Текст книги "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)"
Автор книги: Лев Жданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
Конечно, чем секретнее был случай, тем больше прикрас и кривотолков налипало на него. Порою обыкновенный случай вырастал в загадочную, даже красивую легенду. Но зерно такой сказки всегда дано было настоящим происшествием, действительным событием, которое можно было восстановить человеку пытливому, рассудительному, откинув только налет чудес и вольной или невольной лжи.
Не говоря о шляхетных панах, о военных, о магистратских и иных чиновниках, даже "господыни" на рынках, с корзинами в руках, с темными платками на плечах, шушукались о "необычайных делах", о жестоких допросах и пытках в "подземельях" Брюлля, о покушениях и побегах…
Словом, обо всем, что вовсе их не касалось и не могло иметь ни малейшего влияния ни на цену провизии, дорожающей с каждым днем, ни на условиях их личной жизни и службы.
Такова уж натура людей: особенно интересоваться тем, что желают почему-либо утаить от общего внимания.
Как круги по воде от брошенного камня, быстро из центра докатывались слухи и вести на самые дальние окраины шумного города, туда, где на тихих улицах, обсаженных почерневшими сейчас рядами деревьев, стоят тихие, задумчивые дома.
Докатилась весть, занимающая сейчас целую Варшаву, и до одного из таких домов на Новом Мясте, в котором жил на покое бывший дивизионный генерал и любимец Наполеона, затем генерал польских крулевских войск при Александре, кавалер разных орденов, Юзеф Хлопицкий, будущий диктатор Варшавы и всех польских сил.
Это был незаурядный, странный от природы человек, но еще больше чудачивший умышленно. И на жилище его лежал особливый отпечаток чего-то странного.
Хлопицкий происходил из Галиции, родился в небогатой семье, никогда не порывал связи с народом и потому не заразился чванством, высокомерием и другими недостатками великопольского шляхетства. Но как человек, создавший сам себя, сумевший стать выше многих других, очень ценил себя, отличался болезненным самолюбием и честолюбием безграничным.
Одаренный силой логики и способностью разобраться в самых запутанных положениях, он в то же время был от природы вспыльчив, необузданно горяч. Эта смесь качеств и недостатков порою мешала Хлопицкому на жизненном пути, тормозила выполнение затеянных им начинаний и планов; а порою и помогала, толкая на решительные, отважные поступки тогда, когда окружающие только судили, рядили, робко раздумывая: как тут быть?
Солдат по природе, с ног до головы, уже двадцатилетним юношей Хлопицкий под знаменами Косцюшки сражался за свободу отчизны. Погибло родное дело. Хлопицкий стал в ряды легионеров генерала Домбровского и пошел за орлами Наполеоновских войск искать славы и счастия на полях Нови и Треббии, среди скал дикой Калабрии. Там он получил свой первый батальон. В 1807 году, когда один всего польский, так называемый Привислянский, легион остался в армии Наполеона, Хлопицкий получил в нем чин полковника.
Тортоза, Мурведро, Лерида, Валенсия и Сарагосса, наконец, узнали слепую отвагу этого польского бойца. Сражаясь под командой маршалов Ланна и Сюше, он получил звание бригадного генерала, а когда в грозном 1812 году Великая армия Великого Корсиканца вступила в пределы России, Хлопицкий вел туда весь Привислянский легион, принятый императором французов в ряды его "молодой", славной гвардии.
После битвы под Можайском, в лихой стычке с арьергардом графа Милорадовича, на который наскочили легионеры Хлопицкого, он сам был тяжко ранен, долго лечился и только в 1814 году мог снова явиться к своему славному полководцу, желая продолжать службу.
Но звезда Наполеона быстро шла к закату… Слишком много важных забот мешало ему вспомнить и по заслугам наградить отважного соратника. А, может быть, и Хлопицкий ждал большего, чем то, что полагалось ему по праву… Только он не удовлетворился сделанным ему производством, нашел, что его "обошли чином" и вышел в отставку. Наполеон назначил Хлопицкому, как дивизионному генералу, приличную пожизненную ренту в виде пенсии.
Скоро после этого в Париж вступили русские войска с другим императором, Александром, во главе. Не желая оставаться в бездействии, Хлопицкий завязал сношения с победителями. Александр принял его очень любезно, очаровал, и бывший французский генерал, любимец Наполеона, вступил в Варшаву в рядах Королевско-польских легионов, как начальник 1-й пехотной дивизии, дивизионный генерал его королевского и императорского величества Александра I, российского царя, царя Польского и великого князя Финляндского.
Такое превращение, хотя и быстро совершившееся, не принесло большой пользы и удовольствия генералу. Не на полях битв пришлось нести тяжелую, но зато полную славы и восторгов службу. Разводы и смотры на плац-парадах и военных полях Варшавы, муштровка Константина, маршировка, выправка без конца, без цели и всякого смысла доводили до бешенства старого рубаку. Он недолго тянул игру и уже в 1821 году, под предлогом нездоровья, вышел в отставку с приличной его чину пенсией. Напрасно его убеждали все, сам Константин и Александр, не бросать службы. Чтобы от него скорее отстали, он объявил себя совсем больным, никуда почти не выходил из дому, только летом ездил на воды. Сам редко где бывал, но зато у себя держал всегда широко открытыми двери и нередко заря заставала утром хозяина и гостей за теми же карточными столиками, за которыми видело их вчерашнее заходящее солнце.
Карты, казалось, заменили теперь все этому бойцу на покое. Он мог проводить несколько дней подряд за игрой, садился играть с кем угодно, без разбору, тогда как вообще был очень щепетилен на знакомства.
Проигрывая и русскую пенсию, и ренту Франции, Хлопицкий особенно близко сошелся ради карт с русскими генералами и офицерами, которые тоже отличались склонностью к азартным играм.
Польские товарищи генерала косились на такое увлечение прославленного солдата, сами по недостатку средств и природной расчетливости редко вели азартную игру. Только магнаты, владельцы несметных богатств, проживающие сотни тысяч в год, играли с генералом, таким же отважным на зеленом поле, как и на полях битв.
В личной жизни Хлопицкий был очень нетребователен, скромен и только любил вкусный стол. Знал толк и в тонких винах, но не напивался никогда. Раньше слыл большим уловителем женских сердец. И даже теперь, в пятьдесят пять лет, несмотря на лишения, труды и раны походной жизни, выглядел совсем молодым со своими волнистыми густыми, чуть седеющими волосами, с отважным взглядом больших светлых глаз, с полными свежими губами, за которыми открывался двойной ряд крепких блестящих зубов.
Орлиный, немножко утолщенный, крупный нос, квадратный, резко очерченный подбородок и плотно сжатые губы говорили о привычке повелевать, об энергичном характере, о силе воли этого человека. Невысокий, но выпуклый и широкий к вискам лоб был почти закрыт причудливой прядью волос, ниспадающей вниз, как это бывало у Великого Корсиканца.
Вообще, умышленно или невольно, Хлопицкий. во многом подражал своему бывшему вождю, его позам, манере держать руки скрещенными на груди, гордо закидывать голову перед войсками и, вообще, на людях, даже в отрывистой манере говорить. Своим лицом и постатью Хлопицкий напоминал бронзовую литую фигуру, высокую, грузную, которая, ожив, сошла с пьедестала и двигалась между людьми. Только его длинные узенькие бакенбарды "фаворитки", живою, темною рамкой окаймляющие его продолговатое смуглое лицо, эти бакены являлись единственной современной чертой, которой была отмечена классическая во всех отношениях голова Хлопицкого.
Просторные, пустынные немного, довольно скудно и просто обставленные покои Хлопицкого отличались порядком и чистотой, не свойственными обычно жилищу холостяков военных. Об этом заботилась пожилая дева, дальняя родственница генерала, панна Алевтина, живущая в доме на правах хозяйки.
И только кабинет генерала, служащий в то же время спальней, стоял как бы за пределами досягаемости для этой вечно суетливой, подслеповатой, тучной и чувствительной особы, которая и сама с утра до вечера шныряла с тряпкой и метелкой по всем углам, и прислугу понукала блюсти чистоту в горницах.
Кабинет мало чем оправдывал свое название. Он скорее напоминал курительную комнату, лавку оружейника, уголок музея какого-нибудь путешественника, все, что угодно, только не кабинет дивизионного генерала. Ни одного письменного стола, ни самого маленького шкапа с тяжелыми томами в красивых переплетах, поставленного в углу, хотя бы ради соблюдения приличий.
Ни военных мемуаров, книг или журналов на столах… Ни капли чернил, ни одного пера… Только старинный, пузатый, с опускной крышкой секретер мог бы служить для "кабинетной" работы. Но все его ящики были набиты разными безделушками, сувенирами, заменяли даже комод для белья и вещей генерала, а пространство под опускной крышкой, предназначенное для писанья, было заполнено тоже воротничками, галстуками и другими мелкими принадлежностями военного туалета, перчатками, эполетами и прочим.
С одной стороны у камина тянулась низкая большая оттоманка с ковром по стене, увешанным всяким оружием: мавританским, старинным испанским, польским и турецким, современным французским и испанским, пистолетами, саблями, ятаганами, мушкетами… Оружие покрупнее: ружья, арабские мушкетоны стояли по углам. Даже медная маленькая пушка имелась налицо.
Другой диван темный, кожаный, с высокой спинкой карнизом, с курительным прибором и всякими принадлежностями для куренья, с кальянами и наргиле, с горкой трубок на подставке стоял, против оттоманки. Между тремя окнами против входных дверей стояли два стола. Над одним висел хорошо написанный портрет Наполеона. А на столе, под стеклом лежали пожелтелые перчатки, реликвия, сохраненная Хлопицким в память славного вождя.
Над другим столом висел также хорошей работы портрет императора Александра. На столе, стоящем под портретом, по какой-то случайности темнело несколько книг, вся библиотека Хлопицкого. Тут были два-три тома французских фривольных романов, томик Вольтера, Плутарх на французском языке, Тацит, Тит Ливий в оригинале и гениальные реляции Ю. Цезаря о его "Галльских походах". Видно было, что книги эти часто перечитывались и носили многочисленные пометки, приписки, целые длинные записи на полях.
Свободное пространство на стенах было заполнено старинными гравюрами, статуэтками, восточными идольчиками на консолях. А между всем этим свисали причудливые бунчуки от турецких военных значков, темнели рога оленей, антилоп, диких коз, увешанные в свою очередь колчанами и луками, оружием дикарей, флягами, кубышками туарегов Африки, томагавками сиуксов и апачей Америки.
Ломберный стол раскрытым стоял в стороне, сукно его, исчерченное записями, было закапано воском свечей, протерто щетками. Две-три колоды карт лежали тут же. Круглый небольшой стол у оттоманки был накрыт. На нем стоял кофейный прибор, сухарница.
Сам Хлопицкий, с ногами сидя на оттоманке, в чамарке тонкого сукна, недавно вставший, медленно прихлебывал горячий ароматный кофе. Несмотря на бессонную ночь, проведенную за игрой, генерал выглядел свежим, бодрым и даже крупный проигрыш минувшей ночи не портил ему расположения духа.
– Янек, трубку! – крикнул Он, допивая чашку. – И кофе еще налей. Вкусные булочки вышли нынче у нашей панны Алевтины. На редкость…
Огромного роста, костлявый седоусый Янек, отставной легионер, живущий при "своем генерале" уже много лет, молча появился на зов, зажег в камине длинный "фиднбус", свернутый из обрывка газеты, подал длинную трубку с огромной пеньковой головою и янтарным мундштуком, помог раскурить ее, взял чашку с подносиком, удалился и молча же вернулся со свежей чашкой кофе. Затем скрылся бесшумно, как пришел.
Только первое кольцо синеватого дыму полетело у Хлопицкого к потолку, когда за окнами послышался стук колес, кто-то подъехал к крыльцу, очевидно, в карете, так как сани и зимние возки на полозьях, без стука мелькали за окнами, скользя на рыхлом снегу.
– Кто бы это так рано? – подумал Хлопицкий. Сейчас же услышав в прихожей звучный знакомый голос, воскликнул:
– Ба, сам князь Адам… Вот чудо! – и двинулся навстречу редкому, почетному гостю, князю Чарторыскому.
– День добрый, пане генерале! А я к вам не один… Целой компанией. Мы ехали с паном профессором… Видим: и пан судья идет. Остановились, разговорились, к вам он… Вот втроем и нагрянули. Уж не взыщите, если очень рано…
– Милости прошу… рад, рад душой… Прошу… сюда! – пожимая руки князю, Лелевелю, Немцевичу и указывая им места на диване, на креслах в гостиной, любезно принял нежданных гостей генерал. – Какое же рано? Это я так плохо веду себя: поздно встаю. Человек больной. Мне Бог простит. А добрые люди скоро и к обеду собираться станут… Кофе, трубку? Позволите предложить? Янек…
Скоро все сидели с трубками и перекидывались незначительными, отрывистыми фразами, очевидно, не решаясь сразу приступить к тому главному, ради чего явились сюда.
Все три посетителя резко отличались друг от друга и наружностью, и складом мыслей, манерами, всем.
Судья Немцевич, седовласый старец, давний народолюбец, друг свободы, сподвижник Косцюшки и Вашингтона, теперь, с годами – остыл, устал, но все же считался и был на деле хранителем лучших заветов старой польской вольности.
Только осторожность и рассудительность заменили прежние пылкие порывы народного трибуна и бойца за свободу. Он по старине носил длинные волосы, белоснежные завитки которых придавали ему вид немецкого ученого. Свежий цвет полного лица и ясные глаза говорили, что духовные силы и сила ума сохранились в этом старом, но еще бодром теле.
Сухощавый, нервный, стройный, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, князь Адам все-таки выглядит старше того же Хлопицкого. Седина явно проступает в широких, a la Меттерних, бакенах и в волосах, которые сильно поредели и даже просвечивают плешью на маковке черепа… Со лба – тоже сильно полысел князь.
Глубокие морщины пролегли по сторонам рта, под глазами, еще красивыми, но уже усталыми, словно затуманенными затаенной тоской.
Честолюбец высшего порядка, желанный гость некогда при блестящем дворе Великой Екатерины, друг короля Станислава-Августа, сам чуть ли не претендент на вакантную польскую корону, князь Адам "Пулавский", как звали его порой, – с грустью видел, что жизнь подходит к концу… и почти ничего не сделано из старых заветных начертаний и дум…
Лелевель – моложе здесь всех и самый подвижный, самый юркий, кипучий, но больше наружно, чем душой. Холодный ум и рассчетливое соображение кроется за внешней кипучестью, как ледяная влага в искристом, пенистом бокале замороженного шампанского. Редкая борода и усы выделяют его среди бритых лиц остальных собеседников.
Он первый, не вынося проволочек и промедлений, завел беседу:
– Как, почтеннейший мой пан генерал, чувствуете вы себя нынче? Вид у вас превосходный, по правде сказать. Поверить бы нельзя всем вашим недугам, ежели бы вы сами, пане генерале, о них не говорили…
– Ох, пан профессор, что значит "наружный вид"? Вы человек ученый, должны хорошо знать, как часто этот наружный вид бывает обманчив.
Отразив тонкой колкостью легкий намек Лелевеля на свои притворные недуги, Хлопицкий продолжал, обращаясь больше к князю и Немцевичу:
– А я отчасти и доволен своими недугами, хотя бы потому, что их ради не забывают почтенные, высокие друзья старого инвалида-солдата… Рубаку, сданного за штат.
– Отчасти вы правы, пан генерал, – отозвался Чарторыский. – Главным образом мы все явились проведать нашего недужного героя… Но и так мы помним всегда об этом "инвалиде", как вы говорите… Car cet invalid est plus valable, que beaucoup des personnes se tout a fait bien portans – по-французски, любезным каламбуром закончил князь.
– Очень тронут, князь, вашей лаской. Когда-нибудь постараюсь быть в пригоде князю Адаму, чтобы хотя отчасти оправдать столь высокое о себе мнение первого мужа в совете нашем. О здоровье не спрашиваю вас, Панове. Вы бодры и свежи. Что новенького в Варшаве, не скажете ли? – решил прийти на помощь гостям Хлопицкий, сразу понявший, что не забота о его здоровье привела сюда вместе всех троих в один день и час.
– А вы ничего и не слыхали особенного, генерал? – снова переходя по примеру хозяина на польскую речь, задал со своей стороны вопрос князь. – У вас бывает всегда так много народу, особенно российских генералов, близких и к цесаревичу… Мы полагали.
– Особенного ничего не слышал, – с легким жестом уронил осторожный, не лишенный хитрости, галичанин. – Толкуют много: об этом немце – русском бунтовщике, которого дня два тому назад отправили в Россию, на суд… Слыхал о заседаниях нашего суда или "комиссии следственной" только пока?.. Хотя сказывают, уже и приговоры все готовы были еще до назначения господ комиссаров? Много говорят, панове. Вы, князь, член Рады. Можете мне скорее всех сказать: что правда, что ложь в таких слухах?
– О, вы знаете, генерал, я не член Комиссии… и очень рад, признаюсь. Конечно, готовых приговоров, нет. Но, думается, что оправдания не ждут ни для кого из арестованных… Положим, некоторые из них, как пан Плихта, Кшижановский, пан Гжимало только чудом ушли от первого суда, при деле Лукасинького… И теперь против них улики очень тяжкие… Но привлечено немало людей, против которых улики очень слабые… почти никаких!..
– Нет улик? Или – они не виноваты, князь?
– За вину недоказанную может судить один Бог, а земной суд – только уличает, генерал… Но не в этом дело. Общее настроение почему-то сразу повысилось в городе. И среди простого народа… и в нашем кругу. Даже, говорят, среди лиц, окружающих цесаревича, заметно что-то особенное?..
– Те, кого я знаю, кто бывает у меня, пьют по-старому изрядно, играют ночи напролет, толкуют о повышениях своих и наградах, о чужих успехах по службе… Все, как и прежде, панове… Мне не заметно ничего… А разве?..
Он не докончил. Обвел пытливым взглядом гостей. Те молчали, очевидно, не решаясь еще приступить к делу.
Наставшая минута невольного молчания была вдруг нарушена шумом колес новой кареты, остановившейся у крыльца. Гости переглянулись, хозяин поднял голову и повернул ее к дверям, ожидая доклада.
Когда Янек доложил о князе Любецком, министре финансов, сменившем бездарного Матушевича, Хлопицкий даже не удивился особенно и двинулся навстречу редкому гостю.
– Здравствуйте, мой дорогой генерал. Хорошо ли себя чувствуете? – по-французски обратился к хозяину князь, не признающий другого языка между людьми "своего круга". – Ба, какое приятное общество застаю я у вас!
И он дружески стал здороваться со всеми.
Князь, человек лет пятидесяти, с наклонностью к полноте, но очень изящный, одетый в платье парижского покроя, как будто только что явился с придворного раута. Тонкие, правильные черты его еще красивого, хотя и холодного лица, чуть-чуть с хищным выражением, в общем были привлекательны. Особая манера отличала князя, манера прирожденного царедворца, полная предупредительности, уклончивости и непреклонности в то же самое время. Постоянное мягкое, ласковое, ровное отношение ко всем, за которым, однако, скрывалась глубоко затаенная насмешливость и презрительная брезгливость по отношению ко всему "человеческому стаду", свойственная преимущественно пожилым магнатам-циникам, слишком избалованным судьбою.
Он словно сам всегда первый делал притворно-торопливое движение навстречу каждому, чтобы не позволить никому поближе подойти к себе, заглянуть неожиданно в эту душу, полную затаенной желчи, противоречий и сатанинской гордости.
Усевшись и выслушав предложение насчет "трубки", князь с самой любезной улыбкой отрицательно покачал головой:
– С вашего позволения, мой генерал, должен отказаться. Разрешите закурить свою обычную сигару. Глупая, единственная привычка, с которой не могу справиться уж много лет. Может быть, и вы пожелаете? Нет? Князь, господин судья? Хотите, господин профессор? Пожалуйста, берите, берите. Сигара довольно сносная… И уж настоящая гаванна, за это ручаюсь.
Он прежде дал закурить Лелевелю и потом сам задымил дорогой "регалия Упманин", ароматный дым которой заглушил запах остальных трех трубок скоро и легко.
– Я, кажется, своим прибытием оборвал дружескую беседу, – тут же продолжал князь. – Но вы меня извините, генерал. Хотелось узнать лично, как вы себя чувствуете. Вас не видно почти нигде… Так уж я сам собрался.
Совершенно неуловимо дрогнули густые брови Хлопицкого, но и такого движения, легкого полунамека не пропустил князь и понял, в чем дело. С легкой извиняющейся улыбкой он продолжал:
– Конечно, конечно, не это одно, – так же как и всех присутствующих, – сегодня приводит меня к вам. Много нового, много интересного, значительного… Не знаю, о чем шла тут раньше речь… Начну опоражнивать собственный короб и, вопреки пословице, намерен опустошить его до дна!..
– Слушаем вас, дорогой князь, – таким же чистейшим парижским говором, как и у Любецкого, отозвался хозяин, – и вполне верим вашему обещанию.
– Для вас, как для военного, начну с военных новостей. Знаете ли вы о предстоящих очень важных реформах во всем литовском корпусе? Нет? Так слушайте.
Таинственно наклонившись, значительным шепотом он проговорил:
– Вместо прежних польских, малиновых – ему будут даны новые красные, русского образца, воротники и погоны. А, что скажете? Вы улыбаетесь? Напрасно. Я еще не все договорил. Положим, мы видели, что большинство северных государей, особенно – российские, начинают при вступлении на престол с самого важного, – с изменения формы в войсках. Это у них особого рода "тик"… Но, соединив на своей голове русскую и польскую корону, покойный Александр, как все, должно быть, слышали, говорил вашему, не в меру порою усердному цесаревичу: "Помни, дорогой брат: я не дал полякам русских красных воротников… Наоборот: собираюсь дать русским воротники желтые… конституционные то есть…" Ага! Вы стали серьезней, мои друзья. Но сейчас вы станете совсем похожи на сенаторов древнего Рима, которых на форуме дергали за бороду вошедшие в Капитолий варвары: хотели знать, не статуи ли это?
– Слушаем… ждем, князь. Поражайте.
– Пополняться кадры этого, корпуса будут не уроженцами Волыни и Литвы, а… новобранцами из российских губерний… Видите, какая иногда тесная связь бывает между шеей и воротником: иголки польской не просунешь между ними: все будет чисто русское…
– Неужели это придумал наш "старушек"? – спросил Хлошщкий.
– О, нет. Ваше удивление вполне законно: не он придумал этот ход. Сам молодой император-король Николай извещает о своих планах старшего брата, как "главного инструктора и вождя польской армии и литовских войск"…
– Что же: цель ясна и успех обеспечен заранее! – в раздумье проронил Хлопицкий.
– Да, но куда это приведет нас, всю Польшу? Что будет с нашей конституцией, которая и теперь уже высунула язык, хотя войска соседней Литвы и наши еще не надели москальской ливреи? – запальчиво спросил Лелевель, обращаясь ко всем и нервно пощипывая свою бородку, прихватывая зубами кончики свисающих вниз усов.
– Что было, то видели, что будет, то увидим, – с наружным спокойствием и горькой усмешкой ответил князь. – Позвольте кончить. Первым делом, конечно, его высочество вскипятился. Не потому, что это плохо, по его мнению, а в досаде, что не от него исходит, а между тем касается войск, им созданных, им руководимых… хотя бы на плац-парадах покуда… Но за большим он и не гонится, как мы знаем. Особенно с тех пор, как стал счастливым супругом очаровательной княгини Лович.
– Сознаться надо, что она очаровательна, князь…
– Дорогой князь, вы известный рыцарь, борец во славу и в честь дам. Но сейчас меня интересуют две дамы: Польша и ее Казна… Обе в очень плохом состоянии без каламбуров: именно, несмотря на то, что я имею честь быть у этих дам министром финансов. Серьезно говоря, кто, как не я успел собрать с ваших добрых хлопов и иных податных сословий недоимку со времен блаженной памяти круля Августа… чуть не за пятьдесят лет… И для чего это? Чтобы деньги уходили на новые воротники? Да еще для орловских или курских кацапов? Вовсе нет…
– Понимаем, князь!.. Это все ваши новости?
– Почти, генерал. Остались пустяки. Кроме генерала Уминского – арестованы: полковник Прондзиньский и капитан Моравский. Вызывали к допросу в комиссию князя Казимира Паца, да он, оказалось, в своих австрийских поместьях… Было много обысков, но ничего не нашли… Нескольких арестованных пришлось отпустить, как ни старались господа российские генералы найти за ними вину. Зато арестован ряд новых "подозреваемых"… военных и штатских… Шляхта негодует. Многие уже выехали из Варшавы, кто в Кременец, кто и за границу… Собираются и остальные уехать… Остаемся только мы, члены министерства и Рады, по долгу службы… На полицию увеличивается кредит… Мало тех четырехсот тысяч рублей, которые расходуются теперь… Мало четырех тысяч агентов охраны… Его высочество уже по собственной инициативе желает усилить штаты, находя, что в Варшаве начинается "легкое брожение"… Для того наши крестьяне несли жалкие гроши, чтобы на полки предателей расходовать свыше двух миллионов польских злотых в год! Подумайте, господа: свыше двух миллионов! Возмутительно!..
– Ваше финансовое сердце, князь, не переваривает этого? Понимаю. Но, кажется, от сейма зависело утвердить смету или не утвердить… И если сейм…
– Ах, генерал, сейчас видно, что вы совсем стоите в стороне от дел. Какой это был сейм? Все были в страхе. Ждали чего-то ужасного… Вы же помните, дошло до того, что цесаревич приказал арестовать почтенного пана Викентия Немоевского, не пустить его в Варшаву, чтобы не было лидера у калишан-конституционалистов!.. Что мог сделать сейм?..
– Да, князь, вот великую истину вы изрекли, – горячо заговорил Лелевель, давно уже порывавшийся вставить слово. – Что мог сделать сейм под угрозой московских штыков? Значит, вам придется раскошеливаться и платить лишним сотням шпионов, продающих наших братьев поляков… Будете платить им цену польской крови – польскими же денежками… Ничего не поделаешь… Такова сила силы!.. Такова логика вещей. У наших теперешних господ существуют две правды: одна для себя, для победителей, другая для нас, для побежденных… За примерами ходить недалеко. Вот вы упомянули Прондзиньского, Моравского… Говорите об арестах, о доносах… о бегстве шляхты из Варшавы! Как же не бежать? Наших хватают зря… А заведомые заговорщики Лунин, Львов спокойно проживают в Варшаве под крылышком попечительного высокого начальника своего… Интересное сопоставление пришло мне на ум, когда князь с отчаянием называл свои фатальные цифры: четыреста тысяч!.. Четыре тысячи!.. Известно ли вам, заодно, господа, что теперь в Варшаве издается всего до сорока различных органов печатного слова… Итого будет… Четыреста четыре тысячи сорок! – чертя пальцем в воздухе какие-то знаки, вдруг воскликнул он с коротким, едким смешком. – Ха-ха, хорошая статистика!..
– Что такое, профессор? Вы уже кабаллистикой стали заниматься?
– Нет, князь! Это – новое "мене, факел, верес"!.. Или, верите, новое число "звериное" для Польши, не шестьсот шестьдесят шесть, как в Апокалипсисе, а четыреста четыре тысячи сорок!.. На сорок изданий – четыре тысячи шпионов и четыреста тысяч русских рублей из нашей казны на охрану… русской колонии в Варшаве… на тайную полицию… По сто шпиков на редакцию, по одному охраннику почти на каждый десяток мирных обывателей! Хорошая статистика, могу сказать!..
– Но что же тут поделать, господа? – в раздумье, спокойно спросил Хлопицкий. Ответа не получил. Очевидно, вопрос был задан еще преждевременно.
Не все успели высказать гости, для чего явились к нему.
Заговорил Чарторыский.
– Да, итоги фатальные. Мы превзошли в этом отношении даже успехи Бурбонов во Франции, в многолюдном Париже… И если бы еще хоть эти затраты были оправданы полезными результатами даже для самого… ну, для тех, кто заводит всю эту шваль?.. И того нет… Дело охраны доставлено у них отвратительно. И не мудрено. Это – целая многоглавая гидра… Охрана, созданная нашим "приятелем" Новосильцевым. Жандармы Рожницкого. Добровольцы за плату, вербуемые "патриотом" Любовицким и Заксом. Банда генерала Жандра. Сброд пройдох, негодяев, только желающих жить без труда… обманывает и своих, и чужих… А господа начальники – интригуют друг против друга, готовы утопить один другого в стакане вина. И мы знаем, видим, что выходит из этой охраны: одни мерзости, гадости, шантаж… никакого дела… Суют нос туда, куда не следует. Моих… моих слуг подкупили шпионить за мной… За Чарторыским!..
– И за мной! – эхом откликнулся князь.
– И за мной…
– Конечно, и за мною, но ихний же агент предупредил меня, – с кривой улыбкой сообщил Лелевель.
– За мною, полагаю – нет, – спокойно по-прежнему заметил Хлопицкий, – у меня только Янек, кухарка Мильдя и кузина Алевтина… Оттого, должно быть…
– Да мало этого, – подхватил Лелевель, – некоторые господа, чтобы показать свое усердие, выдумывают заговоры, создают их всякими способами… Не говоря о ложных доносах, от которых так трудно потом очиститься. Особенно, когда в дело вмешивается наш справедливый и рассудительный "старушек".
– Да, да… А вот, что сейчас вся молодежь в брожении? Что и средние круги начинают волноваться… Народ негодует на новые порядки, ожидает каких-то перемен. Этого и не замечают гончие псы.
– Ну, здесь, князь, во имя справедливости, позвольте мне заступиться хотя бы и за шпионов. Они – гнусы, хотят жить легко, готовы предать отдельных людей за несколько рублей… Но не предадут всей родины. Все же они – поляки! Может быть… наверное даже: они сами все видят и слышат… Но предпочитают втирать очки, кому следует.
– Не знаю, и у шпионов должна быть своя этика. Они должны служить тому, кто им платит.
– А если платят с двух сторон, князь?
– Бросим это… Я в таких делах профан. Одно меня беспокоит: что ждет всех нас? Что будет с родиной? Скрывать нечего, – продолжал Любецкий, – положение опасное. Страна пришла к брожению. Юный царь Николай не одними воротниками думает заниматься… Я еще не все досказал. Делаются большие военные приготовления. Удар намечается не только к Персии, а как будто к юго-востоку, на Турцию. Но и на Западе не спят. Там не будут спокойно смотреть на усиление России. Оттуда загремят пушки… Польша может очутиться между четырех огней. И вместо какого бы то ни было возрождения, – погибнет до конца.
– Вы опасаетесь, что Польша должна будет воевать за Россию с Турцией или с Запада ей грозит нападение как передовому посту державы Николая? Ошибаетесь, князь. Не послали поляков драться во Францию, не пошлют и на турок. И к нам не придут враги, хотя бы и напали они на Россию. Польша для нее – вроде парадной, "чистой" горницы. Здесь – она принимает гостей, любезно болтает с ними. А ссориться, тем более драться в таких гостиных – не принято. Для этого остаются огромные, дикие пустыни и леса Московии. Пусть бы началась война… Нам это только на руку, – потирая руки, закончил Левелель.