелевель попросил слова:
– Я должен дать объяснения, особенно теперь, после решения сейма. Другого решения и быть не могло, конечно… За месяц наш досточтимый герой, генерал-диктатор сделал то, чего трудно было бы иному добиться в долгие годы. Порядок в столице полный. Обыватели вкушают спокойствие и даже ликуют, как всегда, в настоящие праздничные дни… Театры, концерты, все общественные места – полны. Несутся громкие напевы. И не только патриотические гимны, песни свободы и славы звучат… Не только марш Косцюшко гремит, вызывая воинов на подвиги и славные дела… Нет, вальсы, мазурки, краковяки веселят варшавский люд, как будто ничего не грозит отчизне, как будто еще месяц назад не лилась на улицах кровь… А еще через два-три месяца не двинутся грозные полки северного властелина на нашу маленькую родину… Все это делается, конечно, столько же по природной живости и склонности нашего народа к веселью, сколько и от уверенности, что под сильной рукой диктатора, под его неусыпным оком, благодаря его заботам – мы можем спать спокойно.
Переглядываются многие, к чему клонит такую похвальную речь этот новый Антоний над трупом Цезаря – наизнанку.
Заметив, что все заинтересованы, оратор продолжал:
– Если высокое собрание не скучает, я буду продолжать. Можно? Благодарен. И так пока – благополучие полное. Даже грубые потребности жизни получили облегчение в своем осуществлении. Провизия так подешевела, как не помнят и сами старожилы наши. Пошлины городские уничтожены, рогатки сняты… За это варшавяне тоже благодарны пану диктатору… Армия наша увеличилась на десять тысяч человек, не считая двадцати новых пушек, сверх прежних ста… И она, эта армия, все растет… Народная гвардия прекрасно охраняет порядок в столице, где больше всего можно ожидать взрывов.
Не только студенты, чиновники, торговцы, ремесленники, даже наши евреи, до сих пор сидевшие по углам из боязни обиды с чьей-нибудь стороны, – даже они жертвуют на армию, на гвардию народную, сами записываются в ее ряды. Бреют свои бороды, стригут священные локоны… Дети несут свои игрушки, запасные грошики… Да что там говорить: наши славные польки, наши невесты, жены, матери, – мало того, что дали жизнь нам, воинам… Что воспитали нас, кормили своей грудью, живили своими ласками… Они, эти героини, хотят, готовы отдать саму жизнь за родину… Уже, как все высокие господа депутаты знают, уже формируются "полки Сарматок"; красивая форма такая: амарантовая юбка, белый плащ, конфедератка и два пистолета за поясом… Эти "амазонки" не только будут ходить за ранеными, собирать их на полях будущих битв… Они хотят вливать бодрость и смелость в сердца самых слабых… Они сами будут сражаться, если явится необходимость. Вот как поднял дух народа наш пан-диктатор.
Преувеличенные, двусмысленные похвалы сильно коробили Хлопицкого. Но остановить оратора он не решился. Слушая, кусал губы…
Сдерживая улыбки, слушали и другие, особенно недружелюбно настроенные относительно диктатора депутаты, вроде радикалов – Немоевских и всех представителей народно-республиканской партии.
Лелевель заговорил быстрее:
– Итак, под крылом нашего старого, вольного теперь, Белого Орла и нового, но богатого старой славой пана диктатора Хлопицкого – покой и свобода царства обеспечены. Никакой враг нам не страшен…
Эти слова были как бы эхом заявлений того же Хлопицкого, взявшего на себя полную ответственность за участь целого народа. Только теперь, доведенные до абсурда в изложении Лелевеля, они показались хвастливыми и смешными, чего и желал оратор. Он вдруг переменил тон и сильным, нервным звуком заговорил:
– А что будет, если пан диктатор, не дай Бог, захворает? Храни Боже, умрет? Он, конечно, еще молод… Но надо рассчитывать на худшее. Что будет, если друзья и почитатели пана диктатора в Петербурге, даже и ради этого героя, не пожелают щадить нашей бедной родины и двинут бесчисленные полки на Варшаву?.. Все может быть. Мы, видит Бог, ничего не имеем против русского народа… Вот его генералы и офицеры, жребием войны задержанные, как пленники, в наших стенах, чувствуют себя даже под замком, в стенах Крулевского замка, превосходно… О тех, кто может пользоваться свободой, ходить по улице, и речи нет… Несколько десятков тысяч русских в качестве обывателей, горожан, проживающих здесь, и не замечают разницы между прежними днями и настоящими. Разве только в том, что им живется и дышится вольнее, даже дешевле прежнего… И все это благодаря заботам нашего диктатора, конечно… Но этим же доказана и правда моих слов: мы не враги России. Мы – дети нашей отчизны и готовы отдать свою кровь за ее свободу и счастье. Мы хотим твердых гарантий для конституции Польши. Вот почему и бережем ее, по мере сил… Хотим, чтобы не силою одного человека охранялась она, хотя бы это и был наш герой, пан диктатор, равного которому нет в прошлых веках и не будет в грядущих… Мы решаемся желать, чтобы ряд людей, весь сейм, лучшие люди, избранные народом, – ведали дело земли… Начнется война. Пан диктатор, как генерал, пойдет туда, на поле славы, спасать родину… Кто же останется здесь?.. Особенно, если заранее не будут выбраны люди подготовленые, умудренные опытом народные правители, хотя бы и многие, но действующие заодно, под рукой и жезлом пана диктатора… Но он того не желает… Он диктатор. Да будет так, как он желает… И да спасет Бог нашу отчизну! – громким, потрясенным голосом закончил убийственные похвалы свои Лелевель.
Впечатление было очень сильное. Все молчали, как и сам тонко осмеянный, развенчанный Хлопицкий, багровый от сдержанного возмущения, от обиды, на которую даже нельзя было возражать.
Тогда поднялся и заговорил Немцевич.
Все словно ожили, обратились к старому бойцу за свободу Польши, ожидая, что он скажет. Наверное, еще усилит обвинения, так осторожно, но верно пущенные по адресу диктатора.
Негромко сначала прозвучала речь старого конфедерата, но крепли и росли ее звуки, как только первые фразы были сказаны, как только настоящее воодушевление охватило старика, привыкшего овладевать толпою.
– Рад, что так прямо и умно высказался пан профессор Лелевель. Еще больше рад, что мог быть свидетелем полного признания заслуг и личных достоинств нашего чтимого пана-диктатора, избранного представителями земли, получившего и всенародное признание на его месте… Это – все знают!.. Прав еще в одном отношении оратор. Он стоит за власть и силу народного парламента, желал бы, чтобы сейм ведал дела страны, насколько это позволяют настоящие исключительные обстоятельства… И я того желал бы… Но почтенный оратор забыл указать еще на одну опасность, грозящую родине и ее свободе.
Правда, порою диктаторы брали больше власти, чем им сначала было дано. Правда, они порою, подобно Цезарю и Бонапарту, становились императорами… Но кто был причиной этих переворотов? Не отсутствие сената или сейма, не властолюбие даже этих людей, взлетевших так высоко. Властолюбия слишком много в каждом мелком политикане, говорящем о свободе… Я не имею в виду личностей, уверяю профессора Лелевеля. Я говорю вообще… Катастрофа бывала вызвана именно слишком великим безначалием, которое вносили в дело свободы мелкие честолюбивцы, политиканы, основатели крошечных республик и держав, именуемых теперь политическими союзами и клубами… Да, прямо говорю: угнетателей свободы, тиранов создают неумеренные защитники излишних вольностей и безвластия, члены разных крайних партий и клубов… Да, да… Позвольте досказать, пан профессор, как слушали мы вас… Спасение вольной страны – в ее парламентах, сеймах; гибель – в кружках и клубах… какие бы благие цели ни ставили перед собой эти сообщества. Я не буду голословен и в нескольких словах докажу свое положение. Клубы – кружковщина всякая – порождает только разлад, кровавые стычки, братоубийственную войну, разжигая страсти, волнуя темные, полусознательные массы… Да, да… Вы, кто помоложе, не помните славных дней Великой французской революции. Я пережил эти дни и теперь говорю. Знаете ли, кто погубил Францию-республику? Кто залил ее потоками крови, поставил на край гибели, нарушил внутренний порядок, обессилел ее перед внешними врагами? Клуб якобинцев. От его рук пали создатели французской вольности, отец свободы народной: Бальи, Мальерб, Кондорсэ, Верньо и тысячи иных, вместе с вожаками той же Горы, с кровожадным Робеспьером, жестоким Дантоном, изящным Сен-Жюстом и другими, чьи головы пали под ножом гильотины, столько лет служившим этим извергам словно детской забавой.
Мы, старики, помним еще, как разъяренные толпы якобинцев осаждали Народное Собрание в Париже и под угрозой смерти вырывали у представителей народа такие решения, толкали на такие шаги, которые прямо вели ко всеобщей гибели… Что же, и теперь в Польше должна повториться такая же трагедия? Нет, не надо этого. Пусть будет один человек пока, который сумеет побороть гидру безначалия и смуту партийной розни… Наши газеты приняли вызывающий тон, бросают обвинения, бездоказательные порою… Клеймят своих братьев, обвиняя чуть ли не в измене. И диктатор может, должен обуздать такую распущенность печати.
– Цензуры желает пан товарищ Косцюшки?
– Я не боюсь слов, пан профессор. Для спасения родины – даже цензуры… И потому – я тоже повторю: честь диктатору. Да спасет Бог нашу отчизну.
Удар, нанесенный Лелевелем власти диктатора, был смягчен, но не совсем отпарирован.
Пока варшавяне и варшавянки, успокоясь за грядущий день, веселились, плясали на святочных маскарадах, пели веселые песенки и злободневные куплеты, мешая их с грозными напевами военных маршей и патриотических гимнов, – вожди и магнаты делали свое дело.
Чарторыский и Островский от имени объединенных патриотов явились к Хлопицкому и предложили ввиду предстоящей борьбы остаться только военачальником польской армии, которая во всей стране достигла уже почти 100 000 штыков при 200 орудиях. Но Хлопицкий упрямо отвечал:
– Я был бы подлец, если бы согласился изменить свое обещание, данное всенародно… Да и не верю в будущее, о котором вы говорите. Только власть единоличная может сохранить порядок в Польше. А что касается отложения от России? Поживем – увидим, что из этого будет… По-моему, оно невозможно!
– Оно уже совершилось, генерал! – ответил Чарторыский. – Вы же не слепы. Теперь – не одна молодежь… Старики, ксендзы, женщины – все хотят видеть Польшу независимой и свободной… Смотрите!
Граф указал в окно. Из него видна была улица, здание Ратуши, где на большом плакате чернели крупно оттиснутые два стиха Мицкевича:
"Красуйся, зорька вольности, захваченная с бою!
Свободы солнце вечное – идет уж за тобою…"
– Вот священный клич нашей отчизны. Вот чего желает и ждет весь наш народ…
– Народ – шляхта? 300–400 тысяч человек, которые знают нас, которых мы признаем? А холопы… а миллионы темных людей, ютящихся по черным избам в лесах, среди болот?.. Чего они хотят? Что они знают? Нет, вы не заставите меня жить, закрывши глаза… Созывайте сейм. Все равно, если не сделаете того, я сложу свои полномочия…