355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Триумф Венеры. Знак семи звезд » Текст книги (страница 8)
Триумф Венеры. Знак семи звезд
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:19

Текст книги "Триумф Венеры. Знак семи звезд"


Автор книги: Леонид Юзефович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

В первой половине рассказа дед подробно, слишком, может быть, подробно, педантично информировал слушателей о мельчайших деталях и микроскопических фактах, вроде прутика в банке с вареньем, старательно перекидывал мостки от одного такого факта к другому, затем к третьему, которые он бросал, как камни, в поток бытия, бесшумно текущий по песчаному ложу времени. Они падали в воду, ложились на дно, и когда поток ударялся об них, можно было расслышать шум ушедшей в прошлое жизни, ощутить ее напор и течение. Но ближе к середине рассказа дед увлекался. Он уже не шел, а воспарял над своими мостками, начинал чувствовать себя не столько летописцем, сколько певцом душевных порывов, одинаковых во все времена и понятных без всяких деталей. Порой вдохновение заставляло его пренебрегать даже самыми необходимыми сведениями.

На вопрос о доводах, которыми оперировал Иван Дмитриевич, обвиняя Хотека в убийстве, дед отвечал нехотя, считая, что не в том суть: уж какие там особенные доводы! Логика элементарная. Стрекалова же говорила, что граф боялся и ненавидел фон Аренсберга. Правда, Иван Дмитриевич не сразу понял, какого именно графа она имела в виду. Вначале думал, что Шувалова… Дело простое! В Вене, в тамошнем Министерстве иностранных дел, фон Аренсберга прочили на место Хотека (об этом тоже упоминала Стрекалова), и тот, не желая уходить в отставку, собирал на конкурента компрометирующее досье по фактам его частной жизни: карты, вино, женщины. Хотек подкупил княжеского швейцара, требуя от него доносов на хозяина, посылал своих людей следить за домом в Миллионной. Тут жандармы вовсе были ни при чем, хотя они об этом знали и докладывали, видимо, канцлеру Горчакову. Такое соперничество могло быть использовало в дипломатических интригах. Вот она, та самая тайна, затрагивающая государственные интересы России, в которую Певцов с таким оскорбительным высокомерием отказался посвятить Ивана Дмитриевича. Пришлось ему самому догадываться, как, впрочем, и о том, что Хотек, узнав про любовницу князя, отправил письмо ее обманутому супругу, чтобы спровоцировать скандал и дуэль. «Тогда уж, – думал он, – фон Аренсбергу послом точно не быть!» Отправил, три дня подождал – ни о какой дуэли не слыхать. Тут-то Хотек и решился на последний отчаянный шаг: для отвода глаз, дабы пустить следствие по ложному пути, он велел своему приспешнику запустить в посольскую карету куском кирпича, а ночью вместе с ним явился в Миллионную и задушил бедного князя, имевшего несчастье составить ему конкуренцию на дипломатическом поприще. Ну, пусть сам не приходил, сидел дома. Это не имеет значения.

Ключ от парадного Хотек еще раньше на время взял у подкупленного швейцара и по образцу заказал точно такой же. Слухи о том, будто убийство носит политический характер, он сам и распустил, еще вчера послав помощника по трактирам. Что касается косушки из-под водки, обнаруженной на подоконнике, то она была оставлена там с прямо противоположной целью – показать, что в доме побывали бродяги, уголовные, для которых естественно позариться на золотые наполеондоры. Расчет был на следующее: политическим убийством должны заниматься жандармы, уголовным – полиция, и при их взаимной антипатии они будут лишь мешать друг другу. А чтобы не так мучила совесть, Хотек предполагал использовать свое преступление на благо отечества. Шантажируя Шувалова, он решил добиться запрещения «Славянского комитета». Остальные требования нужны были ему для пущего испуга. Можно, даже нужно их снять, если будет удовлетворено главное.

Все это Иван Дмитриевич и высказал Хотеку.

Тот поначалу криво усмехался, напоминал Шувалову про больницу, про умалишенных, куда следует поместить этого сыщика, спрашивал, достаточно ли хорошо все присутствующие понимают, на кого именно ложатся оскорбления, нанесенные полномочному послу императора Франца-Иосифа. Потом он стал ругаться, рвался к выходу, замахнулся на Ивана Дмитриевича тростью и лишь после того, как поручик отобрал у него трость, весь как-то съежился, присмирел и затих. Слушая последние пункты обвинения, Хотек с жалкой иронией еще пытался кривить непослушные губы, но взгляд его постепенно стекленел, бессмысленно выкаченные глаза неотрывно смотрели в одну точку на пустой стене.

«Что он там видел? – спрашивал дед, и сам же отвечал: – Три слова, начертанные огненными буквами: Мэне, Тэкел, Фарес…»

– Признайтесь, ведь ваш почерк, – мягко сказал Иван Дмитриевич.

Хотек, не владея собой, сделал очередную попытку схватить письмо, тоже безуспешную.

Пудра слиплась чешуйками на его влажном от холодного пота лице. Как у золотушного младенца, шелушились лоб, щеки, подбородок. Пошатываясь, он добрел до дивана, сел. Язык ему не повиновался, шепелявое бульканье вырывалось изо рта.

– Ваше сиятельство, – обратился Иван Дмитриевич к Шувалову, – вам понадобится моя помощь при составлении доклада государю?

– А? – очнулся тот.

– Или уж сами напишете?

Шувалов почувствовал, как его переполняет почти непристойное языческое ликование. Зиявшая перед ним бездна вдруг выворотилась наизнанку, вздулась горой. Он стоял на ее вершине, глядя на Хотека сверху вниз. Едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться прямо ему в лицо, Шувалов сказал:

– В Европе-то узнают! А?

– Он это письмо писал! Он! – торжествовал Певцов. – Я его депешу на телеграфе видел. Один почерк, ваше сиятельство!

Первым, отбросив условности, засмеялся Шувалов, и тут же всех словно прорвало. Поручик от возбуждения приплясывал на месте. Шуваловский адъютант запрокинул голову, в горле у него плескалась серебряная водичка. Улыбаясь, Певцов игриво подталкивал, подталкивал Ивана Дмитриевича плечиком, подмигивал: дескать, чего в нашем деле не бывает! Забудем, дружище… Стрекалов и тот хихикнул. Только Стрекалова не присоединилась к общему веселью, да сам Иван Дмитриевич отчужденно помалкивал. Ведь суток не прошло, как здесь, в соседней комнате, человека убили. Пусть даже суетного человека, пустого, порочного, но Стрекалова-то любила его и таким. И если верно говорят, что о достоинствах мужчины нужно судить по женщине, которая его любит, тем более омерзительным казался этот смех, это дикое торжество. Жрецы и жертвы, взявшись за руки, сплелись в хороводе…

Несколько минут назад Стрекалова закрывала руками глаза, а теперь заткнула пальцами уши.

– Ваше сиятельство, это выглядит неприлично, – сказал Иван Дмитриевич, подходя к Шувалову.

Тот кивнул и поднял руку.

– Прошу внимания!

– Внимание, господа! Внимание! – подхватил Певцов.

– Всем вам настоятельно советую молчать о том, что вы здесь узнали, – объявил Шувалов. – Это тайна, затрагивающая интересы России. Разгласившие ее будут арестованы по обвинению в государственной измене.

«Ага, – прикинул Иван Дмитриевич, – а ведь и в самом деле можно теперь шантажировать и Хотека, и даже императора Франца-Иосифа. Посол-убийца! Позор на всю Европу, скандал… Только вот вопрос: польза-то будет России или только графу Шувалову? Или России в его лице? А заодно и Певцову в лице Шувалова?»

– А я всем расскажу! – выкрикнула Стрекалова. – Пускай все знают! Делайте со мной что хотите.

Стрекалов поддержал жену:

– И я… Слышишь, Катя?

– Вы меня поняли, господа, повторять не буду. Все, балагану конец… Ротмистр! Эту публику гнать отсюда.

– Слушаюсь, ваше сиятельство!

– То есть как, – изумился поручик, – гнать?

– В шею, – сказал Шувалов.

Поручик, по-прежнему сжимавший обнаженную шашку, хотел сунуть ее в ножны, но пальцы дрожали. Стрекалов помог – направил лезвие.

– Пойдем, брат, – сказал ему поручик. – Не нужны мы им.

Осколки разбитой скляночки захрустели под его сапогами.

– Катя, где твое пальто? – спросил Стрекалов.

Не дождавшись ответа, он заглянул в спальню, взял с кресел дульет и потянул жену за руку. Она повиновалась неохотно, как дитя, которое хочет остаться там, откуда уводят. Чавкнуло под ее башмачком грибное месиво, последний раз плеснул у порога траурный подол, унеслась во тьму белая стрелка – разлезшийся шов на спине.

На Ивана Дмитриевича она даже не оглянулась, и Стрекалов равнодушно скользнул по нему взглядом. Обломив свои рога о собственную грудь, он гордо нес полегчавшую голову, вел жену за руку, и она не отнимала руки. Даже поручик, хотя недавно готов был ради Ивана Дмитриевича из рая в ад перебежать, на прощание не сказал ему ни слова.

Все трое гуськом втянулись в коридор. Их выгнали, выставили, отбросили за ненадобностью. Но ничто не могло их унизить. С ними и с Боевым было истинное мужество, истинная любовь. Позади оставалась жалкая мышиная возня.

23

На рассвете, вскоре после того, как часы в столовой Путилина-младшего пробили двенадцать раз, отмечая минуту смерти Ивана Дмитриевича, хозяин встал и предложил гостю полюбоваться восходом. Они вышли в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени. Выбирая из травы бело-розовые земляничины, раздвигая кусты цветущего шиповника, спустились к Волхову. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась пустынной и белой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром.

Подошли к скамейке у обрыва, которую, как оказалось, поставил здесь сам Иван Дмитриевич. У ног чертили воздух стрижи, тыкались в глину. Под их суетливый гомон Путилин-младший продолжил свой рассказ. Он сообщил, что через неделю его отец был принят Александром II и в приватной беседе напомнил государю латинское изречение: «Благо всех, вот высшая справедливость». Он сказал: «Ваше величество! Избавляясь от соперника, Хотек убедил себя, будто своим преступлением послужит благу Австро-Венгерской империи. Но это изречение истинно лишь в том случае, если человек, сомнительным путем добивающийся общего блага, себя самого исключает из числа тех, кому его поступок пойдет на пользу…»

Пока Иван Дмитриевич ехал из Зимнего дворца домой, по дороге любуясь пожалованным ему орденом, потом с помощью жены разбирал кучу писем с почтительными приглашениями на обед, среди которых было и письмецо от супругов Стрекаловых; словом, пока длился счастливый эпилог, успело взойти солнце, по берегу прогнали лошадей из ночного.

– Но тут совсем не так написано! – Дед вынул из-за пояса книжку «Сорок лет среди убийц и грабителей».

Собеседник взял ее не глядя и тем же небрежным движением отправил с обрыва в реку. Распластавшись в полете, книжка упала плашмя, несколько секунд продержалась на воде, затем вошла в струю, перевернулась и исчезла.

– Одной меньше, – сказал Путилин-младший.

На обратном пути через сад он рассказал, что Хотека выдали австрийским властям, но те, не желая срамиться перед Европой, не стали его судить, а попросту посадили до конца жизни под домашний арест. Однако прозорливость Ивана Дмитриевича имела далеко идущие последствия. Канцлер Горчаков, обещав императору Францу-Иосифу сохранить все происшедшее в секрете, заручился поддержкой Вены и в том же году добился отмены унизительных для России условий Парижского мирного договора, заключенного после поражения в Крымской войне. Теперь русский военный флот вновь появился в Черном море, что прежде было запрещено статьями этого договора.

– Через шесть лет началась война с турками, и без флота мы не могли бы победить, – заключил Путилин-младший. – Родина Боева была освобождена благодаря моему отцу. Для болгар он сделал не меньше, чем Скобелев. Увы, об этом никто не знает…

Шли через сад. Путилин-младший по-хозяйски обломил с яблони засохшую ветку и попросил деда сломить другую, до которой сам не дотягивался. Выяснилось, что яблоню эту посадил Иван Дмитриевич. В годовщину его смерти на письменный стол выставлялись яблоки исключительно с нее – в натуральном виде, моченые, печеные. Гуся ими же набивали. Прошлой осенью приезжал к этому дню из Петербурга литератор Сафонов, но Путилин-младший не только не пригласил его к столу помянуть Ивана Дмитриевича, а попросту прогнал. Да, прогнал, даже лошадей не дал до станции. Пришлось ему пешком топать на железную дорогу. По грязи, в дождь. А тут, между прочим, четыре версты.

– Вот убили эрцгерцога Фердинанда, – вспомнил Путилин-младший, – Один Бог знает, чем это все обернется…

Он как-то вдруг охладел к гостю. Предложения вздремнуть после бессонной ночи не последовало, и дед, подхватив чемодан с изделиями фирмы «Жиллет», отбыл по своему коммивояжерскому маршруту. Через неделю объявили мобилизацию. Однажды дед увидел на дороге офицера верхом на оглушительно стрекочущей мотоциклетке. Тот пролетел мимо в громе и треске, свирепо выпятив нижнюю челюсть, подхваченную ремешком фуражки. Показалось, что человек, способный оседлать такую штуковину, способен и убить, не колеблясь. Призрак европейской войны, маячивший перед Иваном Дмитриевичем, оделся плотью. В другое время рассказ Путилина-младшего был бы иным. Дед это понимал и догадывался, почему. Сафонова не позвали к поминальному столу: в его книжке изложена была другая версия событий, которая Путилина-младшего совершенно не устраивала. Оба они утаивали часть правды.

Установить истину, а тем самым и восстановить справедливость, деду помог случай.

Весной 1917 года, демобилизовавшись по ранению, он с полмесяца прослужил в штабе петроградской милиции, пока не выгнан был за тугоухость – следствие полученной под Перемышлем контузии.

Как-то к нему привели бывшего полицейского агента, разоблаченного соседями. Агенту было лет девяносто. Он вовсе не думал отрицать свое грязное прошлое, напротив, с гордостью сообщил, что состоял доверенным человеком при самом Путилине.

– Как ваша фамилия? – насторожился дед.

– Э-э, много у меня было фамилиев, – отвечал агент. – Какая на год, какая и на неделю. Всех не упомнишь.

– А настоящая-то?

– Не помню, милок.

Дед погрозил ему пальцем.

– Вы это бросьте!

– Ей-Богу, не помню, – сокрушенно покачал агент своей лысой сморщенной головой. – Вот у отца моего, я тебе скажу, настоящая фамилия была такая: Константинов.

Дед уломал начальника, чтобы агента по дряхлости отпустили, сердечно поблагодарил граждан соседей за проявленную бдительность и пошел с Константиновым к нему домой, в нищую каморку под чердаком четырехэтажного доходного дома. Там он узнал немало любопытного об Иване Дмитриевиче вообще и об убийстве князя фон Аренсберга в частности. Но кое-какие пробелы во всей этой таинственной истории пришлось тем не менее заполнять самостоятельно.

24

Часы давно пробили полночь, Хотек не возвращался. В ожидании Кобенцель несколько раз выходил на улицу. Над крышами бушевала фантастическая апрельская метель, и казалось, что Нева шумит со всех сторон, словно посольство расположено было на острове. Невольно явилась мысль о страшных петербургских наводнениях.

Кобенцель вернулся к себе в кабинет, растолкав по дороге задремавшего швейцара. Дневная суета улеглась. Лакеи спали кто где, советники разъехались по домам. Тихо, голос капеллана тоже умолк. В тишине, в пустоте слышнее делалось, как при особенно сильных порывах ветра скребутся по стеклам голые ветви деревьев. Чтобы не клонило в сон, Кобенцель решил выпить чашечку кофе, но не нашел никого, способного исполнить это его желание. С трудом удалось разыскать дежурного курьера, прикорнувшего на диванчике рядом с гробом Людвига. Кобенцель приказал ему отправиться на квартиру к Хотеку, узнать, не поехал ли тот из Миллионной прямо домой. Через полчаса курьер возвратился и доложил, что нет, не приезжал, жена уже беспокоится. Кобенцель еще покружил по зале, стараясь держаться подальше от гроба, наконец понял, что дольше он просто не выдержит этой неизвестности. Почему, собственно, ему нельзя отправиться в Миллионную? В конце концов, как друг покойного он имеет право знать все обстоятельства его смерти. Так и сказать Шувалову с Хотеком, если те будут недовольны визитом. Субординация? Черт с ней! Какая может быть субординация во втором часу пополуночи! Разве не естественно, что он встревожен? Хотека до сих пор нет, хотя обещал скоро быть в посольстве. Да, с ним казачий конвой, но в эту сумасшедшую ночь всякое может приключиться.

Кобенцель пошел сказать кучеру, чтобы подавал экипаж, однако найти его не смог. Он хотел позвать на помощь курьера, который только что ездил на квартиру к Хотеку, но тот уже предусмотрительно перебрался куда-то с диванчика, где его однажды застали, и лег в другом месте. Где, неизвестно.

Одеваясь, Кобенцель прикинул расстояние до дома Людвига. Не так уж далеко, и нет опасности разминуться с Хотеком – дорога одна. Он открыл ящик стола, положил в карман миниатюрный французский пистолет – на тот случай, если нападет Ванька Пупырь. Подвиги этого бандита вызывали в Петербурге столько слухов, что обсуждать их не считалось зазорным и в светских гостиных. Авось при встрече с ним палец не откажется взвести и спустить курок. Пальнуть хотя бы в воздух… Мертвая тишина царила вокруг. Как по заколдованному замку, чья хозяйка уколола себе палец веретеном, Кобенцель прошел из кабинета к парадному, спустился по ступеням и бодро зашагал в сторону Миллионной.

25

Про Ваньку Пупыря говорили, будто он оборотень и ночами рыщет по городу в волчьем облике.

Иван Дмитриевич охотился за ним с Рождества, но вблизи видел только однажды, когда тот спустил шлюпку на растяпу Сыча. Это был приземистый малый, необычайно широкий в груди, с длинными руками, короткими ногами и совершенно без шеи. Выходя на промысел, он обычно повязывал голову платком, и в тот раз поверх него удалось рассмотреть лишь глаза – маленькие, гнусно-синие, свиные. На волка он походил меньше всего. Человек, способный обернуться серым братом, должен быть поджарым, желтоглазым, хищным во взгляде и в повадках. Иван Дмитриевич подозревал, что Пупырь нарочно распускает про себя такие слухи, дабы его не узнавали на улицах. Как рассказывали те, кто от него пострадал, они боялись оборотня с бесшумной походкой, а Пупырь приближался к ним, громко топая. Этакая колода с ручищами ниже колен.

Лет пять назад он был арестовал за убийство солдата у казенных винных магазинов, сидел в остроге, бежал и зимой объявился в столице. Но ни Иван Дмитриевич, ни его агенты не знали, что Пупырь, поднакопив деньжат, собирался переехать на постоянное жительство в город Ригу и открыть там трактир с русской кухней. Откуда-то ему было известно, что таким трактирам покровительствует рижский полицмейстер, считавший, будто подобные заведения служат государственной пользе, способствуют единству империи. Денег для осуществления этого плана требовалось много – и на трактир, и на то, чтобы подкупить писарей и получить паспорт, но ограбить чей-нибудь дом или лавку Пупырь не решался: в одиночку трудно, а связываться с кем-то он не хотел, промышлял на улицах. Однако сорванные с прохожих шубы и шапки сбывать становилось все хлопотнее. То ли дело золото, камешки. Любой ювелир купит и не спросит, где взял.

Последние дни, зная, что Иван Дмитриевич оставил все дела и охотится только за ним, Пупырь на промысел не выходил, почти безотлучно сидел у своей сожительницы, тощенькой, безгрудой и безответной прачки Глаши. У нее он хранил награбленное добро, здесь отсыпался после бессонных ночей.

Глаша жила в дровяном подвале, за рубль в месяц снимала угол с вентиляционным окошком, отгороженный от поленниц дощатой переборкой. Пупыря она приветила, ничего о нем не зная, в декабре, в лютые морозы, когда тот, ободранный и синий, с ушами в коросте, попросился переночевать в прачечной, у котлов. Привела к себе, накормила, обогрела из жалости. Думала, бедолага какой. А оказалось вон что: душегуб. Какая с душегубом любовь? Сережки серебряные подарил, так Глаша их в сортире утопила. И ворованных платков у него не брала. Даже спать ложилась на полу, отдельно. Пупырь вселял ужас. Собаки и те, завидя его, поджимали хвосты. «У меня волчий запах», – говорил он. Волос он не имел ни на лице, ни на теле, но шкура у него была такая толстая, что клопы не прокусывали. По ночам, лежа без сна, Глаша плакала и молилась, чтобы этот дьявол не вернулся. Душегуб окаянный! Страшно было с ним жить, но выгнать – еще страшнее. Убьет! А при одной мысли, что можно донести в полицию, отнимался язык: убежит с каторги и опять же убьет. Даже подругам в прачечной ничего не рассказывала, боялась.

Иногда, поев, он ей что-то говорил про город Ригу, где живут немцы и чухна, тоже аккуратный народец, а какие русские там есть, все чисто живут, не как Глаша, полы метут каждый день, у всех половики войлочные, и трясут их в особых местах, не где попало. Он вообще любил чистоту и Глашу попрекал, что грязно живет. На веревке у него всегда сохли три тряпочки: одна для рук, другая для чашек, третья еще для чего-то, и не дай Бог перепутать. От этих тряпочек совсем уж накатывала безысходная тоска, самой хотелось по-волчьи завыть.

Все последние ночи Пупырь никуда не ходил, лежал на койке с открытыми глазами, выспавшись за день, и время от времени принимался петь про какого-то батальонного командира, который был «ой начальник, командир» и «не спал, не дремал, батальон свой обучал». Иногда вставал и докрасна калил железную печурку, после чего снимал рубаху, сидел голый. За полночь возвращаясь домой, Глаша слышала его запах, от которого кисло и мерзко делалось во рту. Одно хорошо, что любовь у них кончилась. Пупырю не шибко-то нужна была бабья любовь.

– Тебя, Глафирья, – говорил он, когда Глаша приходила из прачечной, – не в гробу схоронят, а в корыте. А заместо креста валек воткнут.

При этом ей всякий раз становилось не по себе: глядишь, и впрямь креста на могилу не сколотят за то, что приютила этого сатану.

Несколько дней Глаша не была у себя в подвале, ночевала в прачечной, на гладильном столе. И как-то под утро, вдруг проснувшись, решила: будь что будет, пойду в полицию.

Она знала, к кому идти.

Недели три назад Пупырь, потаскав Глашу за волосы, чтобы не упрямилась, напялил на нее чью-то беличью шубу – самую первую его добычу, которую так и не удалось продать, заставил повязать сорванный с какой-то купчихи пуховый платок и силком выволок на Невский – гулять, как все люди гуляют. Глаша шла с ним под ручку, ног не чуя под собой от стыда и страха. В каждой встречной барыне мерещилась хозяйка шубы или платка. Пупырь важно вышагивал рядом в своем лаковом раздвижном цилиндре, в шинели с меховым воротником и орлеными пуговицами – настоящий барин. Время от времени он кланялся кому-нибудь из прохожих. Некоторые смотрели на него удивленно, а некоторые, думая, что не признали знакомого и стыдясь этого, с преувеличенной вежливостью отвечали на поклон, брали под козырек, приподнимали шляпы. Шли чинно, Пупырь опять молол что-то про город Ригу, про то, будто он государю человек полезный, шубы ворует не просто так, а для будущей государственной пользы… Гуляючи, встретили человека с длинными бакенбардами, видными даже со спины. «Над сыщиками начальник, – сказал Пупырь. – Меня ловит, крымза. Да хрен поймает!»

Рано утром, от собственного плача проснувшись на гладильном столе, Глаша твердо решила сегодня же идти в полицию, искать этого, с бакенбардами. Будь что будет… Но день миновал, и никуда-то она не пошла. Оправдывалась перед собой, что вот приведет полицейских, а Пупыря нет: ушел, не дождавшись ее, и все свое добро унес. Как тогда докажешь им, что не обманула? Ее же и схватят, поведут в тюрьму… Глаша так ясно представляла эту картину, столько раз в облаках горячего пара повторяла, разговаривая сама с собой, что нет его, сбежал, ирод, что к вечеру поверила: так оно и есть. Домой летела как на крыльях. Спустилась в подвал, и точно: избушка на клюшке. С бьющимся сердцем она пошарила под рогожкой, куда клали ключ, отщелкнула замок. Пусто! Бросилась к полкам и завыла от бессилия, от напрасной надежды, которая, как пузырь у рыбы, мгновенно раздулась в груди, отрывая сердце от тела, тело – от земли, и лопнула. Все рубахи Пупыря, ею стиранные, все подштанники, все шейные и носовые платки аккуратными стопками лежали на досках. Сунулась в тайник среди поленниц – оттуда пахнуло траченым мехом. Вся добыча здесь, значит, еще придет.

Глаша зачерпнула из ведра воды, попила, лязгая зубами о край ковша и тоненько подвывая от безнадежности. Холод прошел по горлу, и стало спокойнее. Она заглянула в то место, где Пупырь хранил свою гирьку на цепочке. Тетрадь с кулинарными рецептами для будущего трактира лежала там, но гирьки не было. Глаша почувствовала, как у нее слабеют ноги. Если он сегодня еще кого-нибудь загубит, это ей не простится. Нет, не простится! Не отмолить греха…

Глаша выбежала на улицу, и ее захлестнуло снежным неводком. В домах гасли огни, лишь окна подъездов желтыми переборчатыми колодцами стояли в темноте.

26

Кучер князя фон Аренсберга объяснил подробно и даже нарисовал на салфетке: за трактиром «Три великана» свернуть в подворотню, там будет флигель в два этажа, подняться наверх… Но Левицкий, которому поручено было привести в Миллионную бывшего княжеского лакея Федора, дома его не застал. С полчаса он побродил около, плюнул и поехал к приятелю, где на фанты играл с девицами в карты – в шнип-шнап-шнур и в «дурачки», лишь изредка, в силу привычки, передергивая. Напоследок он пару раз нарочно проиграл. Вначале его приговорили к сидению на бутылке из-под шампанского, потом велели изобразить греческого оратора Демосфена, то есть произнести похвальную речь хозяйке дома, предварительно положив в рот горсть подсолнухов. Левицкий справился с тем и с другим и в начале одиннадцатого часа вновь поехал за Федором. Но конура по-прежнему была пуста, дверь на замке.

Пощелкивая подсолнухи, которые он, произнеся речь, выплюнул себе в карман, Левицкий вышел во двор. Становилось холодно, ветер пронизывал до костей. Махнув рукой, он решительно дошагал до подворотни, постоял там, хотел уже кликнуть проезжавшего мимо извозчика, однако в последний момент все-таки не дал себе воли. Уходить, не исполнив поручения, было опасно. Иван Дмитриевич мог и не спустить, перед ним так просто не оправдаешься.

Левицкий знал, что его тайный начальник беспощаден к шулерам. Один вид карты с незаметным, иголочкой нанесенным крапом приводил Ивана Дмитриевича в бешенство, но для Левицкого делалось исключение. Поскольку такими картами он игрывал и в Яхт-клубе, с аристократами, видевшими в нем потомка польских королей, Иван Дмитриевич считал, что понесенные его титулованными партнерами убытки для них даже полезны, как кровопускание в лечебных целях, и смотрел сквозь пальцы. Впрочем, в любой момент он мог и совсем отнять руку от лица, так что гневить его Левицкий остерегался. Нужно было терпеть и ждать, ничего не поделаешь.

Поглядывая по сторонам, не идет ли этот чертов лакей, чьи приметы тоже были описаны кучером, Левицкий решил подождать до одиннадцати и тогда уж уходить. В одиннадцать он назначил себе срок до четверти двенадцатого, потом – до половины, потом – до трех четвертей, но за двадцать минут до полуночи не выдержал и отправился в Яхт-клуб.

Там жарко пылали люстры, за столами шла игра. Продрогнув, Левицкий выпил в буфете подогретого вина, и здесь к нему подошел приятель фон Аренсберга, австрийский барон Гогенбрюк, вместе с которым князь частенько ездил стрелять уток.

На самом деле он был такой же барон, как Левицкий – польский принц. Оба они друг про друга это знали, но помалкивали.

– Послушайте, – затягиваясь сигаркой, спросил Гогенбрюк, – не вы ли вчера провожали князя домой?

– Я только вывел его на улицу и посадил на извозчика, – ответил Левицкий.

– И вернулись обратно?

– Нет, поехал на другом извозчике.

– Что сказал вам князь на прощание?

– Не помню. Ничего особенного.

– Прошу вас, вспомните. Возможно, это были его последние слова.

Левицкий задумался.

– Он сказал… Кажется, он сказал, что нужно было на первый абцуг положить червовую десятку.

Грузный офицер в синем жандармском мундире неслышно выплыл откуда-то из-за спины – подполковник Зейдлиц, так он представился. Втроем прошли к свободному столу под зеленым сукном, где к ним присоединился еще один голубой офицер, помоложе. Зейдлиц велел принести шампанского и две колоды карт, но приступать к игре не торопился. С этими господами нужно было держать ухо востро, Левицкий счел за лучшее сегодня казенных колод не подменять. Разговор вязался вокруг смерти фон Аренсберга в связи с нынешней политической ситуацией в Европе. Зейдлиц, как и Шувалов, подозревал в убийстве князя польских заговорщиков.

– Я вспоминаю, – сказал Гогенбрюк, – слова, сказанные Фридрихом Великим об одном шляхтиче. За точность не ручаюсь, но смысл тот, что этот шляхтич способен на любую подлость, чтобы получить десять червонцев, которые он затем выкинет за окно.

– Полякам выгодно поссорить нашего государя с Францем-Иосифом, – говорил Зейдлиц. – Если начнется война, под шумок они надеются возродить Речь Посполиту.

Другой офицер молча тасовал карты, но сдавать почему-то не спешил.

– Да, – согласился Левицкий, – в польском обществе есть такие безответственные элементы, хотя в огромном большинстве…

– И все же, – перебил его Зейдлиц, – давайте на минуту вообразим, что Польша вновь обрела независимость.

– Это невозможно, – сказал Левицкий.

– Но если бы так… Есть у нас шансы занять польский престол?

– Ну, – польщенно улыбнулся Левицкий, – не знаю. Трудно предугадать.

– Но хоть малейшие?

– Пожалуй.

Левицкий отобрал у офицера колоду и с непринужденным величием, подобающим претенденту на престол, сдал карты, взял свои, по привычке развернул их узким шулерским веером:

– Ну-с, господа…

Никто из его партнеров к картам, однако, не притронулся.

27

Однажды во время гулянья на Крестовом острове (неподалеку, кстати, от Яхт-клуба), в ярмарочном балагане, куда Иван Дмитриевич зашел с сыном Ванечкой, он видел женщину-гидру о трех головах. Делалось это просто: в полумраке натягивалась на помосте черная материя, перед ней, лицом к публике, стояла грудастая мамзель в позолоченном трико, а над ее плечами, справа и слева, сквозь прорези в ткани две другие девицы выставляли свои мордашки. Получалась гидра.

В те часы, что Иван Дмитриевич провел в доме фон Аренсберга, нет-нет да и вспоминалось это балаганное чудище. На невидимом теле убийцы весь день отрастали фальшивые головы. Они шевелились, корчили рожи, подмигивали, но настоящая вместе с телом терялась во мраке. Правда, принесенный Сычом золотой наполеондор отбрасывал на нее тоненький, хрупкий лучик света. Кое-что можно было уже разглядеть.

Иван Дмитриевич с учтивым поклоном вернул Хотеку трость. Тот вцепился в нее, но замахнуться не хватило сил, и язык по-прежнему не слушался. Яростно мыча, посол двигал из стороны в сторону плотно сжатыми бескровными старческими губами. Казалось, он старательно высасывает из пересохшего рта остатки слюны, чтобы выплюнуть их в лицо Ивану Дмитриевичу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю