Текст книги "Монархическая государственность"
Автор книги: Лев Тихомиров
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 52 страниц)
То же самое сказали южные дворяне, прибавивши: "А разорены мы пуще Турских и Крымских басурманов – Московскою волокитой, от неправд и неправедных судов"... Против той же бюрократии в пользу самоуправления говорили на Соборе и торговые люди:
"А в городах всякие люди обнищали я оскудели до конца от твоих государевых воевод... При прежних государях в городах ведали губные старосты, а посадские люди судились сами между собой. Воевод в городах не было: Воеводы посылались с ратными людьми только в украинские города для бережения от Турских, Крымских и Ногайских татар". То же самое говорили и жаловались на разорение и "черных сотен и слобод сотские и старостишки и все тяглые людишки"... Земщина от дворян до черни вся жаловалась на бюрократию.
Но любопытно, что и тогда уже бюрократия умела подносить на Высочайшее воззрение только то, что хотела пропустить ее цензура: "В выписях, сделанных из речей, вероятно, дня государя, – говорит С. Соловьев, – жалоб на злоупотребления не находится" [Соловьев, т. IX, стр. 1256-1259].
Эти жалобы земщины и стремление восстановить самоуправление в прежних размерах относятся уже к концу царствования Михаила Феодоровича. Он скончался в 1645 году. Но больших результатов жалоб не заметно при "тишайшем царе". Уложение Алексея Михайловича, составленное в 1649 году, вообще "враждебно самоуправлению" ["История России", том ХIII, стр. 659], по выражению С. М. Соловьева, и вполне предоставляет суд воеводам и приказным людям, хотя для составления Уложения созывался особый земский собор. При Алексее Михайловиче же было снова воспрещено обращаться к царю с челобитными помимо установленных учреждений, хотя, несмотря на это, государь иногда производил и личный суд" [Хартулари, стр. 89].
При царе Феодоре Алексеевиче бюрократия сделала новые успехи. В 1679 г. отменены были все городельцы, сыщики, губные старосты, ямские приказчики, сословные головы, и все дела их ведено сдать воеводам. Происшедшее тут же уничтожение местничества при всей разумности и пользе этого усиливало бюрократию насчет аристократии.
Впрочем, при Феодоре Алексеевиче, знать, со своей стороны, сделала попытку укрепить свое шатающееся положение путем создания наследственных сатрапий. Попытка едва не увенчалась успехом, но Монархия была выручена Церковью. .Возник именно проект учредить по областям наместников из великородных бояр, и притом "навечно", дав этим сатрапам "титла тех царств", то есть, например. Казанского, Астраханского и т. п. Знать успела уже получить согласие государя на свой проект, но делу ее помешал патриарх Иоаким, который сделал государю представление об опасности затеи.
Как бы, говорил патриарх, "по прошествии нескольких лет, обогатясь и пренебрегши Московских царей Самодержавством, не отступили и единовластия не разорили" [Соловьев, том ХIII, стр. 880-881].
В результат из этой затеи ничего не вышло, как не вышло ничего в XVII веке из замыслов верховников. Знать пропустила свое время, да впрочем, времени для нее и никогда не было на Руси. В данную же эпоху росла более всего бюрократия.
Господство воевод и приказов, как известно, далеко не шло впрок управлению, которое при Алексее Михайловиче и Феодоре Алексеевиче было весьма неудовлетворительно и вызывало самые опасные смуты в стране. Царствование Алексея Михайловича буквально наполнено бунтами – в Москве, в Новгороде, в Поволжье (Стенька Разин), и все эти мятежи повсюду находятся в связи с народным протестом против воевод и приказных. Недоверие и даже ненависть к бюрократическому элементу проявлялись всюду, а между тем эти бюрократические учреждения, немедленно же по кончине царя Феодора при возникших смутах оказались ниже всякой критики по малодушию бюрократии, ее неумелости и своекорыстному забвению государственных интересов.
Так наступила эпоха неслыханного в России двоевластия Иоанна и Петра, и даже троевластия, если считать царевну Софью, время, когда горсть бунтующих стрельцов могла держать в руках носителей Верховной власти. Несомненно, что механизм управления, унаследованный Петром, был почти негоден к употреблению и требовал радикальной ломки.
Но в Московском государстве за то же время назревали и более глубокие явления, ставившие Верховной власти самые серьезные и трудные запросы.
Кризис московского миросозерцания.
Церковный раскол
Времена полного установления самодержавного принципа были в России в XVI и XVII вв. эпохой также очень сложных внутренних духовных запросов.
Россия, стертая с лица земли татарами, восстала в необычайной силе, почти чудесной и не знавшей себе равной. Основами этого величия, основами спасения России оказались православная вера и единоличная власть царя. Эти две силы Россия свято чтила как свой палладиум, как источник своего бытия, как основу своего долга и даже какой-то своей мировой миссии. Россия тех времен, подводя себе итоги, сознала себя третьим Римом, наследницей миссии Рима и Византии...
Но в чем эта миссия, в чем смысл существования страны, избравшей себе руководительство Божие за высший закон и чудесно возвышенной из праха на необычайную, неожиданную высоту? Русский народ не был бы достоин ни настоящего, ни будущего, если бы в такое время перед ним не поднялся вопрос самосознания: что такое мы, как нам жить, куда идти? И действительно, с освобождением и возвышением России возникают вопросы веры отчасти на почве еретической, отчасти на почве споров православных людей относительно идеалов веры, отношения их к мирской жизни, отношение Церкви и государства и т. д. Это были века стригольников [89], Башкиных, святых Нила Сорского и Иосифа Волоколамского, века церковных Соборов, миссии между инородцами, учреждения патриаршества, возвеличения патриаршества, споров боярства с патриархами, это были века Филиппа митрополита и патриарха Никона, начала сближения с Европой и, наконец, вечнопамятного прискорбного раскола Церкви русской.
Множество вопросов национального самосознания не могли не возникнуть в эпоху национального воскресения, как они возникли в эпоху национального крушения. Но эпоха татарщины требовала решения более простых: требовалось покаяние, крепкое единение около веры и царя и борьба с басурманами. При освобождении, приходилось понять, как жить достойно великой милости Божией. Этот вопрос стал перед Россией XVI и XVII веков со страстной настойчивостью. Сверх того – освобождение от татар привело Россию и волей и неволей в немедленное соприкосновение с Европой. Мы искали Европы, но она и сама к нам шла, и перед русскими возникало сопоставление цивилизации и точек зрения своих и чужих – сопоставление, которое не могло не возбуждать работы мысли и критики.
Это последнее обстоятельство, то есть критика своего, не могла не явиться очень скоро.
В России было очевидно поразительное противоречие: она глубоко верила в свои основы, имея явное доказательство их спасительной силы. Она считала себя выше всех народов, третьим Римом, после которого уже не будет четвертого. И, однако, малейшее наблюдение показывало русскому человеку полное несоответствие его наличной культурной силы с этим идеальным величием. При всех столкновениях не только с Западной Европой, но и с Польшей, и даже с Турцией, русские не могли не видеть, что они круглые невежды, дикари, не имеют ни технических, ни философских знаний, ничего не умеют сделать, оказываются даже плохими организаторами и не понимают глубоко даже тех основных истин, обладание которыми давало России претензию на значение третьего Рима.
Русские были крайне отсталы, но они не были неспособными, а готовность к самокритике и самоосуждению составляет даже черту русского характера. И вот у нас является стремление к просвещению. О том, что у нас явилось тогда стремление к улучшению своей жизни на основах просвещенной веры и точного знания, свидетельствует вся внутренняя история России XVII века. Особенно это стремление проявилось после Смутного времени, неожиданно низвергшего Россию в такую пучину бедствий и позора, с которой едва ли могла сравниться и былая татарщина.
Смутное время завершилось решимостью восстановить во всей полноте наши основы, то есть самодержавие и церковность, а сверх того развить русское просвещение, к чему нам дали некоторые новые средства Киевские русские, в эту эпоху с Москвой все более сближавшиеся. Однако в общей сложности стремление к сознательному и просвещенному существованию давалось России очень туго. В своих основных идеалах она пришла к тяжкому раздвоению.
Православие, кроме чистоты догмата, в глубочайшей своей сущности состоит в правильном понимании церковности. В этом состоит отличие Церкви православной от Римско-католической и протестантской. Православна и оживотаоряюща та Церковь, которая представляет организованное единство иерархии и мирян, причем миряне составляют живую часть церкви, но в то же время нравственно неразрывны с иерархией [Об этом см. мою книжку "Личность, Общество и Церковь"].
Но русские в своем церковном существовании не умели разобраться в вопросе об этих соотношениях. В иерархии явились тенденции господства над мирянами. Явился даже вопрос о том, какая власть выше – светская или духовная? С другой стороны, миряне, несомненно, не сумели уважать авторитета пастырей, и, чтя ризы да благословения, не чтили достаточно самого учительного слова. Отсюда возник раскол на небывалой в христианстве почве: вопрос о исправлении книг и обрядов, казалось бы, столь простой, и во всяком случае не такой, чтобы из-за него расходиться, вызвал ожесточенный раскол, взаимные проклятия и т. п. В русском народе, как православной, так и старообрядческой стороны, проявилось здесь очень грубое понимание веры. На первом месте поставили не догмат, веру, любовь и единение, а ту или иную формулу, знак, материальный элемент вообще. Сложение перстов или число просфор сочтено более важным, нежели вера и любовь. Это, конечно, было проявлением страшной религиозной неразвитости. Насильственное же изменение того, что следовало бы терпеть, пока умы не просветятся, – это, конечно, означало забвение того, что иерархия вовсе не "начальство", как у римско-католиков, и не может требовать бессознательного повиновения мирян.
Если миряне по невежеству стоят за внешность с упорством фетишистов, то дело пастырства – развивать их, учить, а не приказывать и оскорблять хотя бы и воображаемую святыню. Да впрочем, и патриарх Никон обнаружил такое же преувеличенное преклонение перед "греческим обрядом". Вообще эпоха раскола обе стороны спорящие показала не в идеальном свете.
Апологеты обеих сторон стараются теперь оправдать, одни новообрядных, другие старообрядных, от обвинения в религиозной неразвитости. Они стараются вложить в ссоры того времени более осмысленную идею. Павел Любопытный (старообрядец) пустил в ход мысль, будто дело иерархии – догмат, а обряд – дело мирян. Само собой, это совершенно неверно вообще. И догмат, и обряд совершенно одинаково составляют достояние всей Церкви. Академические защитники раскола говорят о его национальности, а Никона обвиняют в подражательности. Все это показывает лишь плохое понимание веры и церковности. Да сверх того никаких таких идей и не было в те времена. Вот каковы были религиозные понятия того времени: "Егда же Никон на новгородской митрополии утвердися, повествует старообрядец ["История Выговской старообрядческой пустыни", Рукопись Ивана Филиппова. Спб. 1862] – первее повеле написати образ Благовещенья Пресвятой Богородицы необычным новшеством... нача крестное знамение на себе неистово тремя персты изображати... и народ пятью перстами благословляти... Видя же сие его действо, диакон Пимен весь страхом и ужасом объят бысть" и т. д. Все обличения старообрядцев были такого рода: "Никон уставы и обычаи перемени: трисоставный крест отложи, небывалое пятиперстное сложение на всероссийское народа чело воздвиже, пятипросфорное служение дерзостно устави, преслтадкое Христа Спасителя имя Исус – Иисусом переименова" и т. д. Далее идут поклоны земные в пост, молитва Иисусова и пр.
Служители Церкви и православные миряне нередко обнаруживали такую же неразвитость, как и раскольники. А между тем раскол раздробил силы православного народа как раз в самое трудное время, когда Россия сошлась лицом к лицу с европейскими влияниями так близко, так интимно, как никогда.
В такую-то минуту мы, расколом своим обнаружили, что сами не знаем, во что веруем, и, чтя одних и тех же святых, одну и ту же Апостольскую церковь, считаем друг друга погибшими, отлученными, преданными анафеме или Антихристу... Это было роковое обстоятельство для эпохи петровской реформы. Может быть, оно именно и дало ей столь подражательный, почти рабский характер.
Вместе с тем плачевный раскол в церкви не мог не отразиться очень вредными последствиями и на характере государственной власти.
Самодержавная власть имеет свой источник в вере; ее нравственным регулятором является только вера, которая свой голос оформляет в церкви. И вот русские именно в вере увидели в себе рознь, то есть потеряли бесспорное, абсолютное мерило правды.
Но поскольку это мерило вероисповедной правды затуманивалось для России, постольку и власть царская становилась уже не руководимой им, а это придавало ей характер не выразительницы народного идеала, не Божия служителя, а просто абсолютной власти.
Власть царя в церковных делах не могла не возрастать до чрезмерности, когда Церковь сама раскололась, не находила в себе единой власти, и когда положение некоторое время имело даже такой вид, как будто церковь раскололась на иерархию и народ. Новый, Никоновский, обряд имел на своей стороне царскую власть, иерархию и верхние служилые слои, а старый обряд – народную массу. Во время стрелецких волнений при Софии Алексеевне не святительство стало опорой царской власти, как бывало прежде, а царская власть – опорой архипастырства. Естественно, что власть царская могла принимать значение очень преувеличенное.
Банкротство сознательности.
Появление абсолютизма
Об этом критическом моменте очень сильно высказывался Владимир Соловьев [В. Соловьев. "История и будущность теократии", Собрание сочинений, том IV, стр. 215 и след.]. "Основной вопрос, над которым пришлось и ныне работать религиозным мыслителям России, – говорит он, – был поставлен здесь уже более двух веков тому назад. Великая в этом отношении важность того церковного раскола, который возник в Москве в половине XVII века, не подлежит сомнению..."
"В нашем домашнем расколе дело шло не о тех частных пунктах, которые выставлялись (впрочем, совершенно искренне) спорящими сторонами, а об одном общем вопросе весьма существенного значения. Чем определяется религиозная истина: решениями ли власти церковной или верностью народа древнему благочестию? Вот вопрос величайшей важности, из-за которого на самом деле произошла жестокая и доселе непримиренная распря между "никонианами" и староверами. Обе стороны признавали истину только в Церкви, но спрашивалось: где же сама Церковь, где заключается ее сипа, где у нее центр тяжести – во власти или в народе? Старообрядцы, обвиняя всю иерархию в отступничестве от истинного благочестия православной церкви, тем самым признавали, что вся Церковь в них самих – в благочестивом и правоверном народе. Греко-российская иерархия, помимо народного согласия и даже против воли народной, изменяя прежний образ благочестия и жестоко преследуя всех непокорных этому изменению, тем самым заявила, что вся сила Церкви сосредоточивается в ней одной, что власти церковной принадлежат безусловно и исключительно все права, а народу только обязанность послушанья". На жалобы старообрядцев отвечали: преследуют за то, "что не повинуетесь Церкви". "Очевидно, – говорит Владимир Соловьев, – здесь под святой церковью разумелась только местная церковная власть".
"Наш церковный спор, продолжает он, неразрешимый на узко национальной почве, произошел как раз перед появлением Петра Великого и заранее оправдывал (?) его преобразования". Обе стороны ошибались. Обе были наказаны последствиями: старообрядцы дошли до полной бесцерковности, с признанием только невидимой Церкви или к самым фальшивым способам добывания священства. Точно так же "правда Божия обнаружилась в судьбе исключительных и беспощадных защитников иерархического начала. Во власти своей полагали они всю силу Церкви: власть их была у них отнята"... "Едва успел Стефан Яворский в своем богословском трактате с такою решительностью присвоить Церкви два меча, как уже должен был отдать их оба в руки "мирского начальника". Из блюстителей праздного престола патриаршего он волей-неволей делается бесправным представителем учрежденной Петром Великим духовной коллегии, в которой наше церковное управление явилось как отрасль государственного управления, под Верховной властью Государя – "крайнего судии сей коллегии" и под непосредственным начальством особого государственного сановника, избранного "из офицеров доброго человека, кто бы имел смелость и мог управление синодского дела знать"...
Делая эту жестокую характеристику церковного переворота, В. Соловьев решается даже защищать его.
"Беспристрастный и внимательный взгляд на исторические обстоятельства, предшествовавшие учреждению Синода и сопровождавшие его, – говорит он, – не только удержат нас от несправедливых укоров великой тени Преобразователя, но и заставит нас признать в сказанном учреждении одно из доказательств провиденциальной мудрости, которая никогда не изменяла Петру Великому в важных случаях. Упразднение патриаршества и установление Синода было делом не только необходимым в данную минуту, но и положительно полезным для будущего России. Оно было необходимо, потому что наш иерархический абсолютизм обнаружил вполне ясно свою несостоятельность и в борьбе с раскольниками, и в жалком противодействии преобразовательному движению: патриаршество, после раскола лишенное внутренних основ крепости и оставшееся при одних чрезмерных притязаниях, неизбежно должно было уступить место другому учреждению, более сообразному с истинным положением дела..." (220)
В этом "вердикте" проявляется обычное свойство Владимира Соловьева – все доводить до крайности. Нашу иерархию и народ он порицает с преувеличенной страстью апологета римского первосвященника, каким он в то время был. Но основные черты ошибок обеих сторон в понимании Церкви намечены им правильно.
Отсюда, действительно, шло обессиление Церкви и смута мировоззрения, отсюда податливость на подражание. Отсюда и страстно-подражательный характер реформы Петра. Что касается ломки церковного управления с подчинением Церкви государству, то это была идея протестантской Европы, которой во всем подражал Петр. Оправдать его ни в каком случае нельзя. Но факт истории состоит в том, что без церковной смуты такая ломка была бы невозможна даже и для Петра. В данную же минуту она стала возможна, во-первых, психологически, т. к. понимание Церкви подорвалось и у самого Петра; и у него, как у множества других, стал вопрос: где Церковь? Ломка стала возможна, во-вторых, и материально, ибо разделившийся в верованиях народ, растерявшийся в понятиях, не мог защищать энергично управление Церкви, понятие о которой было в нем столь потрясено,
Для самой же Верховной власти ломка церкви создала страшную опасность: эволюцию в абсолютизм.
Европейское умственное иго
Как бы то ни было, в конце ХVII века Россия представляла зрелище, которое сулило какой-то большой переворот. С одной стороны, она чувствовала себя некоторой огромной силой, имеющей перед собой великие цели. В то же время она никаких целей, которые бы ей предлежали, не понимала и не представляла. Она сознавала себя единой носительницей какого-то идеала, но какого – сама не знала. Раньше она сознавала себя выше всех как единственная страна свободного православия, но к концу ХVII века сама не могла определить, что такое православие.
Люди, чтимые как архипастыри и как цвет Русского православного просвещения проклинались страстными защитниками старины, как служители Антихриста, как живое воплощение апокалиптического дракона. В свою очередь эти люди анафематствовали массу верующих, называли их грубыми невеждами и бунтовщиками. В чем же православие? Кто прав – клир или миряне? И пока стоят такие вопросы – то, как правильно говорил В. Соловьев, является еще более тяжкий: где же церковь? А если является такой вопрос, то руководство Церкви становится спорным?
Итак, в самой основе своего величия русский народ почувствовал полное шатание. Если неизвестно, в чем православие, то нельзя считать заблуждающимися ни "лютеров и кальвинов", ни "папежников". Нельзя считать себя выше их.
А между тем эти "лютеры и кальвины", да отчасти и "папежники", жили тут же в Москве и учили нас всему, что только было похитрее и понужнее. Они представляли собой все знания, всю технику. Мы видели решительно во всем, что они умнее нас, и не было решительно ничего, в чем мы могли бы считать себя выше их. Последняя, или точнее – первая опора нашей самобытности – вера – подверглась раздранию и сомнению. Раз мы дошли до этого, грядущий период подражательной европеизации становился неизбежен.
Момент критики и самосомнения мог бы, конечно, вызвать у нас и самостоятельную работу мысли. Мы могли бы и сами постепенно разобраться во всех вопросах веры, управления, знания и техники. Но в данных условиях это было невозможно, ибо мы стояли лицом к лицу с Европой. Люди доходят до потребного им своим умом только тогда, когда некого спросить. Среди равных себе можно развиваться самостоятельно. Среди высших низшему возможно только ученичество.
В отношении науки, техники, и даже в отношении веры стоило спросить Европейца, и он открывал такое множество сведений, о существовании каких мы даже и не догадывались. Пробуя отыскать что-либо сами, мы могли только каждый раз убеждаться, что открываем вещи, давно известные Европе и менее совершенные, чем у нее. Потому заимствование являлось вполне неизбежным, его подсказывал самый простой здравый смысл и практичность. Если при этом у нас кое-что выходило своеобразно, то только само собой, по невозможности избежать влияния своей натуры.
Но заимствуя частности и убеждаясь, что во всех этих частностях иностранцы выше нас, все понимают и устраивают лучше нас, возможно ли удержаться от мысли, что и основные понятия, исходя из которых иностранцы дошли до столь всесторонних преимуществ перед нами, что и эти основные понятия тоже выше наших? Если же они выше наших, то очевидно нужно усвоить и их.
"Самая сильная опасность при переходе русского народа из древней истории в новую, – говорит С. М. Соловьев, – из возраста чувств в область мысли и знания, из жизни домашней, замкнутой в жизнь общественную народов – главная опасность при этом заключалась в отношении к чужим народам, опередившим нас в деле знания, у которых поэтому надобно было учиться. В этом-то ученическом относительно чужих живых народов положении и заключалась опасность для силы и самостоятельности русского народа, ибо как соединить положение ученика со свободой и самостоятельностью в отношении к учителю, как избежать при этом подчинения, подражания?" [С. Соловьев, "История России", том XXI]
Но отсюда вытекали огромные политические последствия. Заимствовать у Европы просвещение и в то же время признавать свое самодержавие и свою Церковь выше европейских -это было бы противоречиво. А между тем Россия конца XVII и всего XVIII веков очутилась именно в этом противоречии. Фактически она не могла отречься от своей веры религиозной и политической, потому что то и другое крепко жило в тайниках народной психологии. Но развивать эти основы стало невозможным. Вся сознательная работа мысли могла их только понемногу подрывать и "европеизировать".
Итак, все время, что Россия находилась в ученическом положении у Европы, задача просветительная стояла в полном противоречии с задачами философско-религиозной и государственно-правовой самобытности.
Все, выражавшее эту самобытность, казалось русскому в противоречии с точными знаниями и просвещенным разумом, т. е. казалось знаменем невежества и отсталости. Так было, так остается для множества наших "образованных" людей и поныне. Это презрительное отношение к "своему", "старому" стало типичным для "интеллигенции", сформировавшейся на этом историческом процессе. Для того, чтобы понять, что русский "тип" гораздо выше, но только находился на низшей ступени "развития", нежели европейский, для этого нужно было быть гораздо более развитыми, нежели мы были и остаемся до сих пор.
Таким образом, в исторический процесс нашего "просвещения" естественно вошло чрезвычайно сильной струёй также отрицание православия и самодержавия. Мы как в религиозном, так и в государственно-правовом отношении искали принципов "на западе". С конца XVII века к нам стали привходить понятия протестантские и римско-католические – в религиозном отношении, а в политическом отношении сначала идеи абсолютизма, на котором была построена монархия в западноевропейских государствах, а потом впоследствии – конституционные.
Между тем в силу того, чем оно было, а не в силу того, чем себя считало, самодержавие явилось водителем нации даже и в этом просветительном стремлении.
Задача приобщения России к европейскому образованию поставлена была еще Грозным, который из-за этого воевал за Ливонию и давал льготы англичанам. Борис Годунов, Алексей Михайлович вели ту же политику. Когда стремление достичь европейского просвещения назрело до страсти, выразителем его явился точно так же самодержавнейший Петр Великий, который стал не колеблясь на почву подражания Европе во всем – в образе жизни, в костюме, даже в языке, не остановился перед переносом к нам учреждений, буквально списанных с шведских, и даже заставил пленных шведов организовывать их у нас, а для других учреждений руководствовался рецептами Лейбница, не имевшего о России ни малейшего понятия. Не остановился Петр даже перед ломкой церковного строя и своей собственной власти, поскольку в своей подражательно-просветительной ревности мог отрешиться от власти своей глубоко русской природы, по которой он, вопреки всем стараниям своим, оставался русским, православным и уже особенно Самодержцем.
Таким образом, наступила эпоха, в которую коренные русские основы уже держались окончательно только инстинктом, только тем, что было в сердце. Сознание национальное отрешилось от всего "своего"...
Петр Великий как русский человек
Чувствую потребность оговориться, что, представляя себе ошибки Петра Великого, я глубоко почитаю его гений и нахожу, что он не в частностях, а по существу делал в свое время именно то, что было нужно.
Ни человек, ни нация не могут жить одним инстинктом. Недостаточно иметь великие задатки: нужно их понимать. А мы в Московской Руси их только имели, но не сознавали. Мы их и не могли сознать, не сравнив себя с другими. Мы не могли ничего сознать, как должно, ни в своем православии, ни в своем самодержавии, не достигнув умственного развития, достойного их.
Развитой человек Московской Руси, задавая себе вопрос, почему он должен быть православным, а не католиком или протестантом, почему нужна самодержавная власть, а не республика, не мог ответить себе на это убедительно. Он растерялся в понятиях о правде. Но он не потерял любви к истине, он хотел жить не "своим", а тем, в чем "правда", настоящая правда. Он готов был откинуть все свое, если оно не есть истина. И вот в этом-то и был он верен себе своему величайшему достоинству русского человека, достоинству, которым русский обязан православию.
Русский того времени, вместе с Петром, кощунствовал в комедиях "всепьянейшего собора", он порабощал мирской власти управление своей Церкви, он насильствовал над народом, вызывая раскольничьи самосожжения и т. д. Но он делал все это потому, что хотел уважать только правду, и если не замечал ее хотя бы и в самом святом месте, не хотел лицемерить и преклоняться перед тем, что хотя бы глубоко-ошибочно перестал считать правдой. И во всем этом был залог будущего воскресения...
В Священном писании сказано, что Бог отдает людей в жертву "Духа лестча", духа погибели за то, что они "любви к истине не приняли". Вот при всех частных заблуждениях, этого-то и не было у русских. Они – наоборот – "приняли любовь к истине", не видели ее, но любили, были уверены, что она есть и что на свете жить стоит только истиной. Петр был величайшим выразителем русского человека в этой решимости жить только истиной, хотя бы она была "люторская", голландская и какая угодно. Он готов был отречься от всего, в чем не видел истины, и прилепиться к чему угодно, если усматривал в нем истину.
Петр и партия реформы, вокруг него сплотившаяся, хотели истины и были полны уверенности, которую выразил 200 лет позднее их интеллигентный потомок, да еще в переводном стихе:
Мне послышался завет
Бога самого:
Знанье вольность, знанье свет -
Рабство без него...[90]
И они пошли к знанию, пошли, как могли идти полуварвары, принимая за бриллианты грошовые стеклышки, но желая найти "бисер многоценный", и готовые продать все свое имение, чтобы приобрести средства на покупку этого искомого ими "бисера многоценного".
В Петре – величие русского духа – в Петре жалкая отсталость России, бедность ее умственных средств. Но средства наживаются, если сохраняется величие духа. Впоследствии стали появляться у нас искры уже просвещенного сознания и просвещенной веры. Если Россия настоящего и будущего сохранит свою лучшую черту "любовь к истине", решимость жить только правдой, что было у Петра, то Петровская реформа и станет исходным пунктом того, что говорил сам преобразователь в словах: "А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога: жила бы только Россия в чести и славе..."
А если у нас исчезнет любовь к истине, то не Петр будет виноват в этом...
Но при всем привлекающем величии своего гения, давшего нашей монархии новый момент самодержавного водительства народа в его величайших по времени задачах, мы в отношении политического самосознания именно в момент этой реформы вступили в опаснейший кризис – смешивания самодержавия с абсолютизмом.
Противоречие принципов Петровской эпохи
Государственные принципы всякого народа тесно связаны с его национальным самосознанием, с его представлениями о целях своего существования. В России эти цели национального существования представлялись в очертаниях недостаточно ясных, хотя окутанных сознанием некоторого великого назначения "третьего Рима". У самого Петра стремление к реформе появилось в детстве под влиянием мечты собрать силы для крестовых походов и освобождения Св. Гроба. Нашему самодержавию вообще предносились какие-то религиозно-освободительные цели, некоторая борьба за христианство, и стены Казани, первого разрушенного магометанского царства, пали при чтении слов: "Будет едино стадо и един Пастырь". Но в этих смутных очертаниях значения нашей Верховной власти мы немногое различали сознательно как до Петра, так и после него.