Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Леонид Жариков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
КУЗЯ
Сквозь зимний лес пробирался человек. Истрепанная шинель, натянутая поверх рваного овчинного полушубка, солдатская пилотка, обмотанная шарфом, были запорошены снегом. За плечами в тощем вещевом мешке лежал кусок хлеба и постукивали сырые картошки, окаменевшие от мороза.
Дремучие сосны и ели стояли по пояс в сугробах. Зеленые лапы ветвей, отягощенные пышными белыми шапками, нависли над снежной целиной.
Человек изредка останавливался и отдыхал, обняв рукой ствол дерева, потом снова трогался в путь.
Родная мать не узнала бы Илью Шевчука, своего сына, бывшего офицера Красной Армии, – так он зарос, был измучен и даже поседел в свои двадцать три года.
В бою под Смоленском Шевчук был контужен взрывом бомбы, потерял сознание и очнулся уже за колючей проволокой под охраной сторожевых собак и молчаливых немцев-автоматчиков.
Слезы сдавили горло комсомольцу. Ко всему готовился он, отправляясь на фронт, – к смерти, к любым мукам, только не допускал, не мог и не хотел допускать одного – плена. Еще дома отец сказал ему: помни, сынок, у нас в роду было много солдат, но ни один не сдался в плен. Пусть лучше придет похоронная, буду знать, что сын погиб как герой.
И вдруг – неволя, тоска в глазах товарищей, позорная участь раба.
Лагерь находился в небольшом городке. Каждый день немцы гнали по улицам пленных красноармейцев, таких же, как Шевчук, голодных, оборванных. Многие жалобно просили у жителей «хлебца», выкрикивали свои адреса, чтобы известили родных.
Шевчук не испытывал к ним ни жалости, ни сострадания, а лишь чувство горечи и стыда. Презирал он и самого себя.
Однажды провели под усиленным конвоем небольшую группу матросов. Все они были окровавлены, избиты, со связанными назад руками. На каждого – чуть ли не по два автоматчика, да еще собаки-волкодавы, а впереди мотоциклист с пулеметом. Сразу было видно, как немцы боятся советских матросов, даже связанных проволокой. Жители города бежали толпами, старались хоть взглядом выразить сочувствие или чем-нибудь помочь, но герои шли гордо, ни на кого не глядя. Их провели мимо лагеря, за окраину города на расстрел.
Как взволновала эта встреча Илью Шевчука, сколько сил придала ему горстка несломленных героев. Их мужество передалось и ему.
В ту же ночь Илья Шевчук бежал из лагеря. Он догадался спрятаться в городе, чтобы запутать следы погони. Сутки он скрывался под крыльцом дома, а ночью вылез и пошел на восток. В лесу, обходя топкое болото, он утопил военную одежду. В лесной сторожке ему помогли переодеться в старое крестьянское платье, и он пошел дальше.
Шел по лесам, сторонясь дорог.
Неожиданно он натолкнулся на деревушку, окруженную лесом. На окраине была прибита к столбу доска с надписью по-немецки:
Achtung! Nimm dich in acht Partisanen! [21]21
Внимание! Берегись партизан! (нем.)
[Закрыть]
Ниже по-русски было написано объявление, что немецкое командование разыскивает какого-то Кузью, за голову которого обещана большая награда.
Дождавшись темноты, Шевчук постучал в окошко крайней избы. Его впустил пожилой, угрюмого вида крестьянин. Хозяева накормили Шевчука досыта, ни о чем не расспрашивали.
– Товарищи, скажите, есть поблизости партизаны? – напрямик спросил Шевчук.
Хозяин ответил не сразу:
– Есть, а что?
– Не можете проводить меня к ним?
– Почему же? Проводим…
Пока хозяйка стелила гостю постель, старик оделся и ушел, сказав, что скоро вернется с нужными людьми…
Не успел подумать Шевчук – не попал ли он в ловушку, как в избу ворвались немцы, а за ними вошел хозяин дома, оказавшийся старостой.
На этот раз Илью Шевчука увезли далеко на запад, в немецкий город Эссен.
Долго везли в закрытых автобусах – не то ночь на воле, не то день. Повороты, спуски, подъем. Но вот остановка, злой собачий лай, отрывистые команды по-немецки.
Когда всех высадили, Шевчук впервые увидел эсэсовцев в черной форме с паучьей свастикой на красных повязках. Раздалась общая команда – снять шапки!
Никто из узников не понял, и всех стали бить палками по головам, по плечам. Распахнулись железные ворота. Всех построили в колонну по пять человек, и снова команда – бегом!
Тотчас собаки кинулись на пленников, рвали на них одежду, кусали за ноги.
В бане какой-то немец-охранник шепнул на ухо по-русски:
– Знаете, куда вас пригнали?
– Куда? – спросил Шевчук.
– Нацвайле.
– А что это?
– Что? – горько усмехнувшись, переспросил охранник. – Отец-мать у тебя есть?
– Есть.
– Забудь их. Я здесь сижу двадцать три года!
Поистине это был ад. Русских военнопленных били нещадно, заставляли выполнять самые тяжелые работы.
«Не старайтесь, все равно выживу», – упрямо твердил про себя Шевчук, вытирая кровь на губах. Он с первой минуты страстно, настойчиво искал возможность к побегу.
В лагере Шевчук подружился с французом, тоже военнопленным. Тот посоветовал перебраться во Францию, к маки – французским партизанам. Так и решили.
Их было пятеро: трое французов, Шевчук и поляк по имени Владислав. Тайком копили куски хлеба на дорогу, запасались брюквой. Шевчук из куска железа выточил себе нож, чтобы драться им, а если придется – перерезать себе горло.
Ночью выбрались из барака и по заранее намеченной тропинке направились к проволоке, опоясывающей лагерь.
Четверо уже проползли под колючей высокой изгородью, когда часовой с вышки заметил Илью Шевчука. Бежали во тьме, не зная куда. Трое потерялись или были убиты пулеметными очередями. Шевчук и Владислав укрылись в болоте. Сидели там до тех пор, пока утихла перестрелка и замолк свирепый собачий лай.
Через сутки осторожно двинулись через заболоченный лес. К счастью, скоро наткнулись на железнодорожную насыпь. Сидя в канаве, долго следили за движением поездов, старались угадать, какой из них направляется в сторону Франции. Наконец увидели во тьме эшелон с танками. Бросились к составу, вскарабкались на платформу и укрылись под брезентом, которым были накрыты танки.
Беглецы были уверены, что меньше чем через сутки будут во Франции, но они ошиблись. Эшелон следовал на восток. Так проехали всю Германию. На земле Польши распрощались с Владиславом, и тот, улучив минуту, спрыгнул на ходу.
Давно кончились продукты, мучила жажда, а воинский эшелон спешил на восток, мчался почти без остановок. Как-то Шевчук незаметно приоткрыл край брезента, чтобы осмотреться, и, к радости, понял, что состав уже на белорусской земле. Приближалась «опасная зона» – партизанские края. Для Шевчука они были желанными до боли. Для фашистов – вражеская сторона.
Теперь, решил Шевчук, пусть самая лютая смерть, но только не плен!
А гитлеровский эшелон, груженный танками, двигался все медленнее, словно прощупывал дорогу. Немцы боялись партизан и на одной из остановок усилили охрану эшелона. На площадку, где скрывался под брезентом Шевчук, кряхтя, взобрался немец.
Дул сильный ветер, с дождем и снегом. Вот-вот фашистский солдат, прячась от стужи, заглянет под брезент. Долго примерялся Шевчук. Сердце гулко колотилось в груди: одно неосторожное движение – и все могло погибнуть. Бесшумно подкравшись, он схватил гитлеровца за ноги и рывком свалил его. Шевчук тогда же спрыгнул с поезда и, сильно ударившись о шпалы, долго лежал, не в силах пошевелиться от боли.
Придя в себя, он с трудом отполз к лесу.
На родной земле уже наступили холода. Шевчук шел сквозь лес ночью, а днем спал где-нибудь в стоге сена. Когда спускались сумерки, он снова отправлялся в дорогу, если можно было назвать дорогой топкие болота, дикий лес да опасные переправы. На каждом шагу подстерегали его враги. Но он, точно одержимый, думал об одном и том же: «Лучше смерть, чем плен». И судьба будто подчинялась его железной воле, хранила воина.
Зима вступала в свою лютую пору, повалил снег, ударили морозы. Чем ближе подходил Шевчук к фронту, тем труднее становилось скрываться. По деревням рыскало гестапо. Искали какого-то Кузю.
Имя этого партизана было в лесных краях почти легендарным. Одни рассказывали, будто Кузя – командир целого соединения партизан. Другие уверяли, что он действует в одиночку и потому немцы не могут его поймать. Где-то Кузя поджег немецкий склад со снарядами. Где-то взял в плен гитлеровский штаб. «Кто же этот вездесущий Кузя?» – думал Шевчук, но не мог напасть на его след.
Три дня назад Илья Шевчук покинул последний крестьянский кров. Старая женщина, укрывшая его, рассказывала с таинственным видом: «Слышь-ка, вчера в Петушках сам Кузя был. Ей-богу. Вошел, сказывают, в избу, поклонился и говорит: „Здравствуйте, люди добрые! Прислал меня Михаил Иванович“. – „Какой Михаил Иванович?“ – „У нас один Михаил Иванович – Калинин. Он просил передать привет и сказать, чтоб держались стойко – идет на выручку агромадная армия. Так что фашистам скоро наступит каюк“».
Всякое рассказывали о таинственном партизане, но Шевчук думал: «Может быть, и не было вовсе никакого Кузи. Народ создал легенду о самом себе, о своей борьбе, о своих сынах-богатырях. Люди верили в избавление и ждали его».
Три дня Шевчук пробирался через густой лес. Должно быть, фронт был уже близко. Все чаще по лесным дорогам с ревом мчались немецкие машины, стрекотали мотоциклы, иногда доносились отрывистые команды. Приходилось сторониться дорог. За ночь, случалось, его, как медведя в берлоге, заносило снегом.
Зимний день угасал. Солнце заходило за лес и освещало лишь верхушки сосен, где на корявых лапах мерцал розовый снег. Было тихо. Лишь изредка где-нибудь бесшумно срывалась с ветки охапка снега и долго осыпалась снежная пыль.
Шевчук постоял с минуту, соображая, куда идти, и стал пробираться к темным елям, что возвышались невдалеке. Неожиданно он вышел на лесную дорогу. Она была пустынна. Оглядевшись по сторонам и не заметив никого, Шевчук хотел снова сойти с дороги, как из-за ствола березы навстречу ему вышел немец, закутанный в одеяло, из-под которого торчал ствол автомата. В ту же минуту из-за другого дерева – второй, в лисьей шубе навыворот. Шевчук услышал скрип шагов за спиной, оглянулся и увидел: сзади подходили еще двое.
Фашист в одеяле приблизился к Шевчуку и оглядел его с ног до головы. В этом молчании и подчеркнуто спокойном поведении врагов была уверенность, что жертва у них в руках.
«Попался, и так нелепо», – с горькой обидой подумал Илья Шевчук. В душе не было ничего, кроме злобы. Не для того же перенес он столько страданий, чтобы теперь, почти на виду у своих, так глупо погибнуть.
Один из гитлеровцев, что стоял позади, в повязанной по-бабьи черным платком каске, ткнул Шевчука в бок автоматом:
– Кузья?
Шевчук отрицательно покачал головой. Гитлеровцы переглянулись и начали разговаривать между собой. По отдельным словам и жестам Шевчук понял, что они обсуждали, что из его вещей и кому должно достаться.
Немец, закупанный в одеяло, подергал Шевчука за рукав и сказал:
– Раздевайт шуб. Шнель, бистро!
«Умирать я не собираюсь», – с возрастающим ожесточением думал Шевчук.
– Раздевайт шуб.
Немец, повязанный платком, взял Шевчука за шарф и размотал его, потом снял пилотку, повертел в руках и отбросил в снег.
– Раздевайт шуб! – рявкнул другой, покрытый одеялом, и наставил дуло автомата в лицо.
Шевчук не спеша стал снимать полушубок, немец помогал ему, тянул за рукав.
– Раздевайт шкоро, – повторил немец, зябко передергивая плечами.
Шевчук наклонился, чтобы спять валенки. Он делал вид, будто они тесны. Тогда третий фашист с силой рванул валенок и снял его.
Шевчук легко сдернул другой валенок и неожиданно ударил им стоящего рядом немца. Тот поскользнулся, скорее от испуга, чем от удара, и упал. Второго Шевчук ударил ногой в живот, а сам прыгнул в снег и помчался лесом, проваливаясь в сугробы и разгребая глубокий снег руками.
Вслед хлестнула автоматная очередь, гулко отдавшаяся в лесу. По стволам, отбивая кору, защелкали пули. Впереди показался кустарник. С разбегу Шевчук влетел в него. Он тяжело дышал, сердце гулко колотилось. Дорога была еще недалеко, он это знал и слышал суматошные крики гитлеровцев и стрельбу. Но почему вслед уже не свистели пули? А на шоссе разгорался настоящий бой, казалось, немцы стреляли друг в друга или кто-то напал на них со стороны. Запаленным ртом Шевчук жадно хватал морозный воздух. Руки, красные не то от крови, не то от холода, закоченели. Рубашка стала каленой, как брезент.
Точно во сне Шевчук продолжал бежать. Но скорее сердцем, чем сознанием он понял, что должен вернуться на дорогу, и пошел, придерживаясь ее направления.
Выстрелы отдалились, стали глуше и вскоре совсем смолкли.
Мороз крепчал, а может быть, это казалось. Тело Шевчука уже не чувствовало ничего, словно сделалось деревянным.
Вдруг он услышал лошадиный храп и почти в отчаянии выбрался на дорогу. Сзади кто-то догонял его на лошади и кричал:
– Стой! Свои! Стой, а то замерзнешь!
Шевчук оглянулся и увидел на розвальнях старика в тулупе. Тот хлестал кнутом лошадь, спеша на помощь.
Чуть придержав лошадь, старик толкнул Шевчука в сани и, не останавливаясь, помчался дальше. Держа натянутые вожжи в левой руке, он бросил кнут и на ходу стал снимать с себя тулуп. Накрыв Шевчука, старик еще некоторое время гнал лошадь, а когда свернул на узкую, запорошенную снегом дорогу, остановился.
Даже лошадка, вислопузая, с заиндевевшими боками, шумно дышала и всхрапывала.
– Эй, парень, вставай! Слышь, что ли! – затормошил Шевчука старик.
Шевчук не отвечал. Старик, порывшись в соломе, достал бутылку, приоткрыл тулуп и сказал:
– На, причастись-ка! – Он вылил в рот Шевчуку едва не половину всей водки. Потом стащил его на край розвальней, схватил пригоршню снега и с силой принялся растирать закоченевшие ноги и руки, растирал долго, пока тот не стал чувствовать боль.
– Ну, жив, что ли?
– Ноги спаси, – слабым голосом произнес Шевчук, – ради бога, ноги спаси.
– Ты человек русский, значит, мороз тебя не возьмет. Русский ты?
– Подольский я…
Старик велел Шевчуку подняться и прыгать на месте.
– Сильней махай руками, топай валенками.
«Валенками… какими валенками?» – подумал Шевчук и только тогда заметил, что сам старик стоит на снегу в одних шерстяных носках и портянках.
– Прыгай, дюжей махай руками! – командовал старик. – Крови надо течение дать.
Точно маленького ребенка, старик водил спасенного по дороге возле саней. Лошадка будто удивлялась и косила на них глазом.
Шевчук послушно выполнял все, что от него требовал дед, – растирал сам себе руки снегом, приседал и, к великой радости, чувствовал, как постепенно вливается в него тепло. А дед вьюном вертелся вокруг и спрашивал:
– Ноги чуешь?
– Чую.
Пальцы на ногах и руках нестерпимо болели, но Шевчук продолжал прыгать, топать ногами.
– А я спужался… Гляжу, четверо окружили одного. Думаю, не иначе свой. Ну и пустил в ход свою берданку…
Голова у Шевчука легко кружилась от водки. Ему хотелось сказать старику многое, но язык не слушался. С трудом он все же выговорил:
– Спасибо, отец… Скажи теперь, где я? Далеко ли свои?
– Погоди, не спеши, сперва в лазарет поедем.
– В какой лазарет?
– Вот еще – в какой. В кремлевский! – В голосе старика зазвучала усмешка.
– Ты мне лучше скажи, как пройти к своим.
– Не спеши, сказал. Садись, не задерживай карету.
Старик снова набросил на плечи Шевчуку свой тулуп, а сам остался в пиджачке.
– Отец, возьми тулуп, замерзнешь.
Шевчук хотел подняться, но дед уложил его и взмахнул кнутом.
– Обо мне не печалься. Я песню запою и согреюсь… да только жалко, волк недалечко.
– Куда ты везешь меня, дедушка?
– Колокольня видна отсюда, а до кабака доспросимся.
– Ты мне загадки не загадывай, – глухо проговорил Шевчук. Он хотя и чувствовал, что попал в руки своего человека, все же опасался. – Ответь: куда едем?
– К главному врачу.
– Говори яснее.
– К Марфе Ивановне. Лежи и помалкивай.
Скоро сани съехали с дороги и некоторое время пробирались по лесу. Еще через несколько минут старик натянул вожжи и остановил лошадь.
– Тпру-у-у! Стоп машина!
Среди темных стволов Шевчук увидел лесную сторожку. Дед постучал кнутовищем в ставню. На крыльцо вышла женщина в полушубке. Они о чем-то поговорили, подошли к саням и стали поднимать Шевчука.
– Такие-то дела, подольский… Подымайся, главный врач перед тобой.
Когда Шевчук оказался в теплой избе, хозяйка внимательно оглядела его, озабоченно покачала головой и спросила:
– Сам ходить можешь? Ложись-ка, покормлю тебя щами. Дед, ты небось тоже голодный?
– Не против, хозяюшка. Можешь и веселой водички налить.
– Садись, – улыбнулась хозяйка, – небось заработал. Чернявый-то дошел?
– Дошел.
– А тот, с Тамбова?
– Дойдет и он. Дорога верная…
Хозяйка уложила Шевчука в постель, натерла ему ноги и руки гусиным салом, обмотала шерстяными лоскутами. Шевчук погрузился в забытье. Ему снилось, будто он снова стал маленьким и родная мать, склонившись над люлькой, согревала его теплом своего тела.
Очнулся Шевчук только через двое суток. Марфа Ивановна хлопотала у печи, и по ее встревоженному лицу Шевчук понял, что она думала о нем.
– Ожил, сынок? – с доброй улыбкой Спросила она. – Вот и хорошо. Теперь скоро поднимешься и пойдешь к, своим. Птице воздух, рыбе море, а человеку родная земля дороже всего.
– Спасибо, мамаша, за то, что спасли меня от смерти…
– Нельзя иначе, сынок. Сейчас весь народ на войне.
– И не только от смерти, – продолжал Шевчук, чтобы закончить свою мысль, – от позорного плена избавили…
– Поправляйся. Проводим тебя к своим. Иначе кто же нас из неволи высвободит?
– Никогда вас не забуду и… деда тоже… Где старик-то и кто он?
– А ты не знаешь? – Марфа Ивановна продолжительно поглядела на Шевчука и с добродушной улыбкой сказала: – Это Кузя!
1942
БАБУШКА АГРАФЕНА
Она умирала от рай, как солдат на поле боя, хотя ни с кем никогда не воевала, ни разу в жизни не притронулась к старенькому дедову ружью, что висело на стене в чулане, и называла его с насмешкой на старинный манер – фузея.
Настал ее последний час, когда фашистские солдаты в панике бежали из города, волоча на себе узлы с награбленным добром.
В сиротливом свете керосиновой лампы, в холодном доме она лежала на своей широкой, как ноев ковчег, деревянной кровати, вся белая от бинтов, словно раненый боец. И не было у нее на груди ни орденов, ни медалей, а один лишь медный крестик на суровой нитке. За окном свистела вьюга, и было особенно горько оттого, что прощается с жизнью не воин, а Мать, которой предназначено самой природой рождать жизнь на земле…
1
Бабушка Аграфена прожила на свете девяносто лет. Ничего героического она не совершила, если не считать самой жизни, полной труда, добра и мудрости. Одного холста она наткала больше, чем прошла в жизни тропинок и дорог.
Вспоминается ее высокая костлявая фигура, ее темное, точно древняя икона, лицо, крючковатый нос, седые пряди волос и зоркие глаза, смотревшие спокойно и уверенно. Вот идет она по улице медленно и строго. В руке зажата палка, на которую она не опирается, а точно царственный посох торжественно переставляет перед собой. Встречные почтительно кланяются, а мальчишки обходят стороной.
Казалось, все должно было угаснуть в этой древней старухе, но пристальные глаза поражали неожиданным блеском молодости и любопытства.
Бабушка Аграфена родилась в деревне. Помнила барщину. Семнадцати лет была выдана замуж, а когда мужа взяли в солдаты и угнали в «сам-Петербурх», переехала на жительство в город, да так и осталась там: стирала на богатых, мыла полы в пожарной части. Жила в старой избушке на окраине. Однажды не усмотрела за детьми, и сгорела изба дотла. Пришлось ходить с сумой по дворам, просить милостыню «на погорельцев». Через двадцать лет вернулся муж из солдатчины, построили свой домик. При нем разбили небольшой садик и огород.
Так и прожила в городе больше семидесяти лет, но деревенские обычаи хранила свято: пекла житные пироги, лепешки с черникой, любила ходить в лес по грибы и орехи. Она не могла жить без живой русской природы, которая вскормила и дала ей свой характер.
А характер у бабушки Аграфены был сильный. Не властный или гордый, а правдолюбивый, точно она затем и жила на свете, чтобы выправлять в людях душевную кривизну.
Были в характере бабушки и странности, которые, однако, не портили, а украшали ее суровый нрав. Так, она молилась богу по привычке и чем дальше, тем реже ходила в церковь. Правда, в молодости она верила в бога преданно и даже ходила пешком в Киево-Печерскую лавру. Но там ее сбил с толку святой Афанасий, который, по церковным предсказаниям, врастал в землю, и должен был наступить конец света, когда Афанасий вовсе скроется в земле. Аграфена верила горячо, а потом присмотрелась к святому и увидела, что он из тряпок и в землю не врастал. Вернулась она домой, никому ничего не сказала, но в душу закралось сомнение, и с той поры на моления не ходила.
Попов она и раньше не терпела, любила перелистывать старый журнал «Безбожник», давно хранившийся под подушкой. В нем были потешные карикатуры на служителей церкви. И сам бог в сандалиях на босу ногу, с золотым нимбом вокруг головы, восседавший на облаке, был похож на ее деда Никиту, когда тот в панаме копал огород.
Бабушка Аграфена не жила одной стариной. Интерес ко всему новому, точно родник, никогда не иссякал в ее душе. Ей нравилось, что в деревнях крестьяне объединились в колхозы и работают сообща. Когда появился первый аэроплан, бабушка долго смотрела в небо из-под козырька ладони, шептала что-то и качала головой. А вечером, когда вся семья собралась за столом, сказала:
– Вон как высоко взлетел человек-то! Святым куда теперь деваться? – И, взглянув на внука-пионера, своего единомышленника, спросила, сдерживая смех: – Слышь, малый, святым-то некуда деваться. Только с неба на землю сигать…
– Мать, ну и язык у тебя!.. – укорила ее младшая дочь Мария. – Грех так говорить про святых.
Чудом из чудес бабушка считала радио. С утра до вечера она сидела у репродуктора и, освободив от платка ухо, слушала подряд все передачи. И если где-нибудь в далекой стране сменялось правительство, говорила:
– Стало быть, тоже царя скинули… Ну и правильно. Без крестьянина нельзя, без мастерового нельзя, а без царя можно. Царь огурцы не сажает… Был бы трудящий человек, а царь всегда найдется.
Когда звучали по радио песни, бабушка посылала внука за своей сердечной подругой татаркой Фатимой, жившей по соседству.
– Фатимушка, иди скорее, песни наши играют! – И она ставила самовар, подружки пили чай. Бабушка вспоминала о вчерашней радиолекции о вреде сырой воды и говорила: – Слышь, Фатимушка, манифест вышел, чтобы сырой воды не пить. Сказывают, доктора нашли в воде микробу… Ну, пущай, а мы чайку попьем.
Перед самой войной бабушка Аграфена вздумала учиться. Она заставила внука купить букварь и учить ее грамоте.
– Что ты выдумала, мать! – засмеялась дочь Мария. – Помирать пора, а ты учиться решила.
– Учи, учи, не слушай ее, – твердила бабушка внуку, тыча скрюченным пальцем в букварь. – Если я велю, значит, учи…
– Мне в школу пора, – отнекивался мальчишка, которому не хотелось Корпеть над букварем. – У нас сегодня пионерский сбор.
– Погодит твой собор… Небось успеете наиграться в фунбол…
Если все же внук убегал, сама брала букварь и, светло улыбаясь, водила пальцем по строчкам и шепотом перебирала губами, будто читала.
Ее мечта об ученье не сбылась. Началась война.
2
Опустел дом бабушки Аграфены. В первые дни проводила на фронт всех мужчин своей семьи, остались зять, инвалид первой мировой войны, младшая дочь Мария и внук-школьник. Но вот и малый запросился на войну, и тогда мать пригрозила: «Вот я дам тебе войну веником по затылку».
Бабушка вступилась за внука:
– Пущай идет… Нельзя мужику дома сидеть, когда родимая земля в огне… Будет солдатам обед подносить, и то хорошо. Вор на двор – берись за топор – так-то наши деды говорили.
Война шла небывалая, тяжкая. Красная Армия отступала на всех фронтах. Фашистские самолеты, залетая в глубь страны, бомбили советские города. Земля содрогалась от адских взрывов, рушились дома, горели школы и больницы, переполненные ранеными, плакали дети, потерявшие матерей и отцов.
Рабочие на заводах спешно грузили в эшелоны станки и машины, и поезда под бомбами уходили на восток. Уехал и зять-механик, захватив с собой сынишку, внука бабушки Аграфены. Сама она решительно отказалась уезжать, даже мысли об этом не допускала. И тогда пришлось остаться дочери Марии – не бросать же мать одну в этаком вселенском пожаре.
Седьмую войну переживала бабушка Аграфена, но такого ужаса никогда не видала. Она была потрясена: слыхано ли дело, чтобы солдаты убивали беззащитных женщин и детей. В час бомбежки она сердитыми шаркающими шагами выходила на улицу и, не обращая внимания на осколки зенитных снарядов, отчаянно грозила клюкой в небо:
– Куда же ты, окаянный, бонбы кидаешь? Тут же мирные дома!
Побелевшие губы ее тряслись, глаза горели гневом, но она понимала свое бессилие и, убитая горем, уронив ослабевшие руки, возвращалась в дом.
Фронт приближался подобно черной туче. Еще не прошло и трех месяцев с начала войны, как немецкие дивизии обходным маневром окружили город. На улицах рвались снаряды, горели дома, люди метались, не зная, где найти спасение.
Из города уходили последние части. Бабушка Аграфена увидела красноармейца, который торопясь шел по улице, перегруженный вещами войны. На нем колесом была надета через плечо шинельная скатка. На другом плече – винтовка и вещевой мешок, в руках – катушка с проводом и ящик полевого телефона. Боец был весь потный, он устал и спешил, сматывая провод, протянутый вдоль улицы.
Бабушка Аграфена преградила ему дорогу палкой.
– А ну, стой, куда бежишь?
– Отступаем, бабуся… Немец близко. – И красноармеец подбросил винтовку, продолжая свой путь.
– Нет, стой! Кто тебе велел бежать?
– Общее отступление, бабушка… Командир приказал снимать связь.
– А я не велю бежать! – И она ухватилась за винтовку. – Какой же ты солдат? Стой, тебе говорят.
– Не могу, бабушка… Обязан приказ выполнять.
– Пущай другие отступают, а ты стой… Что же мне, старухе, за тебя Расею оборонять? Снимай ружье и пали в немца, пали, тебе говорят!
– Не имею права, бабуленька, – отвечал боец, веселясь оттого, что встретил такую смелую старушку. Желая уважить ее, он снял с плеча винтовку и бабахнул в небо. – Скоро вернемся, бабушка, жди! Все вернемся! – И он быстро пошел своей дорогой, поминутно оглядываясь и приветливо махая пилоткой.
Бабушка Аграфена вернулась в свой опустевший дом, устало присела на кровать и долго глядела в одну точку, точно все кончилось в ее жизни…
3
Ночью над городом висела гнетущая тишина, даже собаки притихли. Жители закрылись в домах, притаились в тревожном ожидании.
На рассвете за окнами послышался незнакомый рокот мотоциклов, зазвучала нерусская речь, отчаянно закудахтали куры, как видно, за ними гонялись солдаты.
В доме бабушки Аграфены было тихо, она забылась в предутреннем сне, а дочь Мария, набросив на голые плечи пальто, на цыпочках ходила от одного окна к другому и с опаской выглядывала на улицу.
Неожиданно раздался стук, и дверь затряслась вместе с крючком. Мария заметалась, не зная, открывать или прятаться. Повинуясь повторному, еще более грозному грохоту, она подбежала к парадной двери, дрожащей рукой сняла железный крюк и в страхе отшатнулась.
На крыльце стоял чужеземный солдат в куцей куртке цвета ящерицы и что-то жевал. Он шагнул через порог, увидел на стене плакат, изображавший Родину-мать в красном одеянии с присягой в руке, и, не целясь, разрядил в плакат очередь из автомата. Лицо и грудь женщины в красном вмиг покрылось рваными пробоинами, бумага клочьями свисала вниз, и только видна была призывно поднятая рука…
Продолжая жевать, солдат прошел на кухню, открыл заслонку печи и, вытянув по-гусиному шею, заглянул внутрь, понюхал и опять закрыл. Потом он взял с тарелки огурец, откусил половину и бросил огрызок на пол. Пошарил глазами по полкам, взял солонку, высыпал из нее соль, а солонку опустил в карман. С этим он ушел, оставив на полу грязные следы и запах пороха во всем доме.
Бабушка Аграфена, потревоженная выстрелами, силилась подняться с постели и звала к себе дочь. Наконец ей удалось встать, она вышла на кухню, увидела раскрытую настежь дверь и потянулась к палке.
– Ах ты фулюган, ирод проклятый. Что тебе здесь – бастиен? Пришел с бабами воевать, чумовой тебя задери!
Мария, побледневшая, не могла вымолвить ни слова.
– Запри дверь и никого не пущай… Ишь, вояки, бесстыдные рожи, мирных людей пужать вздумали! – И она пошла к себе в маленькую комнатушку, служившую спальней.
Едва дочь исполнила приказание матери и заперла дверь, как снова раздался стук.
– Ты опять стрелять пришел, басурман? – вскинулась бабушка с палкой. – Вот я тебя огрею хорошенько по горбу!
Грозясь клюкой, она поспешила к двери, но Мария схватила ее за руки.
– Уйди, мать… Уйди от греха!
Она увела ее в спальню, а сама вернулась и, вся охваченная страхом, сняла крючок.
Дверь открылась, но никто не входил. Потом, легонько гарцуя на топких ножках, через порог перепрыгнула лупоглазая черная собачка в кожаном ошейнике с медными бляшками. На ней была ватная жилеточка, застегнутая на пуговицы.
Следом за собачкой вошел высокий офицер в щегольском мундире и нарядной фуражке с фашистским орлом на тулье. В дверях он неожиданно встретился с перепуганным пристальным взглядом женщины и невольно стушевался, рука его потянулась к козырьку фуражки.
Скоро он понял, что перед ним обыкновенная русская баба, и устыдился минутной растерянности. Лицо его снова приняло высокомерное выражение, и он, стягивая белую перчатку, прошел мимо, оттеснив женщину плечом. Всем своим видом он как бы подчеркивал, что вовсе не испугался, а отдал честь из вежливости, как воспитанный офицер великой армии фюрера.
Собачка бежала на поводке и поминутно оглядывалась, как бы приглашая офицера за собой, она точно боялась идти одна.
Офицер был так молод, что казался совсем юным. И если бы не элегантный серо-зеленый мундир с серебряными нашивками и не револьвер в новенькой кобуре, висевший на поясе спереди, его можно было бы принять за долговязого подростка.
За офицером ввалился в дом пожилой денщик с двумя чемоданами в руках и третьим под мышкой. На шее у него хомутом висели два автомата «шмайсер». Солдат мрачно сопел под тяжестью груза и свирепо зыркал глазами по сторонам, выбирая место, куда сложить чемоданы.
Пока денщик носил с улицы личные вещи офицера, сам он с мрачной брезгливостью обошел русскую печь, обвешанную тряпочками, шерстяными носками, мешочками с душистой мятой для просушки, оглядел комнаты, которые сообщались между собой. На ходу он разговаривал с денщиком:
– Макс, кому принадлежит эта конюшня? Где я могу принять ванну?