Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Леонид Жариков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
До позднего вечера от разведчиков не было вестей. Эскадрон, готовый к бою, напряженно ждал.
Уже стемнело, звезды зажглись на небе, а разведчиков все не было. Чалый разделил эскадрон на две группы. Одну из них, под командой комиссара Бережного, он предполагал послать в обход рудника, и те по сигналу красной ракеты должны были ударить с тыла. Вторую, с пятьюдесятью саблями, взялся провести по балкам к руднику сам Чалый, чтобы атаковать белых в лоб. Успех операции зависел от донесения разведки.
Бойцы напряженно всматривались в темную степь. Чалый уже думал, не послать ли новую разведку, как вдруг перед ним предстал обессиленный от потери крови Вихров.
– Шаблю опознали, товарищ командир. Мы уже вертались обратно, когда мальчонка увидал шкуровского офицера, который лично казнил его отца и мать. Не удержался – бросил гранату, убил офицера и человек пять белых. Мы убегали дворами, а тут верховые наперерез…
Разведчик передал Чалому схему расположения противника, удобные подходы с трех сторон. И добавил, что Шабля, хотя и схвачен белыми, наверно, еще жив.
Сашко Сулим подбежал к Чалому.
– Товарищ командир, разрешите… я выручу Шаблю!
– По коням! – скомандовал Чалый, и всадники помчались по степи, озаренной красным светом взвившейся в небо ракеты.
Одним ударом бойцы Чалого смяли боевое охранение противника. Застигнутые врасплох белогвардейцы были порублены.
Сашко метался по руднику в поисках Шабли. Он вспомнил, что штаб белых находился в здании шахтной конторы, подскочил туда, осадил коня и спрыгнул наземь. Дверь распахнулась. Какой-то офицер с наганом в руке выбежал на крыльцо. Но вокруг гарцевали красные всадники с обнаженными шашками. Офицер бросил наган и поднял руки.
Сашко взбежал по ступенькам, спотыкаясь о телефонные провода, влетел в бывшую шахтерскую нарядную, но Шабли нигде не было. Долго искал Сашко друга, пока не наткнулся на распростертое тело. Сашко скорее почувствовал, чем понял, что это был Шабля. Окровавленный, лежал он на запорошенном угольной пылью цементном полу. Одна рука откинута, глаза прикрыты длинными ресницами. На груди растеклось пятно крови.
Сашко упал перед товарищем на колени, схватил руку, которая показалась ему теплой. Торопясь, он расстегнул ворот, разорвал рубашку. Грудь Шабли была туго перетянута крест-накрест ситцевым платком. Сашко развязал на спине концы платка, размотал его и, пораженный, замер. Он увидел нежные девичьи груди, обагренные кровью.
Ошеломленный, Сашко машинально развернул платок. Оттуда выпала фотография. На пожелтевшей маленькой карточке Сашко узнал себя, стоящего рядом с Иваном Радченко. На обороте химическим карандашом было нацарапано: «На добрую и долгую память сестренке Гале от брата Вани».
Сашко развернул еще какой-то документ:
«Дорогая товарищ Пелагея Петровна Радченко!
Командование третьего эскадрона и все бойцы с горечью извещают, что ваш сын, боевой разведчик Иван Радченко, убит в бою с бандой генерала Шкуро.
Не плачьте, мамаша. Нехай убит Иван, но дело, за которое он сложил голову, вечно будет жить на земле.
Командир эскадрона Семен Чалый.
Комиссар Бережной».
Потемнело в глазах Сашко Сулима, стоял он точно каменный, и чудилось, будто где-то звучит нежный девичий голос, тоскующий и далекий:
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь…
Крупная слеза медленно скатилась по щеке Сашко.
1938
ВСЕ УШЛИ НА ФРОНТ
За глубокими балками, за седыми курганами затерялся в донецкой степи небольшой рудник Чертовяровка. Старая шахта вырабатывалась, и рудничный поселок приходил в запустение. Лишь каменный дом бывшего владельца шахты француза Жуэна, утопавший в зелени садов, красовался высокими арочными окнами.
В этом доме совсем недавно бурлила жизнь. Ураганом пронеслась над шахтерским краем революция. Углекопы взяли власть в свои руки, и в роскошном особняке Жуэна разместился ревком.
Но не прошло и пяти месяцев, как грянула беда: войска кайзера Вильгельма отклонили предложение Советской республики о мире и ворвались на Украину. Немцы спешили овладеть рудниками Донбасса, чтобы наладить добычу угля для Германии.
Шахтеры и рабочие заводов целыми семьями уходили от врага на восток. Голодные, плохо вооруженные, с обозами, с женами и детишками уходили по степным дорогам, отступая к Царицыну.
Опустела Чертовяровка. Ветер свистел в узких улочках шахтерского поселка, покачивая чахлые акации, посаженные возле землянок.
На парадной двери хозяйского особняка висел замок, и чьей-то торопливой рукой было написано на двери мелом: «Ревком закрыт. Все ушли на фронт».
На руднике остался один только человек – инвалид, бывший коногон Гришечка. Никто не знал, прозвище это у него, имя или фамилия, все звали его Гришечкой. И был он на руднике уважаемым человеком. Его любили за веселый, никогда не унывающий нрав, за искусную игру на гармошке, хотя одному богу было известно, как ухитрялся он играть изуродованными руками. Работая в шахте коногоном, Гришечка попал под вагонетку. И теперь вместо левой руки у плеча шевелился в пустом рукаве куцый обрубок. Кисть правой руки тоже была изуродована и оканчивалась единственным крючковатым пальцем. Вернувшись из больницы, он весело отвечал на сочувственные взгляды товарищей:
– Ничего, меньше материи на рубаху пойдет.
Гришечка будто бы в самом деле не придавал значения своему увечью и прекрасно умел делать все необходимое: сворачивал цигарку, снимал и надевал рубаху.
По характеру он даже был немного щеголем: изогнул волной лакированный козырек фуражки, а чуб носил по последней моде «бабочкой». Гришечка никогда не падал духом и не позволял товарищам заниматься такими пустяками. Если кто-либо впадал в уныние, Гришечка доставал старенькую, с заклеенными мехами гармонику и объявлял:
– А ну, шахтеры, заказывайте, что сыграть? Самая отчаянная песня сейчас: «Почему нет водки на Луне?» Вот и слухайте. – И коногон растягивал расцвеченные, точно цыганская юбка, хрипящие и свистящие мехи гармоники и весело зачинал шутливую и чем-то грустную, наверное, собственного сочинения припевку:
Хорошо тому живется,
У кого одна нога:
Мало обуви несется
И портошина одна.
Только один раз запечалился Гришечка, да так, что ушел с глаз долой и первый раз в жизни заплакал. Обидели его свои же товарищи – не взяли с собой в партизаны. Шахтеры успокаивали Гришечку, клялись, что скоро вернутся обратно и тогда назначат его заведующим рабочим клубом. Но уговоры обижали Гришечку. Он понимал: товарищи не доверяют не ему самому, а его раненым рукам. Сначала Гришечка страдал, а потом озлился: «Докажу же я вам, на что способны мои руки!» Ничего не говоря товарищам, добыл он где-то старую винтовку, выпросил у командира партизанского отряда наган, двести патронов и раздобыл на складе пуд динамита. С тех пор Гришечку не видели, никто не знал, куда он девался.
В полдень из поселка ушел последний шахтер, а через полчаса явились войска кайзера Вильгельма. По ухабистым улочкам промчался конный разъезд – у всех на головах торчали медные шишаки на лакированных черных касках. За конными прошел отряд пехоты, прокатилась пушка, а за ней… военный духовой оркестр.
Отрядом командовал рыжеусый капитан, потомок знатного юнкерского рода Людвиг Кат, с детства воспитанный в воинственном прусском духе. Он был уверен, что ни одна армия в мире не может сравниться отвагой и геройством с армией германской.
Правда, командование не оценило полководческих достоинств Людвига Ката и назначило его в инженерно-хозяйственные войска. Его задачей было наладить добычу украинского угля для нужд Империи.
Людвиг Кат прибыл в Россию недавно и ничего о ней не знал, кроме того, что здесь живут полудикие народности и они годятся лишь для того, чтобы быть рабами. Капитану еще до отъезда на фронт говорили, что в Донбассе в немцев стреляет каждая хата, каждый куст и войска интервентов несут большие потери. Людвиг Кат не верил этим рассказам и решил доказать, что только он умеет обращаться с дикарями так, как они того заслуживают. Вот почему он взял с собой в Чертовяровку… духовой оркестр. Он рассудил очень просто: дикари любопытны, их можно увлечь игрой на губной гармошке или дудочке. Людвиг Кат думал, что завоюет доверие русских углекопов и без кровопролития добьется, что они спустятся в шахту и станут добывать уголь для дорогой его сердцу Deutschland[3]3
Германия (нем).
[Закрыть]. Смекалка же капитана будет оценена начальством, и – чем черт не шутит, – может быть, сам кайзер наградит его Железным крестом!
Капитан полагал, что звуки музыки привлекут прежде всего детвору, потом выйдут девушки, за ними парни-шахтеры. Откроются танцы, и когда все соберутся, он, Людвиг Кат, сумеет объяснить им, как нужен уголь великой Германской империи.
Но как ни дули солдаты в трубы, звуки веселого танца эхом отдавались в заброшенных улочках шахтерского поселка.
– Играть громче! Что они, оглохли?
Оглушающе грохал барабан, лязгали литавры, но ни одного лица не показалось в подслеповатых окнах землянок.
Капитан рассердился:
– А ну, сыграйте им на тех инструментах, которые для них более понятны!
Пулеметы хлестнули по окнам ливнем пуль. Жалобно зазвенели стекла, кое-где вскинулось пламя, но ни один шахтер не показался на улице.
– Не может быть, чтобы здесь не было ни одной души! – вскричал Людвиг Кат.
Он приказал солдатам пройтись по дворам со штыками наперевес. Но там действительно никого не оказалось: валялись опрокинутые табуретки, простреленные кастрюли. Тишина таилась в темных углах.
Капитану почудилось, будто солдаты смеются над ним. Он ощутил неловкость, велел оркестру убраться ко всем чертям, а сам верхом на коне повел отряд к шахте.
Но и тут было пусто. Угрюмо чернел копер, возвышаясь над кирпичным зданием шахты. С подъемных колес безжизненно свисал перерезанный кем-то стальной канат.
Вход в здание был завален вагонетками, обломками ржавых рельсов, столбами крепи, скатами от шахтных вагонеток.
Ничего живого не было вокруг, лишь одиноко прыгали по железу воробьи и своим звонким чириканьем еще больше подчеркивали заброшенность шахты.
Отряд остановился. Конные спешились. Пешие сняли винтовки. Людвиг Кат заметил на одной из вагонеток лоскут белой бумаги, словно прилепленный специально для него и его солдат. Капитан подозвал переводчика и сначала с удивлением, а потом с негодованием выслушал содержание непонятного и оскорбительного воззвания, обращенного неизвестно к кому.
«Социалистическое отечество в опасности!
…Немецкое правительство… явно не хочет мира. Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы – банкирам, власть – монархии…
Социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности…
Всем Советам и революционным организациям вменяется в-обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови…
Да здравствует социалистическое отечество!
Совет Народных Комиссаров».
– Wer hat dieses verfluchte Papier gehaugen? [4]4
Кто повесил эту проклятую бумагу? (нем.)
[Закрыть]
Солдаты молчали. Капитан приказал растащить баррикаду, и едва те кинулись выполнять приказ, как в тишине, откуда-то из-под крыши, раздался спокойный голос:
– Эй, не трожь баррикаду!
Капитан выхватил револьвер, но, не зная, в кого стрелять, вертел головой, оглядывая молчаливое здание шахты, и никого не видел.
– Hände hoch![5]5
Руки вверх! (нем.)
[Закрыть] – скомандовал он по-немецки и прибавил единственно известное ему русское слово: – Вале-зайт!
– Я тебе вылезу, – отозвался все тот же голос, и раздался выстрел.
У капитана слетел картуз. Людвиг Кат испуганно присел за вагонетку.
– Soldaten, dort sind die Roten![6]6
Солдаты, там красные! (нем.)
[Закрыть]
Прячась за укрытиями, солдаты подползли к баррикаде, но невидимый человек снова открыл огонь.
Немцы растерянно выглядывали из-за укрытий. И опять где-то близко, а где – никто не мог понять, послышался голос:
– Слышь, кайзер, чего сховался? Вылазь, я в тебе дырку сделаю.
Людвиг Кат выстрелил по голосу. Ему никто не ответил. Он выстрелил еще раз.
– Кобыле под хвост стрельни! – ответил голос, но уже не сверху, а справа, будто бы из окна, что зияло пустой глазницей.
Немцы открыли беспорядочную пальбу, но им никто не отвечал. Лишь изредка то там, то здесь раздавался насмешливый голос. Казалось, говорили сами стены.
Капитан велел прикатить пушку. Первым снарядом отвалило угол здания, вторым пробило стену. Поднялся такой гул и треск, что капитан вскинул руку, подавая сигнал прекратить огонь.
– Genug, diese russische Schweine sind Kaput![7]7
Довольно, этим русским свиньям конец! (нем.)
[Закрыть]
Стрельба стихла. Солдаты принялись растаскивать заваленный железным хламом вход, но неожиданно раздался все тот же голос:
– Ты шо, гадюка, русского языка не понимаешь? Тебе сказали, не трожь баррикаду. – И меткий выстрел свалил одного из солдат.
Немцы снова подняли стрельбу. Пыль, дым облаком окутали осажденную шахту, и там, казалось, уже ничего живого не могло быть.
Так думал Людвиг Кат.
А в это время внутри пустого здания Гришечка перебегал от окна к окну и стрелял по врагам на выбор.
– Врешь, Гришечку голыми руками не возьмешь, – разговаривал он сам с собой… – Гришечка не такое в жизни бачил!..
Пустой левый рукав болтался, из плеча сочилась кровь. Раненый, он продолжал бой, стреляя расчетливо и спокойно. Уже много солдат валялось между обломками ржавого железа, но, подгоняемые взбешенным капитаном, враги атаковали все смелее. Они наседали. Свистели пули, удушливый синий дым стоял под высокими сводами надшахтного здания, но Гришечка не подпускал врагов к баррикаде.
Кровь из простреленного плеча залила белую изодранную рубашку. Тогда Гришечка поймал зубами пустой рукав, оторвал его и кое-как обмотал рану.
– Гришечку не убьешь, – бормотал он, – Гришечку пуля не берет. – И стрелял до тех пор, пока кончились патроны.
Тогда он вынес из конторки динамит, провел к нему шнур.
– Угля хотите? – спрашивал он. – Зараз вам будет уголь.
Гришечка спустил в ствол шахты динамит, стащил с головы картуз, торопясь, достал зажигалку. Добыв огонь, он поднес трепетное пламя к шнуру и поджег его.
В эту минуту один из немцев, пробравшись сквозь баррикаду, выстрелил. Гришечка схватился за грудь и упал на железный пол. Солдат кинулся было к нему, но шахтер отчаянным усилием схватил тяжелый болт и швырнул его в немца. Удар пришелся по лицу, и тот рухнул навзничь.
– Гришечку не убьешь, Гришечка не такое в жизни видал, – трудно дыша и поднимаясь, говорил шахтер.
Не слыша выстрелов, немцы осмелели. Они принялись растаскивать баррикаду, и когда столкнули последнее препятствие и несколько человек ворвались внутрь, передние замерли. То, что они увидели, заставило их попятиться назад.
Перед ними, шатаясь на широко расставленных ногах, стоял инвалид. Рубаха, перепачканная кровью, свисала на нем клочьями. В изуродованной однопалой руке он держал револьвер. И столько ненависти и насмешки было в его страшных глазах, что немцы не решались двинуться с места.
– Прошу подходить, – хрипло проговорил он, – только не все сразу, соблюдайте очередь.
– Nicht schiessen, lebendig nehmen![8]8
Не стрелять, взять живым! (нем.)
[Закрыть] – скомандовал капитан, и солдаты пошли на Гришечку.
Первого он опрокинул ударом ноги в живот, в другого выпустил последнюю, оставленную для себя самого пулю, и когда наган опустел, швырнул им в Людвига Ката.
– Гришечку голыми руками не возьмешь, – сказал он, отступая к провалу ствола.
– Fangen![9]9
Поймать! (нем.)
[Закрыть] – закричал капитан.
Один из солдат погнался за Гришечкой, пытаясь схватить его, но тот успел подбежать к стволу шахты. На какое-то мгновение он замер у края пропасти и вдруг, обхватив солдата обеими руками и со словами: «Идем со мной, гад!» – прыгнул с немцем в глубокий колодец ствола.
Враги оторопели. С ужасом слушали они, как из глубины шахты доносился шум падающих тел.
Капитан резко повернулся к солдатам. Он с наслаждением отхлестал бы по щекам своих увальней солдат, будто они были виноваты, что русский красный партизан, простой шахтер, да еще к тому же калека, оказался сильнее целого отряда.
Никто из немцев не замечал, как из глубины шахтного ствола еле заметной струйкой курился дымок. Они собирались уже покинуть здание шахты, когда раздался оглушительный взрыв. Столб пламени взметнулся под самую крышу.
Густое облако пыли и дыма медленно оседало над грудой молчаливых развалин.
1941
ОБИДА
В тревожные осенние дни сорок первого года, когда фашистские армии приближались к Москве и Гитлер объявил на весь мир, что видит советскую столицу в бинокль, командир волоколамских партизан Ланцов получил задание центра – разведать штаб особо секретной немецкой части, занявшей деревню Загорье, и при удобном случае атаковать ее сводными силами партизан.
Всех взволновала весточка из родной Москвы, такой близкой отсюда и такой далекой. Трудно приходится ей: каждую ночь гудят и гудят самолеты врага, летят бомбить Москву, а потом горизонт вдали охвачен заревом…
Добровольцев пойти на трудное задание было много. Решили послать наиболее опытного партизана, бывшего жителя этой деревни Якова Латышева.
До войны Латышев работал в районе, но родную деревню не забывал. Там жили родители, и он нередко наведывался к ним. Перед войной мать похоронили, а отец погиб от рук гитлеровцев. Старик по характеру был непреклонный. Латышеву рассказали друзья, побывавшие в разведке: когда враги вошли в деревню, он не пустил их на порог, стрелял из охотничьего ружья до тех пор, пока фашисты, ворвавшись в дом, не убили его.
В штабе отряда не все были согласны с тем, что в Загорье должен пойти такой «заметный» человек, каким был Яков Латышев. Но он горячо доказывал, что знает в окрестностях каждую тропинку, каждый овражек. Возможность провала Латышев отметал, уверяя, что в Загорье никто его не узнает: ровесники на фронте, а старики давно его забыли. К тому же в деревне почти не осталось жителей – все, кто мог, ушел в леса.
Латышев приводил немало других доводов и лишь об одном умолчал: ему хотелось увидеть свой большой и нескладный, но такой родной дом, где прошло детство и где погиб отец.
Латышев решил проникнуть в деревню под видом местного жителя, инвалида-плотника, живущего случайными заработками. Помнится, такой бобыль жил в Загорье. Правда, было это давно, когда Яков еще мальчишкой бегал по деревне, работал батрачонком на соседей-кулаков. Бобыль куда-то исчез из деревни. Значит, он, Латышев, вернется под видом объявившегося бобыля. Кстати, кажется, и фамилия у того была такая же, и вообще в Загорье полдеревни Латышевых – где там разобраться немцам…
Редактор многотиражки, отрядный художник-карикатурист Гриша Папин заготовил для Латышева справку об инвалидности. К ней была приложена подлинная немецкая печать и стояла загогулина вместо подписи районного коменданта. Впрочем, загогулина была точной копией настоящей подписи. Гриша так наловчился расписываться за немецкого коменданта, что партизаны в шутку прозвали его «Фон Папен».
Латышев надел разбитые лапти, натянул драную телогрейку, подпоясал ее лыком, перекинул через плечо пилу, обернутую мешковиной, и стал неузнаваем. Отрядный повар дед Панкрат, участвовавший в снаряжении разведчика, отдал Латышеву свой нательный крестик: такая подробность особенно убеждает фашистов.
Когда Латышев вышел из землянки в своем живописном облачении и прошелся перед товарищами, комично прихрамывая, партизаны заулыбались. Боевой разведчик превратился в простодушного ремесленника-инвалида, и лишь зорко смотрели из-под растрепанной заячьей шапчонки смелые черные глаза.
– Артист! – удовлетворенно заметил командир отряда, когда разведчик пришел показаться ему. – Тебя и родная мать не узнала бы. Пройдись-ка еще разок. Так, похоже…
В голосе командира слышалась гордость: такой разведчик, как Латышев, не подведет. Его уже не раз выручала находчивость и отвага.
– Ему теперь и справка не нужна, – сказал партизан Ананьев, добродушный и неуклюжий паренек, часто бывший предметом шуток из-за своей нерасторопности.
– Как это не нужна? – обиделся «Фон Папен», – зря я старался? Если хочешь знать, моя подпись – главный пропуск.
– Крестик важнее, – поддержал Ананьева дед Панкрат, – немцы поглядят и скажут – богомольная душа, шкандыбай дальше.
Самый молодой из партизан Коля Барышников, односельчанин Латышева, тоже решил пошутить, перемигнулся с партизанами и спросил у повара:
– Дедушка Панкрат, а ты зачем крестик носишь? Неужели в бога веришь?
Повар был в отряде признанным балагуром, он никогда не упускал случая почудить. Вот и сейчас изобразил на лице недовольство и проворчал:
– Ты в мои религиозные дела не вмешивайся. Станешь дедом, узнаешь, откуда и зачем крестики… Моя бабка насильно всучила мне этот крестик, когда я к партизанам уходил, повесила на шею и сказала: «Благословляю тебя, матерщинника, на ратные дела» и сама заплакала…
Так и провожали разведчика под прибаутки и пересмешки. Командир отряда поддерживал веселье – пусть разведчик уйдет на задание в хорошем настроении.
– Дядя Яша, не попадись там на глаза Макарьихе! – вдруг выкрикнул Коля Барышников, обращаясь к Латышеву, но, видя, что никто не обратил внимания на его слова, принялся объяснять: – Это у нас в деревне старуха живет. Ведьма злющая… До сих пор в колхоз не вступила, так всю жизнь и прожила единоличницей… Соседка моя…
– Небось яблоки у нее в саду воровал? – заметил комиссар.
– Не иначе… – поддержал его Ланцов. – Наверное, поймала его, оттрепала за уши, вот и затаил обиду…
– Насчет яблоков грех был, – смущенно согласился Барышников. – Только про Макарьиху я всерьез… У нее и дом как тюрьма, ставни всегда закрыты.
– Макарьихи бояться – в лес не ходить, – отозвался Латышев, снимая и снова примеряя, должно быть, тесноватую заячью шапку.
После короткого совещания в штабной землянке, где еще раз уточнили задание и сверили по карте маршрут, Латышев проверил карманы – не осталось ли там чего-либо подозрительного. Он взял кисет с махоркой – угостить прохожего или сыпануть в глаза врагу, если придется.
На прощание Латышев вынул из-за пазухи крестик деда Панкрата, церемонно поклонился в пояс командиру и сказал:
– Благослови, владыко.
– Иди, тебя дед Панкрат поварешкой благословит.
Разведчика провожали до последних партизанских постов. И когда он пошел дальше один, Коля Барышников под веселую руку крикнул вдогонку:
– Привет Макарьихе передавай! – И сам рассмеялся своей шутке при полном молчании партизан.
* * *
Латышев пробирался сквозь лесную чащу. Как ни старался он забыть разговор о Макарьихе, старуха как назло стояла перед глазами, будто живая. Мысли о ней уносили его в далекое прошлое.
…Дом под соломенной крышей.
Было это в годы коллективизации. Жила в Загорье семья нелюдимов – старик и старуха Макарьевы. Жили одиноко и замкнуто. Люди рассказывали, будто сын у них погиб в гражданскую войну, и старики долго и молча переживали горе.
Домик Макарьевых стоял у самого леса, отделенный от деревни широкой проселочной дорогой. Домик принадлежал деревне, а вместе с тем как бы и не принадлежал ей. Будто домик обиделся и отошел в сторонку. Даже вид у него был сиротливый и обиженный.
Впрочем, Макарьевы действительно были обижены. Виновником этому был первый на деревне бедняк и первый активист комсомолец Яков Латышев, а по-уличному Яшка Латыш.
Яшку тоже надо было понять. Он замещал председателя комиссии по коллективизации, а Макарьевы не хотели записываться в колхоз. Из района звонили, присылали нарочных, требовали «стопроцентной коллективизации», а как этого добьешься, если целая семья отказывалась вступить в колхоз.
Никто не знал, какие были тому причины: не то Макарьевы боялись неизвестности, не то жалко было расставаться со своей лошаденкой, которая становилась общественной собственностью.
Нет, Яшка не был вредным человеком, он понимал, что надо бы поговорить со стариками, разъяснить им пользу коллективного хозяйства. Но когда этим заниматься? Время пришло суровое. Враги не вели дискуссий и отвечали на приказы Советской власти выстрелами и поджогами.
Характер у Яшки был горячий. Он беспредельно верил в Советскую власть и был беспощаден там, где дело шло во вред народу. Задетый упрямством Макарьевых, Яшка решил «прижать» стариков и приказал своим помощникам:
– Не хотят Макарьевы в колхоз? Отрежем у них огород. Посмотрим, что запоют эти подкулачники. Ишь, будут мне тут контрреволюцию разводить!
Макарьевы были малоразговорчивые работящие люди. Хозяйство они вели аккуратно: если морковь на грядках, то непременно сочная, рослая. Если яблоки в саду – наливные, крупные. Сам Макарьев был серьезный старичок, невысокого роста, с розовыми щечками и маленькими светлыми глазками. Старуха – полная противоположность ему – широкоплечая, суровая, но не злая, а грустная и молчаливая. Макарьевы не любили ходить по чужим дворам и судачить. Казалось, они даже друг с другом не разговаривали.
Яшка Латыш исполнил угрозу. По его приказу у Макарьевых отрезали огород и даже сломали забор и велели перенести его ближе к дому. Пораженный невиданным самоуправством, старик схватился было за топор, по жена остановила.
Тогда он пошел в сельсовет. Но там его встретил все тот же Яшка – начальство находилось в отъезде.
– Ты, дед, на беззаконие не жалуйся. Советская власть поступает по справедливости. Вы живете вдвоем со старухой, молочко попиваете, детишек у вас нету, а сосед Барышников девять малышей имеет. Как ему прокормить такую ораву? Вот мы и прирезали ему землицы от твоего огорода… Карл Маркс сказал: дети – будущее государства, и мы будет иметь об них заботу. Все. Точка. Можешь идти к своему индивидуальному хозяйству… Нынче все честные люди пошли в колхоз, а вы со старухой ваньку валяете, на кулацкую мельницу воду льете… Отвечай, пойдете в колхоз?
Старик, одетый в старенький, аккуратно залатанный полушубок, посмотрел на юнца-комсомольца и сказал негромко, с достоинством:
– Не пойдем.
– Ну, смотри… пеняй на себя.
Яшка досадовал на свою горячность. Надо бы помягче со стариком. Но почему он сам не понимает, что колхозы – единственно правильный путь в крестьянской жизни? Почему упорствует? Не мог Яшка справиться с такой обидой и, когда Макарьев ушел, потребовал к себе комсомольцев.
– Вот что, братва. Давайте отрежем у этих подкулачников всю землю, по самое крыльцо! Пусть подумают, как сопротивляться Советской власти. Идите, и чтобы к вечеру задание было выполнено.
У Макарьевых отобрали сад. Чтобы скрыть беззаконие, Яшка велел составить бумагу, где значилось, что сад отбирается у частного элемента в пользу общественных детских яслей, которые будут строиться в колхозе.
На другой день Яшка созвал единомышленников и поинтересовался, что говорят Макарьевы.
– Молчат? Гордые? Ну, пущай погордятся, пущай поживут без землицы, кулацкие подпевалы…
Макарьевы не пошли жаловаться. Их домик под соломенной крышей, казалось, притих еще больше.
Односельчане роптали на Яшку.
– Ты что безобразничаешь? Почему у Макарьевых землю отнял? – упрекнула его однажды соседка.
– Помалкивай, – огрызнулся Яшка, – у меня стратегический план, и тебе его не понять. Пока я жив, все пойдут в колхоз, всех приведу к светлой жизни! Довольно темноты и частной собственности…
Так и остались Макарьевы единоличниками. Впоследствии им вернули землю и даже приезжало районное начальство извиняться за Яшкин произвол. Но Макарьевы остались непреклонными: обида стала поперек горла, и они в колхоз не пошли.
Каждый день мимо домика Макарьевых с песнями проезжали колхозники, а у тех за окнами было тихо как в могиле. И только пыль от колхозных грузовиков оседала на старую соломенную крышу, на окна с закрытыми ставнями.
Латышев вскоре уехал учиться, да так и остался в районе. Он сделался начальством – сначала комсомольским секретарем, а потом – бери выше – заместителем председателя райисполкома.
Однажды Латышев приехал в Загорье и обратил внимание на тихий домик под соломенной крышей. Все так же пригорюнившись, стоял он на краю деревни, и от этих воспоминаний Латышеву стало не по себе. Он пошел к Макарьевым, чтобы загладить вину. Но там его встретили холодно. Латышев понял: старики не простили ему обиды, понял, что вместе с землей он тогда отрезал стариков Макарьевых от людей, а может быть, и от жизни.
Так Яков Латышев получил первый суровый урок жизни. С той поры он уже никогда не позволял себе невнимания к людям, не прощал вспыльчивости. Он часто думал о Макарьевых, хотел помочь им. Потом услышал о смерти старика и вовсе расстроился. Теперь он принимал все горести Макарьевых на свой счет.
Началась война, и Латышев на время забыл о старой, обиженной им женщине.
* * *
Партизанская база осталась далеко позади. Лес поредел, и всюду, куда ни погляди, торчали расщепленные снарядами березы, исклеванные пулями стволы сосен.
Латышев держал направление на загорьевскую дорогу: судя по приметам, она была недалеко.
Пошел дождь. Лохмотья туч стремительно летели над лесом. Ветер срывал остатки листьев с деревьев.
Разведчик прислушивался к звукам леса. Но было тихо, только капли дождя шуршали на опавшей осенней листве.
Лес просматривался далеко. Укрываться в нем было трудно. Латышев спешил, чтобы поскорее выйти на дорогу и открыто шагать по ней, как и было задумано вначале.
Вскоре он уловил отдаленный собачий лай. Это была верная примета, что деревня близко. Латышев научился отличать отрывистый лай немецких овчарок от добродушного лая деревенских дворняг, и понял, что в деревне посторонние.
Но вот впереди мелькнула дорога. Латышев укрылся за рогатыми корнями сваленной бурей сосны и стал наблюдать.
Послышался рев мотора. Гулкое эхо разносилось по лесу, и было ясно, что машина приближалась. Вот из-за поворота показался бронированный тягач. Завывая мотором, он тащил за собой громадную пушку. В первую минуту Латышев не поверил своим глазам и думал, что везут ствол сосны. Но это оказалось орудие дальнего боя. Оно было метров семи длиной. На стволе, окрашенном в серый цвет, пестрели желтые и черные кольца.
Когда орудие проходило вблизи Латышева, земля дрожала от непомерной тяжести этой громадины.
Вслед за пушкой в сторону Загорья промчались несколько грузовиков с солдатами. Немцы вели себя беспечно, громко переговаривались, и кто-то даже играл на губной гармошке. На бортах машин явственно виднелся тактический знак дивизии – желтый треугольник и черные кольца.
Латышев продолжал наблюдать, укрываясь за мокрой корягой. Вот пролетело несколько мотоциклистов. Для разведчика это было первым доказательством, что в деревне находится штаб не ниже полка, так как для связи использовались мотоциклисты.
Уже часа два Латышев скрывался в яме. Пора было в деревню. Нужно проникнуть туда, чтобы еще до наступления темноты сделать все, что нужно, и вернуться в отряд.






