Текст книги "Русский лес (др. изд.)"
Автор книги: Леонид Леонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
7
Сбывалась старая вихровская мечта – еще раз прикоснуться щекой к суховатой, вскормившей его груди. С сапогами за спиной, в просолоневшей под мышками рубахе шагал по проселкам и суходолам от света до свету, и, подобно отраженьям в зеркале, одни и те же картины представали ему. Как сквозь полуденные видения, проходил он через невеселые свадьбы или, напротив, оживленные поминки с гульбой наотмашь, – мимо ярмарок с бешеными каруселями и русских пожаров, оставлявших по себе речку слез да горсть золы, – сквозь престольные праздники, драчливые сходы и прочие сборища, где горланит, пляшет, слезами заливается народная душа. Видел нешумную, пугливую детвору, утопленниц в ромашках и растоптанных конокрадов, пучеглазых урядников-стрекачей, мчавшихся под хмельком на мертвое тело, слепцов с гугнивыми преданьями Святославовых времен, кандальников за мирское дело... похоже, вся тогдашняя Россия шла навстречу Вихрову в своей заплаканной красе. И опять на неделю поглощало его огромное, даже без кузнечиков, безмолвие полей. Серый пламень суховея шелушил ему лоб и клин тела в расстегнутом вороте рубахи; тут-то и прилечь бы под хвойными кущами сей знаменитой лесной державы, но, как ни менял направления, все не появлялось спасительного леска на мглистом горизонте.
Глаза уставали быстрее ног. Садился у прохладного болотца с чахлым лозняком, глядел в оконце смуглой воды, где однажды зародилась вся эта незадачливая жизнь и где, верно, и теперь чей-то отважный, незримый глазу праотец в полмикрона ростом переплывал страшный, полуторааршинный океан. Или, задыхаясь от зноя, валился на некошеной пойме, то следя за ястребом в синеве, то разглядывая насекомую мелюзгу в травяных дебрях. Мураши с подтянутыми животами сновали по своим тропинкам, шумели на диких скабиозах шмели, земляные осы тащили поживу к норкам... и студент Иван Вихров спрашивал у них, куда же подевались в этой зловещей тишине истинные хозяева России?
Мерный скрип колес подымал его с лужка. Обоз подвод в пятнадцать двигался мимо; сбоку плелись подобия людей, иные с буренками в поводу, иные налегке, с кнутьями. Уравненные бедой, молодые и старые, они все казались одного гнезда и возраста. То были переселенцы в сытные, приманчивые издали края. Как и положено призракам, шли не подымая пыли, без жалобы и не спеша, в избытке владея несчетным континентальным временем... Шествие начинала и замыкала такая же древняя, из тьмы веков бредущая телега. Вровень с коньком плелся рослый мужик с черными обводьями вкруг глаз и, в голову за ним, небом ему дарованная жена, чтоб было с кем родить сынов, сохой царапать землю, проклинать белый свет; полдень им был темнее ночи. В кузове поверх рухлядишки качался пожелтелый от жизни дед со спящим внучком на коленях... Отвесное солнце палило прямо в горлышко малютке. И оттого ли, что призраки не примечают живых, никто не обертывался на стоявшего при обочине Вихрова, даже дети.
Его самого втягивало в поток, и вот шагал рядом, и тут выяснялось, что все они погорельцы, идут из-под Кадома на привольные алтайские пристанища, что в дороге уж закопали маманю, слава богу отмучилась от своей жизни, что теперь уж недалеко, абы перевалить уральские хребты, а там, коли смилуется господь, рукой подать. «И как пройдете Крестовое село, – наизусть, заострившимися зрачками глядя вперед, читала женщина, – то встренется вам дивная долина вся в цветах, но вы туда не ехайте, а забирайте все влево, на Китай. Тут будут вам и некошеные луга, и нерубленые боры, и полноводные речки с превеликим множеством рыбы и утвы в затонах, а уж клевера-то... – отписывал в том же письме земляк, – осподи, не знаешь, отколь и починать, такие клевера!»
– Смотри, дедка, доедешь ли в такую даль?
– Вот тащуся, – оживлялся тот, соскучась по человечьей речи, – я еще деловой! Ясно, уж хомутишка мне не связать, дровен тоже не обогну, куды. Зато, вишь, колодезник я... и сколь я их, ангел ты мой покровитель, этих самых колодезей в жизни моей ископал, произнести немысленно. У меня, вишь, на воду-то ключик есть. Веди меня под руки в самую что ни есть дикую пустыню, в ледяные края, и я тебе без протайки в снегу указание дам, где заступом вдарить... и выскочить не успеешь, зальешься. Помещик Зверопонтов – не слыхал ли? – на тройке за мной приезжал, веришь ли, в ночное время: «Добудь мне, дедушка Ефрем, той чистородной водицы!» А я знаю зверопонтовску-т усадьбу, камень-бурляк один... из него токмо в бане каменку складать...
– Небось сковородки с ночи расставляешь, по росе признаешь? – догадывался Вихров.
– Зачем, у меня позаветней средствие имеется.
– Уж помолчал бы... истинно как есть безунывное брехло, – в сердцах осаживал его хозяин подводы.
– Все ругается... а мне хорошо, я глухой, не слышу, – подмигивал через минутку дед. – С того и серчаег, изволите ли видеть, что ключика ему своего не раскрываю... а куды мне тогда одинокому без ключика-то? Ить не сын, не зять, а везет. Хы, да он и тонуть станет, со мной не расстанется. Вези-вези, не замахивайся, а то помру! – И грозился кривым землистым перстом.
Потом виденье расплывалось пыльным облачком, и Вихров оставался на дороге один со своими мыслями. Вскоре показывалась за косогором желанная, самые вершинки пока, зелень, – Вихров поспевал в последнюю минуту. Чудом уцелевшую, уже общипанную кругом, при овражке, березовую рощицу сводили на дрова, чтобы по первой пороше вывезти сухое звонкое полено Лесорубы как раз полдничали и не то чтобы жевали нечто всухомятку, а обыкновенно сидели в отдохновении на бревнах, наслаждаясь мыслями о сытной пище и щемяшей прохладкой вянущей листвы. Лишь один непоседа с припадающим дергающимся веком, подвязана тряпицей скула, продолжал работу, несмотря на зной, и было примечательно, с каким жарким вдохновением истреблял он свое последнее в том уезде лесное достояние. Среди взрослых берез попадались вовсе молоденькие, гожие лишь на метлу; он валил их с удару, деловито, ровно шеи гусятам, пригибая стволики в золотистой шелухе. Надо думать, чем-то иным представлялась ему в запале эта безвинная молодь... Кстати, рубили высоко, то ли по лености, то ли в расчете на поросль, то ли с намерением воротиться в стужу за пеньком.
– Как покойницу-то звали? – для почину спрашивал Вихров, присаживаясь на поленницу.
– Чево-с? – недружелюбно откликался на полувзмахе тот, труженик, но, видно, имелось нечто в босом, заросшем, оборвавшемся студенте, подтверждавшее его право на столь дерзкие интонации. – А, ты про лесишку тоись? Медунихой звалась, заветная.
Названье указывало на присутствие липы в прежние годы, но, как ни вглядывался Вихров, ни одной не чернело в пестром от солнца перелеске. Тут и прочие подходили справиться об имени-званье прохожего, и чем смешней сгоряча, графом или барином, назывался Вихров, тем скорей происходило сближение. Беседа начиналась с шутки, дескать, покурим барского-то, а Вихров отдавал на расправу давно опустелый кисет, и тогда они сами безобидно делились с ним табачком.
– Мешала роща-то... теперь оно попросторней станет!
– Не-ет, при месте стояла, ничего не скажешь... – отвечали мужики, – да вот купцу приглянулася.
– Не жалко заветную-то?
– Старухи неделю цельную слезами обливалися. Девками сюда бегали на троицу, венки завивать... Чего ж, не саженая, чай, осподня!
– Кабы своя-то либо своими руками саженная, тогда другой оборот, – подтверждал самый задний. – В России, окромя погосту, чего нашего-то? Столбовая дорога одна... и та с дозволения!
– Да ведь роща-то из крестьянского надела... значит, не совсем чужая, – настаивал Вихров. – Нет, не любите вы, братцы, лесу! Конечно, пошто его и любить, ежели он всегда под рукою...
Молчанье воцарялось среди мужиков, и все тогда поталкивали глазами неугомонного труженика с подвязанной щекой, чтоб ответил прохожему в полную силу. Тот приступал негромко, но что-то клокотало в легких у него, и свист предшествовал слову.
– Ить как складно слово льет, щегол! – обрушивался он на Вихрова, обращаясь ко всему миру, дергаясь, как в припадке. – Подарит мужикам шуточку и не смеется. Он, видать, холостой, обходится... Думает, пряники едим, а мы, милый, мякинку! Вот у меня их семеро ртов, ровно семь пушек каждый вечер в меня глядят: заряжай! А хлебушка-то эва стреканул – не ухватишь. Я тебе на это такой пример произведу...
– Сейчас хватанет, у Нефеда каждое словцо с огоньком, – одобрительно стали подзуживать кто поближе.
– К примеру, дочка у меня, ровно яблочко наливное, двенадцатый годок, – свистел Нефед. – Ну, чтоб остатнего семейства не губить, сынов моих единокровных, опору-то, и порешил я, скажем, с ею распроститься. Вот и обротаю я ее веревкой за горлышко да и выведу на ярманку, а доброй души купец и укупит мое яблочко за пудик крупчатки... Вот ты и скажи нам, ученый, чья башка тут повиннее?.. ужель моя? И думаешь, в расчете мы с им, с купцом-то? Не, а тут самый шабаш наступает, всей жизни моей шабаш. Тогда уж и мертвого меня бойся.
– Мало ль что в мире продается, тут сердце надо иметь, – словно лес под ветром, взгудели остальные.
Единственно от честности, чтоб не утаить от народа добытых знаний, Вихров пускался объяснять роль леса в едином хозяйстве страны и еще – про размываемое плодородие почв, мелеющие реки, наползающие пески... и все время мучительно сознавал, что совсем по-иному провел бы ту же беседу Валерий, но не умел иначе. Его слушали, учтиво прикрывая ладонью зевки, чтоб не обидеть столь благожелательного парня в опорках, готового поделиться с ними последним своим, кабы имел – чем.
– Но когда-нибудь все это станет вашим, и – даже гораздо скорее самых смелых предположений... как только народ с мыслями да с силой соберется, – с чувством безнадежно утопающего заканчивал лектор Вихров. – И придется тогда нам заново лес садить, заново!
– Чего ж его не посадить, кабы средствие было. Посадить – дело рук человеческих, а мужик завсегда при своих руках. А что реки мелеют, это точно. Там у нас на волоке дощаник с солью обмелел... веришь ли, на два года мужикам хватило, чисто бог послал. – И размашисто брался за топор. – Ну, ребята, буде трепаться, нам за дело пора... осподь даст, к вечерку управимся!..
Иван Вихров уходил с подавленным смущеньем чужака, чувствуя не только мужицкую, за спиной, но и Валерия Крайнова, с далекой Лены, снисходительную усмешку. Почти осязаемый, Валерий шел рядом, и здесь возникал непонятный постороннему разговор за двоих, по очереди:
«Что, полное фиаско, Иван?»
«Стыдней всего, что, сам мужик, я не нашел с ними общего языка. Да, Валерий, не любят леса на Руси. Действует до сегодня древлянская память о непосильном труде, затраченном на раскорчевку необозримых пашен. Но я бы голодом заморил наших генералов от просвещенья, не сумевших за двести лет привить народу чувство если не благодарности, то хотя бы справедливости к безгласному зеленому другу».
«Не бранись, – в шелесте сохлой ржицы смеялся Валерий. – Думаешь, спасение в кружках самообразования?»
«Дело в культуре... конечно, направленной на раскрепощение и счастье людей. Вот цель и дорога к ней».
"Культура, брат, не ящик со старыми, хоть и почтенными книгами, а движение, действие, способность мыслить дальше. Ищи базу, копай до твердого грунта, Иван. Иначе лес твой рухнет на тебя же".
"Я понимаю, Валерий, ты зовешь меня в дальний путь: он вернее... но что станет с моим лесом, пока мы все доберемся туда через большую Лену?"
Они расставались ненадолго, чтобы всю ночь затем в стогу сена и под скрип дергача проспорить о том же самом, но примечательно, что к концу путешествия Вихров все чаще соглашался с неумолимой логикой друга.
... Жара не унималась, последние соки полей струйками утекали вверх, и хоть бы ветерком дохнуло навстречу, но нет, не оставалось ветерочка во всей русской земле! Не успевала высохнуть щепочка в ладони, взятая на память о Медунихе, как ухо начинало различать прерывистый гул, схожий с похоронным отпеваньем. Вихров послушно двигался на звук, и перед ним открывалась преждевременно пожелтевшая нива на бугре, вздутом, как грудь в предсмертном вздохе. Кучка принаряженных людей, и среди них древние старухи на коленях, толпилась вкруг святыни, похожей на темную дверь крестьянского амбара, только украшенную тусклой посеребренной латунью, шитыми рушниками и венчиками полевого вьюнка. Сердитые лики, ангелы с копьями глядели с хоругвей в бессовестные, дочерна бездонные небеса... В это самое время справлялось трехсотлетие династии, и цари ездили в гости друг к дружке, а здесь, во глубине страны, деревенский батюшка, тот же мужик в золоченой рогоже, усердно кропил никлые овсецы, забитые цветами недорода, и лиловатый, под ними, заплывший и в трещинах, суглинок, с которого предстояло надоить средствия на царский оброк и благолепие храмов, на содержание воинства и процветание всемирно прославленных искусств, на приукрашение сиятельной столицы и сверх того хоть немножко жита – перебиться до первой крапивки, снытки и щавеля.
И, видимо сжалившись на отчаянье кормильцев, малость чернело на горизонте и выбегала тучка размером в детский кулачок, росла, попыхивая заправдашними молниями, роняла полминутный ливень и убегала с распоротым боком к другим таким же богомольцам. Сразу вечер наступал, и все расходились благостные, премного довольные достигнутым успехом.
– Вишь, и намолили хоть до завтрева, – кротко замечала Вихрову старушка, жадно вдыхая запах свежесполоснутых сорняков. – А все говорят, бога нет...
– Маловато водицы-то, бабушка.
– Тучка-то одна, а нас много: всем поровну. А каб всем-то миром навалилися, тута бы и утопли мы с тобою!
И Вихров нередко вспоминал впоследствии, как недалеко было отсюда до осознанного могущества объединенных народных рук.
Студент Вихров срывал кудреватый кусток полынки из-под ног или пустой колос, измазанный дегтем у межи, и пытался угадать по ним, до чего ж докатится эта земля в ближайшие полвека, если теперь же каким-то всесветным набатом не пробудить тяжкий, полуденный сон России?
8
Лета едва хватило на беглый обход зеленого юго-востока, – с западом он знакомился уже в солдатской шинели год спустя. Ему вовсе не удалось, как он намечал, заглянуть в реликтовые, редеющие рощи тиса и самшита по ту сторону Кавказского хребта и хоть потрогать исчезающие экземпляры грузинской дзельквы в долине Риона или земляничного дерева на Черноморском побережье. Зато посетил последние островки южных лесов, начиная с бузулукского оазиса, на стыке оренбургских и заволжских степей, где из-за соседства пустыни редкая сосна преступала сорокалетний возраст. Забирался в глушь корабельной Шиповой рощи послушать вечерний разговор дубов, но и здесь, в сердце заповедного урочища, его преследовал хрип пилы: ветеранов и прямую родню петровского флота изводили на пивную и винную клепку... Равным образом любовался в осеннем закате медноствольным Хреновским бором на Битюге, выше чего нет наслажденья лесоводу, и почтительно поклонился великому человеческому подвигу в Каменной степи. Уже на обратном пути, по снежку, он прошел оголенные, разъятые на клочья тульские Засеки и понял, что судьба казенных лесов немногим слаще частновладельческих... Всюду тогда стоял немолчный треск сечи: помещик чувствовал приближенье Октября.
То был тринадцатый, полный томительных предчувствий год. Ширился ропот в народе, множились рабочие забастовки, и опять, как бы на пробу, загорались леса, чтобы в полную силу полыхнуть в два следующих лета. Оттого ли, что народ копил ярость на решительный бросок вперед, ленивая пустота охватила просторы страны, но поэты обреченного класса провидели в них несметные полчища, готовые на штурм одряхлевшей старины. Им было страшно глядеть в потемневшее лицо России – в последнюю минуту, перед тем как, перелившись из сердца в сжатые кулаки, станет революцией народное горе. Та же застойная тишина установилась и в остальной Европе; Вихров писал Валерию на Лену, что следует ждать самовозгорания тишины.
Предвоенную зиму Вихров прожил в Петербурге, у себя в Лесном, на природе, и все чудилось: к сумеркам в голоса весны вплеталась протяжная нечеловеческая песня, – не многие умели разобрать ее слова, звавшие в поход к уже обозначившейся цели. Порой ветер стихал на неделю... и вдруг задул с такой возрастающей силой, что без надежных корней в почве не устоять стало на русской равнине. Потом однажды в летний день на проходившего по улице Вихрова наскочил незнакомый, довольно плотный господин в котелке, с каким-то дымящимся ртом под противными слюнявыми усами и взасос стал целовать его главным образом в бровь по случаю объявления первой мировой войны. Вихрова призвали в армию вскоре после начала; впрочем, войны тогда были опасны лишь в радиусе трехдюймовой пушки. После бессонных занятий и беготни по урокам Иван Матвеич первое время даже поправился на военных харчах, но к осени угодил под Сольдау в составе второй самсоновской армии, разбитой не врагом, а изменой. Это была одна из тех военных катастроф, когда неминуемо утрачивают что-нибудь на выбор – жизнь или честь... или же стяжают то и другое ценой хотя бы временной утраты разума. Только этим и объяснялось, что за три месяца безумных скитаний по чащам он не запомнил ни возраста, ни бонитета холеных Августовских лесов. Летняя белостокская ночь 1915 года, когда на город совершилось нападение двух дирижаблей с леденящим названием цеппелин, окончательно доказала Вихрову невозможность существования людей в прежних условиях. Женщины бежали прятать плачущих малюток, посылая проклятия по адресу летучей немецкой колбасы, откуда по ним стреляли из револьверов и кидали всякие убийственные предметы, в том числе бесчеловечные новинки войны, металлические стрелки, при попадании в темя застревавшие в самой середке зазевавшейся жертвы... Сопровожденная грохотом огненная вспышка прервала вихровские размышления о непрочности капиталистической цивилизации; он очнулся на госпитальной койке с жестокой болью в колене, вкруг которой радиально размещался остальной мир.
Через три месяца Вихров выписался, уже неспособный бежать в цепи или совершать разные телодвиженья, положенные рядовому 108-го саратовского, 27-й дивизии, пехотного полка; зато увечье позволило ему успешно завершить дипломную работу, так что еще через год он прибыл лесничим на место постоянной работы в родной губернии, верстах в пятнадцати от Красновершья...
– Вот, – вслух сказал он себе, пытаясь осмыслить первый, завершенный цикл своей жизни. – Чрезвычайно интересно. Таким образом.
Утром ближайшего воскресенья он отправился домой, в Красновершье, на побывку. Горы будто посгладились, дороги стали короче и прямей. Просека Заполосков вывела молодого лесничего в угад на подковку приземистых строеньиц с просветами запустенья, как от выпавших зубов: «Здравствуй, детство». Богатейшая крапива произрастала вкруг заколоченной вихровской избицы и лезла наружу сквозь прогнившие половицы крыльца. Наглядевшись, Иван Матвеич постучал в соседнюю, и девочка-подросток вынесла ему бадейку воды, где плавал ковшик местной работы; пил, пока не полилось за ворот... Выяснилось между делом, что Таиска живет в работницах у Золотухина в Шихановом Яму, куда тот выселился после очередного красновершенского пожарища. По словам рассказчицы, старик совсем присох после того, как побили в сражениях его сыновей, всех, кроме Демидки, пропавшего на войне без вести. Тут на разговор щеночек из сенец вышел, чернявенький такой. Напрасно дразнил его прутиком Иван Матвеич, чтобы тявкнул разок: осудительно оглядываясь на приезжего весельчака, тот пошел прочь.
Коня донимали овода, и вообще стало не под силу откладывать свиданье, ради которого затеял всю поездку.
– Ай живал у нас? – спросила на прощанье девочка, жмурясь от солнца. – Что-то я тебя не упомню, дяденька!
– Мала еще, – наставительно посмеялся Иван Матвеич. – Здесь раньше-то лес обложной стоял, белки по крышам прыгали!.. – А сам подумал, что когда-нибудь и Облог станет темой отличного народного сказанья.
– Плетешь поди? Сколько годов живу, ничего там, окроме поля, не было.
– Ну, значит, и меня не было... – непонятно согласился Вихров и, похрамывая, повел своего коня в направлении к лесу.
... Природа успела прибрать пенышки, причесала травку к приходу дорогого гостя. Пришлось поковылять по кочкам, чтобы установить приблизительное место Калиновой сторожки. Вырубка и родничок заросли лещиной, все кругом стало получужое, за исключением Пустошeй, таинственно синевших впереди. Тут как раз проходил Шихановский тракт, откуда они с Демидкой, лет двадцать назад, приступали к розыскам клада. Уже Иван Матвеич поддался было искушению вслух покликать Калину: сто страниц поэтических переживаний предшествовали его намеренью. Что-то помешало его наивной попытке дважды войти в одну и ту же реку, – может быть, треск стада, шедшего напролом сквозь заросли.
... Дорога на Шиханов Ям пролегала через сапегинскую часть Пустошeй. Те же рыжие хвойные великаны высились по сторонам, порой – на пределе древесного возраста. Иные по-стариковски поддерживали друг друга, иные клонились к земле, образуя арки из сцепившихся при сломе стволов, но большинство исправно несло атлантову службу, могуче подпирая небеса; любое становилось маленьким у их подножья. То и дело попадались на глаза нежные коврики кислицы, созревающей брусники, местами – кущи папоротника-орляка, где детский глаз, бывало, со страхом и восхищеньем угадывал безвредные лесные существа Теперь для лесничего все это кругом стало лишь приметой почвы и промышленного качества расселившихся на ней растительных организмов... Итак, это был спелый, запущенный, с обилием сухостоя, бор-брусничник, в некотором роде – музейная диковина в разгаре русского лесоистребления. Состояние имущества указывало на скупого и нерадивого владельца, – даже решил заехать к нему в усадьбу при оказии, полюбоваться на это образцовое чудовище... Здесь накатила, догнала, с коня свалила полуденная дрема, и целых два часа плескалось над новым лесничим как бы прохладное зеленое озеро, пока не пробудил вечерний холодок.
Ознакомление с округой завершилось посещением Шиханова Яма. Темной славой овеянное село стояло в полукольце казенных Пустошeй, на бережку Горынки – хоть и не особо рыбной речки, зато с роскошным видом на покосные раздолья. Все эти богатейские, сплошь двухэтажные, под железо крытые хоромы объяснялись близостью тракта, по которому лет двести сряду мчались почтовые тройки, торговая кладь, шальные дворянские деньги. Золотухинское заведение помещалось теперь на краю: две кривые черемушки, повитые куделью червеца, стояли, как загубленные души, у крытой лесенки на галдарейку в хозяйские покои. Куры у коновязи подбирали просыпанный овес, да еще при деревянной ноге солдат, сидя на завалине, навивал на пастуший бич язычок из конского волоса, такой злой да жальный, точно вкладывал в него все свое невидимое миру клокотанье. Иван Матвеич поднялся в совсем пустой трактир, но не пошел на чистую половину, а присел у входа за ближний, застеленный клеенкой столик. Ему дали горсть баранок, два каленых яйца, мутного чаишка стакан, – как было сказано, с войной, вместо сахару, вприкуску. Задуманное свиданьице с сестрой не состоялось: ее с подводой услали за керосином в Лошкарев.
Стояло лето шестнадцатого года, было близ семи. Как всегда в годины бедствий, установилась пасмурная тишина – не смеялись дети, не вякали псы. За конторкой у раскрытого окна сидел костяного вида старик, сам Золотухин. Смяв бороду в кулаке, он глядел на бесконечную ленту тракта, то нырявшую в складках местности, то снова, втрое поуже, убегавшую на запад. Была она жутко безлюдна сейчас, и хоть бы облачко пыли либо бубенец на всем ее протяженье. Все это, залитое закатной, как бы пряничной глазурью, ждало чего-то: поля – дождичка, трактирщик – утраченных сыновей, Вихров – любой освободительной новизны. Однако новый век наступал с запозданием в целых семнадцать лет. Именно в тот канунный, перед бурей, год случились некоторые значительные для Ивана Матвеича происшествия.