Текст книги "Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)"
Автор книги: Лев Жданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 43 страниц)
– Аминь! – как будто по окончании молитвы, подхватили все…
Хотя важнейшие вопросы дальнейшей тактики, для выяснения которых и собралась компания, были обсуждены почти до конца, никто не спешил уйти.
Поданы были свежие жбаны пива, меду.
Посыпались анекдоты, большинство которых, конечно, было из военной жизни и касалось популярной в целой Варшаве личности цесаревича.
Поручик Живульт, пощипывая воображаемые усы, стараясь басить, рассказывал двум таким же юным офицерам:
– Понимаете, слышал он, что наш Ладенский сказал панне Ядвиге, которая пленила сердце ласуна – "старушка": "Пани ма свиньски очи!" [4]4
«Свиньски глаза» – по-польски – глаза с поволокой.
[Закрыть]. Та от удовольствия зарделась, вся растаяла, рассиропилась, да и лепечет: «Ах, что пан говорит. Где же… Вовсе нет того. Самые у меня простые глаза!» Вот только Ладенский отошел, наш ловелас с лысиной в тарелку подсоседился и шепчет: «У пани не только свинские глаза. Пани вся похожа на свинью…» Он думал, что угодит таким комплиментом красавице. А она вскочила, слезы на глазах… Ха-ха…
– Ошибаетесь, поручик! Цесаревич очень хорошо говорит по-польски и вовсе не рассыпается хотя бы и в таких комплиментах перед нашими красавицами, если они ему нравятся. Он просто подходит и говорит: "А пойдемте-ка, пани, я вам покажу в кабинете мою… одностволку", – вмешался в разговор хозяин, который переходил из комнаты в комнату, желая видеть, как вестовые услуживают гостям.
– Да не может быть! – с неподдельным возмущением воскликнул один из слушателей Живульта.
– Ну вот, не может быть! А вы не слыхали, чем он на днях вздумал угостить генерала своего, графа Красинского. Приходит тот утром с докладом, а "старушек" со смехом к нему: "Граф, – говорит, – хотите видеть, до чего я забываю все на свете во время плац-парада? Вчера, говорит, идут батальоны лихо маршем, без сучка, без задоринки, такт ногами по земле отбивают, как по нотам… А я им враз хлопаю себя ладонями по… спине. Да так, что синяки остались. Стал меня переодевать мой Яшка и говорит: "Ваше высочество! У вас синяки на… спине". Ха-ха-ха! Хотите поглядеть?" Насилу граф отклонил великую честь: полюбоваться на высокую… поясницу с синяками!.. Вот он какой у нас. А нашлись из его свиты такие молодцы, что пожелали обозреть сии места во всей их прелести… Ха-ха-ха!
– Нет, а слыхали, что было с ним у Вильсона? Вернулся англичанин домой не в пору и застал там "старушка" совсем в неподходящем костюме и положении. Сделал вид, что страшно оскорблен. Хитрый британец. Тот и струсил. На него, говорят, крикнуть в пору, так он и сам ниже травы, тише воды делается. Вильсон кричит: "Бесчестье! Жалобу подам нашему королю, императору российскому… Дуэль и больше никаких!" А тот его уговаривает: "Оставьте, господин майор! Поладим иначе. Стоит ли храброму воину из-за бабы такой шум подымать. Я не думал, что вы обидитесь"…
– Как? Он не думал? Ловко! Раздался дружный хохот.
– Не думал, что поделаешь. А Вильсон только капитан, как вы знаете, был. Вот он и кричит: "Какой я майор? Вы не путайте. Я капитан. А жены трогать не позволю. Нет!" А он ему и говорит: "Если я сказал: майор, значит – майор гвардии при этом… Я вам говорю!.." А англичанин смекнул, не умолкает: "Дуэль! Жалобу подам!.." Тот ему: "Да будет, господин подполковник!" "Нет! Хоть бы сам полковник я был, все-таки к барьеру…" – "Да перестаньте, господин генерал-майор!" Тот орет: "Жена мне дороже чина!.." "Ну, говорит "старушек", неужели вы, генерал-лейтенант, и скандала не побоитесь?!" Тому мало… Не спускает тону. Рассердился наш Константин, говорит: "Что же мне из вас второго себя, цесаревича, сделать? Так я не могу. Да и с вашей жены меня одного будет. На что ей второго?" Видит Вильсон, что дальше, в самом деле, лезть некуда. Так и помирились на генерал-лейтенанте. Вот как чины у нас получают…
– Кому охота. А я бы прямо обрезал: "Не жалуй меня майором, не трогай моей женки!" Вот и весь сказ…
Беседа велась по всем углам. Все были веселы, беззаботны, хотя каждый мог ожидать, что завтра же его схватят, предадут военному суду.
Об этом сейчас не думал никто.
Было больше двух часов ночи, когда сани Лукасиньского снова очутились на Новом Свете, унося домой майора и полковника.
Странная процессия, огромный поезд в шестьдесят саней попался им навстречу. Впереди всех верховой держал тот самый транспарант с цифрой 1816, который приятели заметили во дворе барона Меллера-Закомельского.
Внутри горел огонь и прозрачный рисунок выглядел теперь очень красиво.
– Гости разъезжаются от барона! – сразу догадался майор.
Он не ошибся. Шестьдесят человек гостей, большинство в состоянии полубесчувственном от вина, размещены были по одному в каждых санях. Рядом сидел один музыкант из оркестра, игравшего во время пира. Левой рукой этот спутник придерживал пьяного пана, правой – держал у рта свою трубу, кларнет или флейту и что было силы наигрывал в нее застывшими, озябшими губами.
От кочек и ухабов разбитой ездой дороги звуки рвались, прыгали, как стая визгливых, сорвавшихся с цепи, чертенят. Все дикие, нестройные, расшатанные звуки сливались в шумную, дикую какофонию, от которой спящие просыпались в домах с испугом, дети поднимали плач, старые люди крестились и били себя в грудь рукой, призывая милосердие Божие.
Больше часу колесил этот поезд по засыпающим и спящим улицам и площадям города, потом сани за санями стали отделяться от общего обоза, скрываясь в боковых улицах и развозя пьяных гостей по домам…
– Видишь, пан Валерий, эти паны тоже стараются поддержать былую славу отчизны и вплести новые лавры в увядшие венки… Бог в помочь… Чем хуже, тем лучше! Не так ли, пан?
– Так, пан полковник… Только тяжело и стыдно видеть, слышать все это… Терпеть и молчать, пока добьемся своего…
– Да и добьемся ли еще, Бог весть. Вы обратили внимание на речи поручика с бабьим лицом… об измене? Уж больно скоро он вспомнил об этой штуке. Как будто хотел всех на ложный след навести. Что-то и глаза мне его не понравились. Все он мимо смотрит, не прямо на вас…
– Вы вспомнили поручика Починковского? Я знаю этого мальчика. Можно ли его подозревать в такой низости?.. Он слишком молод…
– Змея родится с ядовитым жалом, майор.
– И набожный, глубоко верующий мальчик…
– Ничего нет опаснее верующих мерзавцев. Он изнасилует родную мать, зарежет больного отца, потом помолится, пойдет к исповеди – и будет считать себя очищенным, чуть не святым… Не пожимайте плечами. Чутье редко обманывало меня, реже даже, чем мой разум. Этот Починковский заставил меня вздрогнуть, когда я подал ему руку: словно ужа схватил… Ну, вижу, вы хмуритесь. Бросим, майор. Не хочу быть Кассандрой в санях. Вот я и дома. Спасибо, что подвезли. Доброй ночи. До среды…
Они расстались.
Глава II
ПОСЛЕДНИЙ РОМАН
И может быть на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной!
А. Пушкин
Если бы часом раньше приятели пересекли пустынную, обширную площадь перед королевским замком, они увидели бы того, кем мысли их были невольно заняты почти весь этот вечер.
Обыкновенно Константин задолго до полуночи покидал самые веселые, самые оживленные собрания. А на этот раз он задержался в замке много позже обыкновенного и только около часу ночи тронулся к себе в Бельведер, до которого считалось больше семи верст пути.
Когда год тому назад выяснилось, что цесаревич надолго поселится в Варшаве, ему приготовили для жительства два помещения, летнее – маленький Бельведерский и для зимы Брюлевский дворец.
Но последний почему-то не особенно нравился великому князю и он жил там неохотно, очень мало. Напротив, почти круглый год проводил в Бельведере, который облюбовал с первых же дней.
Расположенный в чудном парке в Лазенках с просторными, но не чересчур обширными покоями, довольно уютный и стоящий в то же время совершенно особняком, этот загородный маленький дворец служил постоянным жилищем Константину. Свита же его, какая полагалась российскому цесаревичу, получила помещение частью в королевском замке, частью в наемных помещениях. Только генерал Димитрий Димитриевич Курута, когда-то товарищ игр ребенка-цесаревича, а теперь флигель-адъютант и начальник его штаба, жил всегда там же, где и Константин.
Это было легко осуществимо, потому что генерал, несмотря на свои 45 лет, был холост и очень неприхотлив в домашнем обиходе. Он любил хорошо выпить, вкусно поесть, питал особую слабость к разным сортам острых сыров, которых держал большие запасы в своих покоях. Толстый, ожирелый, обленившийся, но хитрый, ловкий грек, он был необходим цесаревичу. Хоть тот был девятью годами моложе Куруты, но обращался с ним по старой памяти без малейшей церемонии и порою ругал, как последнего лакея. Но, в свою очередь, никто так не умел успокоительно влиять на взбешенного Константина, как Курута.
И сейчас они вдвоем сидели, укутанные в свои шинели, в санях и оба молчали.
Курута от выпитого вина, от усталости после долгого суматошного вечера совсем дремал и даже слегка похрапывал, вскидываясь только от неожиданных толчков по дороге.
Константин, тоже чувствуя телесную усталость, откинулся к спинке саней, ушел головой в меховой воротник, но мысли проносились в разгоряченной голове с какою-то даже непривычной ему быстротою, яркостью и силой.
Вообще, он не любил людных сборищ, особенно официального характера.
От природы немного угрюмый, несообщительный, и воспитанием неподготовленный к более изысканному, светскому образу жизни, цесаревич отличался вкусами и привычками всех военных его времени: своя небольшая компания, кутежи, порою самого бесшабашного характера, любовные приключения, не отнимающие много времени и хлопот, вот что нравилось ему больше всего.
Но и помимо таких привычек, что могли дать цесаревичу самые блестящие пиры и приемы у польской знати, или даже в королевском замке? Вся их роскошь, многолюдство и блеск казались ему поневоле убогими, жалкими, пародией на царственную роскошь и блеск.
Он вырос при дворе великой своей бабки, помнил пиры и праздники Екатерины, Потемкина, Строгонова, Салтыкова и других вельмож той поры.
На этих праздниках действительно почти сказочная роскошь востока сливалась с утонченными привычками, с изысканными выдумками многоопытного Запада. И даже потом, когда на несколько лет Павел обратил свою столицу со всеми летними резиденциями в вооруженный лагерь, а все дворцы – в солдатские казармы, в этом чувствовался широкий размах, граничащий с величием.
В разводах и плац-парадах принимали участие целые полки, масса войск всякого рода.
А тут, у этих "вшивых поляков", как подчас даже ласково называл их Константин, ничего путного нет. Только гонору хоть отбавляй!
– Да я бы два червонца дал, только бы не ехать на эти ассамблеи, не видеть надутой, брезгливой рожи князя Чарторыского, не беседовать с подлизой Огинским, не слышать трескотни князя Любецкого, а приходится. Черт бы их побрал. Впрочем, и то сказать, все они за малыми исключениями славный народ. Не хуже и не лучше наших питерских придворных куртизанов, шаркунов, не говоря уж о прежних фаворитах. Слава Богу, повывелась та порода!.. А что у них больше "пыхи" и "гонору", чем денег, так они не виноваты. Народ небольшой, казна такая же. Где им взять?.. Выпивают ловко, танцуют лихо и… на счет бабенок тоже не плохо… Чего же еще требовать от них…
Сразу мысль Константина перескочила на другое.
Ему представилась фигура Новосильцева, который, улучив минуту, сделал ему несколько важных сообщений. По крайней мере он сам так думал.
– Странная физиономия у Новосильцева, – думалось Константину, – что-то в ней лисье, что-то женское и словно детское, приятное с тем вместе… Говорит он мягко, все справедливо, сдается на вид. А вот ровно клубком тебя опутывает. И не хочешь ты с ним согласиться, и спорить нельзя… Непонятный человек. Словно и сам он боится тебя и чует, что имеет власть над тобой… Остерегал, толковал, что очень ропщут поляки… Рука-де у меня тяжела. Брат умышленно ласков с ними, льготы им всякие. А я так жучить стал сразу. Мол, приучить надо понемногу к нашей русской выправке вольных ляхов. А я ему хорошо ответил: "Государь все волен делать. Он одному Богу ответ дает. А мы все, с меня начиная, обязаны по правилам. Служба – не дружба!.." Да еще спрашиваю: "Мол, если сытые, неприрученные кони тяжелый тарантас с горы шибко мчат от непривычки, что тут нужно?" – "Что? Тормоз", – говорит мой разумник. А я и отрезал: "Вот такой тормоз и я здесь, в Польше. Чтобы колымага с разбегу в пропасть не ухнула!" Замолчал, отошел. Ловко я придумал… Пусть зря не болтает. Поляки не олухи совсем. Я им душу отдаю. Хочу их войско лучшим в Европе сделать. А они не понимают этого, что ли? Станут бунтовать против меня? Против брата Александра? Вздор! Я тоже людей знаю… Не глупее этих ученых пустовеев… Да!..
Думает обо всем об этом Константин, ловит рассеянным слухом мерный топот коней по укатанной дороге, а одна мысль, один образ заслоняет собой все важные и мимолетные думы.
Стройная, гибкая девушка, совсем ребенок на вид, но открытые по бальному плечи и грудь, полуукутанная газом, ласкают взгляд своей еще невинной зрелостью и упругой свежестью, красотою линий. Походка ее так легка, движения так созвучны, полны небрежной грации. Пытливо, почти строго глядят полные огня большие голубые глаза из-под густых длинных ресниц. Душистые русые локоны целым каскадом спадают по плечам, живою рамкой окружают свежее, милое личико. А губы, розовые, прелестно очерченные, так весело, радостно улыбаются. Тонкий чуть вздернутый носик капризно и лукаво вздрагивает своими прозрачными, розовыми ноздрями, особенно когда девушка смеется или говорит что-нибудь так быстро-быстро, таким задушевным, мягким голоском… Эта девушка стоит в глазах Константина и сейчас, как живая.
Совсем ребенок, чистая, нетронутая жизнью. Это видно. Но – и вполне женщина. Он понимает в этом толк. Его наигранный взор сразу как бы раздевает каждую женскую фигуру, которая порой чем-нибудь привлекает внимание пресыщенного волокиты.
И как странно это вышло: все знакомство и дальнейшее, что нынче произошло.
Он и перед этим слыхал, что графиня Бронниц, жена его камергера, веселого балагура и чудесного собутыльника, вернулась из-за границы, где у нее в Париже училась взрослая дочь от первого брака с графом Антонием Грудзинским из воеводства Познанского, отошедшего к Пруссии.
Графиня, когда-то прославленная во всей Европе красавица, держала вдали эту дочь, как живой паспорт, предъявление которого особенно неприятно для женщин известного возраста, еще претендующих на победы.
Но вдруг все переменилось. Графиня почувствовала прилив необыкновенной нежности к девушке, о которой все, видевшие ее, отзывались с восхищением.
Лично явилась мать за своей старшей дочерью и привезла девушку под родной кров, поселила в королевском замке, где имел квартиру Бронниц по роду своей службы, как гофмаршал двора.
Первый большой бал при дворе, у князя наместника, на который можно было взять графиню Жанету, пришелся в Новогодье, на сегодня.
Несколько раз перед тем Константин слыхал восторженные похвалы Жанете со стороны многих своих офицеров, которым случилось видеть девушку теперь, по возвращении из Парижа.
Слушал их цесаревич, как мудрец-циник, искушенный жизнью в свои 36 лет, и думал, снисходительно улыбаясь: "Телята молочные! Им на швабру юбку наверти, они и слюни распустят…"
Лукавый отчим, граф Бронниц, осторожно, дипломатично тоже проговорился о выдающейся прелести и женских достоинствах своей старшей падчерицы. Но цесаревич знал своего гофмаршала.
– Хитрый, старый полячишко! – соображал про себя Константин. – Думает, стану волочиться за ихней паненкой, так и ему какой пай перепадет… Что у нас в Питере, что здесь, все один черт на дьяволе, где жареным пахнет. Может, сама бы девчонка и не захотела, так родня ее подставит. А черт с ними. Если не дурна собой паненка, мне что… Не поп я им. Для меня же стараются, ради моего удовольствия. Поглядим…
И Константин ждал уже с известным, заранее подготовленным в себе настроением. Так ждет большой жирный кот, что услужливая рука кинет ему сочный лакомый кусок, который и съесть большой охоты не имеется, и отказаться жалко.
Настал ожидаемый вечер.
Выполнив официальную часть программы, все свои обязанности по отношению к князю-наместнику, которого он окружал всегда большим почетом, цесаревич стоял и толковал с Новосильцевым, Ланским, князем Любоцким и графом Замойским о текущих новостях.
Только что произнес Константин свою фразу о "тормозе", которую с таким удовольствием припомнил потом, сидя в санях, когда подошел гофмаршал и вкрадчиво, с оттенком особой, почтительной фамильярности, присущей графу Бронницу, заговорил:
– А, ваше высочество, и не желаете взглянуть на дебютантку, мою обворожительную падчерицу? Она танцует – и многие пары остановились, чтобы полюбоваться этой Сильфидой, как люблю Господа Бога!
– Господа, мы – свидетели близкой трагедии: отчим, влюбленный в падчерицу, или гибель семейного счастия. Предчувствует ли беду красавица мамаша, у которой отнимет мужа родная дочь? – смеясь, кинул Константин и пошел за оживленным и жестикулирующим Бронницом, который продолжал на ходу выхваливать ему девушку.
Кстати, цесаревич не слышал едкого замечания, вызванного его сравнением себя самого с тормозом.
Ланской, вставив стекло в глаз, проводил крупную фигуру Константина критическим взглядом и спокойно уронил:
– А ведь сказано недурно: тормоз солидных размеров, для большой деревенской колымаги. Только – действующий не по воле разумной руки человека, сидящего на козлах, а сам по себе. Самодействующий, сказочный тормоз, который дергает и стопорит невпопад, отпускает колеса в самую опасную минуту и доводит до крушения там, где все могло бы обойтись преблагополучно и весело!..
Никто не возразил и не дополнил удачной характеристики.
– Вот, вот она! – указал предупредительный граф, указывая на Жанету, танцующую вальс среди других пар.
Но Константин сразу сам заметил девушку, которая и ростом, и очень скромным, но изящным парижским туалетом, и грацией своей выделялась среди других девиц и дам, к которым давно пригляделся цесаревич на разных вечерах и балах.
Не слушая жужжанья Бронница, Константин вгляделся в девушку и сразу был поражен ее внешностью.
"А ведь старый сводник не соврал на этот раз. Чудесная девчонка! – про себя решил Константин. – Надо пощупать теперь ближе: какого это поля ягода? Если "мамина дочка" уродилась, да под соусом морали ее отчима, – так с девицей можно будет хорошо время проводить. Посмотрим".
Это откровенное "посмотрим" сквозило в первых фразах цесаревича, когда он, знакомясь с девушкой, которую ему представила сияющая мамаша, оглядел ее с ног до головы своими блестящими голубыми глазами, странно сверкающими из-под темных густых бровей.
Правда, как всегда с дамами, цесаревич был очень вежлив, утонченно-любезен. Но этот, словно обыскивающий, будто щекочущий взгляд, эти бархатистые интонации голоса, обычно резкого и отрывистого, даже совершенно неопытным девушкам давали сразу понять, как смотрит на них лакомка-князь.
Совсем иначе говорил он с женщинами почтенного возраста или даже с молодыми, но стоящими вне всяких покушений с его или с чьей-либо стороны. А во всех остальных случаях он начинал свою обычную игру с первого слова, с того момента, когда желание овладеть женщиной приходило ему на ум.
Правда, за последнее время такое желание приходило все реже. Женщины сами гонялись за цесаревичем. Тщеславие, жажда пополнить свои приключения романом с наследным князем российской империи, чувственность, которую будил в душе испорченных женщин этот рослый, крупный здоровяк с некрасивым, но оригинальным лицом и красными чувственными губами, – все это заставляло десятки женщин искать встречи и сближения с Константином. Были и такие, которые щедротами августейшего мимолетного возлюбленного поправляли свои опустелые кошельки.
Но на этот раз Константин, к удивлению своему, сразу почувствовал, что в нем пробудился ищущий и алчущий мужчина.
Не думая о долгом сопротивлении, а тем более о возможной неудаче, он решительно подошел к девушке.
Но первый же звук голоса Жанеты, отвечающей очень почтительно, хотя и с достоинством, заставил Константина насторожиться, чуть не вздрогнуть.
Нежные, приятные женские голоса низкого оттенка особенно сильно влияли на все существо цесаревича. Он и своей первой жены сразу не взлюбил из-за ее бездушного, "пустого", как он определял, голоса.
– Ничего в нем нет, ни красы, ни радости, ни горя, ни веселья. Так, дудка!
И, наоборот, иные, не особенно красивые, случайные подруги привязывали к себе князя на более продолжительное время только своими приятными, ласкающими голосами.
А у Жанеты Грудзинской голос был не только ласкающий. Он был манящий, чарующий, проникающий в душу и покоряющий ее без малейшего, казалось, усилия или желания со стороны самой девушки.
В ответ на приветствие Константина, глядя ему прямо в глаза своими детскими светло-голубыми глазами, она, видимо, волнуясь, но внятно сказала:
– Я так счастлива, что имею честь быть представленной вашему высочеству!
И сразу Константин почувствовал, что девушка, говорит правду: она действительно счастлива, гордится тем, что он стоит с ней рядом, говорит с ней, наклоняется к ней, лаская всю ее своим жадным, смелым взглядом.
Она даже не сконфузилась от этого осмотра, от нескромного мужского взгляда. Не то она по совершенной чистоте не понимала его, не то сама так была взволнована, так сильно переживала собственное настроение, что и не думала, как на нее смотрит тот, с кого сама она не сводила глаз с наивной бесцеремонностью обожающей институтки.
Завязалась обычная светская болтовня. Умная маменька быстро успела незаметно стушеваться. Говорили о Париже, где цесаревич оставил так много приятных воспоминаний. Девушка откровенно делилась с ним своими впечатлениями и относительно пансионских подруг в Париже, и здесь, в Варшаве, где она училась раньше, тоже у француженки мадам Воше…
Желая сделать приятное девушке, Константин с французского перешел на польский язык.
– Как хорошо вы говорите по-нашему. Право, даже лучше, чем многие наши кавалеры. Так решительно, твердо. Геройски… да, да! Я знаю, что вы храбрый герой. Я слыхала о ваших приключениях на войне, ваше высочество… И уже тогда восхищалась вами. А теперь… да еще, когда услыхала, как вы говорите по-польски… я буду только молить Бога, чтобы вы были счастливы и чтобы мне почаще видеть вас, говорить с мосцью-князем.
Даже Константин опешил на мгновение, до того неожиданно и смело прозвучало это полупризнание милых, девических уст.
"Что она, такая… бесстыдная… или в самом деле дитя чистое? Из Парижа? Гм… посмотрим", – подумал он. Но тут же почувствовал, что и сам переживает что-то очень необычайное, словно далекое, полузабытое чувство нахлынуло на него.
И вдруг он чуть не крикнул:
– Тоже Жанета!..
Но сдержался и только с новым вниманием стал всматриваться в графиню.
– Как зовут вашего батюшку по имени, графиня? – словно против воли задал он неожиданный вопрос.
– Антон-Казимир-Эммануил граф Грудзинский, – подняв на собеседника слегка удивленный, вопрошающий взгляд ответила Жанета.
Цесаревич не удержался, вздрогнул, щеки его покрылись краской от прихлынувшей в голову крови.
– Жанета Антоновна… и тут сходство! – шептала ему встревоженная мысль.
Острая память вызвала перед глазами цесаревича другой женский образ, полузатерянный в глубине давно минувших лет.
Жены своей цесаревич никогда не любил, а скоро после брака и совершенно охладел к этой "надутой немецкой принцессе".
Окончательно оттолкнуло от жены молодого князя глубокое чувство, которое внушила ему княжна Жанета Антоновна Четвертинская.
Вот стоит перед его глазами эта чудная, обаятельная девушка. Такие же синие глаза, волнистые светлые волосы, чистый взгляд, в котором он читает, что он близок этой дивной душе!
Константин загорался и трепетал от каждого прикосновения к руке обожаемой девушки, тосковал, рвался видеть ее каждую свободную минуту, был готов сидеть с ней часами, даже забывая любимые разводы и ученье.
Так больше не любил Константин никого никогда. Жениться на княжне ему не позволили с одной стороны как цесаревичу, предполагаемому наследнику престола. Тогда еще полагали, если у Александра не будет наследника, трон придется передать Константину.
И другая причина мешала этому браку, такому желанному для молодого цесаревича, который готов был отречься от прав на престол, только бы не мешали его счастью.
Старшая сестра Жанеты, Марья Антоновна, вышедшая за Нарышкина, привлекла к себе внимание Александра, который даже имел потом от нее двух дочерей. Поэтому и религия, и традиции не позволяли, чтобы два брата стали мужьями двух сестер, хотя Александр и не венчался с Марьей Антоновной, не желая разводом обижать свою законную жену и подавать дурной пример в семье.
Было это почти тринадцать лет тому назад. Чтобы порвать увлечение, княжну Четвертинскую родные выдали за какого-то пана Вышковского, и Константин потерял ее из виду.
И вдруг эта встреча… То же имя, та же чистота. Так же с первой встречи чуть ли не первая, открыто девушка готова сказать, что он ей нравится…
И, конечно, не своим титулом, не из-за влияния или денег…
– Герой! – назвала она его… Вот что влечет милую девушку…
Но что же привлекает его? Неужели только дорогие воспоминания? Этот голос рока, давшего то же имя, даже сходную наружность девушке, которую теперь, на середине жизненного пути, встретил Константин так неожиданно? Но он не знал ее имени… Он только слышал ее голос, только видел ее, как грациозно и легко носилась она в танце… Только взглянул он в ясные глаза – и потянуло его к девушке…
От природы чуждый всякой мечтательности, мистицизма и даже романтизма, простой, трезвый малый, даже скептик скорее, усвоивший и при дворе бабки, и среди уроков своих наставников, начиная от Лагарпа и кончая Салтыковым, начала полнейшего позитивизма, Константин в любви видел такое же жизненное удобство, такое же отправление организма, как и в еде или сне.
Но против воли теперь мистический холодок пробежал по спине этого тяжелого, коренастого здоровяка.
– Что же, неужто, как говорит наш народ, – здесь моя судьба? – тревожно задал себе вопрос Константин.
А вслух, отвечая на немой вопрос девушки, заметил:
– Знаете, у нас, у русских, такое обыкновение, графиня, – называть по имени и по отчеству… Вот я и спросил об имени вашего батюшки…
Разговор продолжался, становясь все задушевней, оживленней, как будто давно они уже знакомы друг с другом.
Отступая от привычек последних лет, цесаревич даже протанцевал раз или два с девушкой, чтобы ощутить ее близость, пить дыхание ее разгоряченных нежных уст, вдыхать аромат волос, слышать трепетание молодого стройного тела.
Константин видел, что все обращают внимание на такое открытое, быстрое предпочтение, оказанное им молодой девушке. Но он не смущался взглядами, которые со всех сторон осторожно кидали на него с Жанетой.
А девушка, словно не опасаясь никаких дурных нареканий, очевидно, гордилась вниманием цесаревича.
Они не заметили, как прошло время.
Мать, ликующая, довольная, все же нашла, что пора везти домой дочку и прервала это первое свидание, сразу решившее судьбу Константина и Жанеты.
И там, на балу, и теперь, возвращаясь к себе в Бельведер, обвеянный холодным воздухом, Константин понимал, чувствовал, что с ним произошло что-то непоправимое, важное.
– Суженую свою, видно, повстречал это я! – думал цесаревич. – Вот вижу ее… Слышу ее щебетанье милое… Глаза вижу… Вот взял бы и… – он не докончил, оборвал мысль.
Плотнее закутался в шинель и нарочно вызвал в уме образ другой женщины, которая уже десять лет живет при нем… У них ребенок, сын, которому идет девятый год.
Правда, особенной любви тут не было. Чувственное увлечение… даже, скорее, жалость к бедной хорошей женщине, обманутой, покинутой негодяем…
Но разве и сравнивать их можно?
Вот сегодня, расставаясь с Жанетой, он уже не глядел на девушку так, как при первом знакомстве. Он поцеловал руку у нее так почтительно и нежно, как целовал только любимую во всей семье сестру Екатерину Павловну или руку своей жены, если бы она имелась у цесаревича. А когда при этом девушка поцеловала его в лысеющий высокий лоб, его в жар кинуло от волнения.
А эту, Фифину?.. Он взял ее чуть ли не в первый вечер знакомства на маскараде… Потом пожалел и оставил при себе… Потом привязался… Так и тянулось десять лет. Но и сама Фифина виновата, что не сумела сильнее привязать к себе Константина. Эти частые сцены, нелепая ревность, за которой следовали порывы отчаяния, раскаяния, унижения без конца…
– Эх, все это надоело! – вслух даже вырвалось у Константина.
В это время сани остановились у подъезда Бельведера и Курута проснулся.
– Сто такой? Сто такой? – озабоченно спросил он, не разобрав спросонья восклицанья цесаревича.
– Ницево такой, греческая старая туфля! – с притворным неудовольствием откликнулся Константин, сбрасывая шинель дежурному гусару. – Ишь, тридцать лет учится, а не умеет сказать правильно слова по-русски… От своего сыру сам скоро будешь, как лимбург, пахнуть. Вот это и надоело мне… Понял…
И вдруг схватил за плечи преданного пестуна, прижал к груди, поцеловал в обе толстые румяные щеки и оттолкнул снова от себя со словами:
– Спать пора. Завтра потолкуем, старый бризоль на шкаре, – затем крикнул по-гречески… – Доброй ночи, кир Деметриос, добрых снов… – и быстро двинулся на свою половину.
Быстро покончив с ночным своим туалетом, Константин отослал маленького черномазого грека, заменяющего ему дежурного камердинера, который был нездоров.
По словам кирасира Анастаса, как звали грека, он сражался за независимость Эллады и спасался от преследований турок, когда его, раненого, подобрали русские отряды, откуда он и попал к цесаревичу.
А иные просто толковали, что юркий грек был корсаром и ушел от недоразумений, возникших между ним и правосудием.
Здесь, у цесаревича, как и другие греки, кир Анастас чувствовал себя во всяком случае лучше, чем на родине.
Укрытый заботливой рукой Анастаса Константин протянулся на своем походном жестком матраце с кожаной подушкой под головою.
Так спал всегда цесаревич, подражая брату Александру, и вообще по привычке к бивуачному образу жизни, которая особенно нравилась им обоим.
Обыкновенно, как и старший брат, цесаревич засыпал моментально, как только ложился в постель, и спал глубоким сном, почти без сновидений.
Но сейчас, несмотря на такое позднее время, цесаревич не мог уснуть, хотя и пробовал закрыть глаза и поудобнее улечься на жестком матраце.