Текст книги "Петр Алексеев"
Автор книги: Леон Островер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– А разве плохо жить в казенном доме? – Алексеев хотел обернуть ее слова в шутку. – Генерал-губернатор в казенном доме живет и не жалуется.
Но Дарья шутки не приняла.
– То дворец, – ответила она серьезно. – А тех, что разговоры разговаривают, во дворцы не сажают. Вы человек новый, моего Николая не знаете. У него за всех голова болит. Будто они маленькие, не могут о себе позаботиться? – И вдруг расплакалась. – А я что буду делать без тебя? О всех ты заботишься, всех ты хочешь осчастливить, а обо мне не думаешь. Что я буду без тебя делать?!
– Заладила, – незлобиво ответил Васильев. – Тебе все казенный дом мерещится, а я туда и не собираюсь. На черта мне этот казенный дом! Чем мне тут плохо?
Васильевы жили в садовой сторожке, но ловкие руки Дарьи преобразили сторожку в уютную квартиру. Скатерка на столе, занавески на окнах, медный таз на полочке сияет, как луна в ясную ночь.
– Хорошо у вас тут, – сказал Петр Алексеевич. – И грешно вам, Дарья, думать о казенных домах.
– Все он виноват, – всхлипывая, ответила Дарья. – Живем, сами видите: и хлебушка вдосталь, и мясцо бывает, человек зайдет, голодным не отпустим, чего бога гневить? Так нет же, он все о людях думает, как они-то живут. А люди-то подумают о тебе, когда ты в беду попадешь? Я у людей белье стираю: слышу, о чем говорят. Теперь не так чихнешь – в кутузку потащат. А он все свое – голову под топор кладет.
Спутала Дарья расчеты Петра Алексеевича. Сторожка в саду, местечко укромное. Понравилась ему и Дарья: серьезная, работящая. Думал Алексеев договориться с Николаем Васильевым: под воскресенья собирать у него народ, почитать, побеседовать.
Не получилось: одна всего комната, а Дарья, видать, привыкла вмешиваться в чужие разговоры. Придется по-иному устроиться.
– А ведь твоя Дарья права, – обратился Алексеев к «голубю». – Охота тебе в чужие дела встречать. Голодных много – всех все равно не накормишь, а беду нажить недолго. Зачем тебе это?
Васильев понял маневр Петра Алексеевича.
– Друг называется! – притворился он сердитым. – Пришел в гости, думал – расскажешь, как жил, чего видел. Какое преступление: с народом беседую! Когда за станком стоял, дышать некогда было, не то что разговоры разговаривать. А у садовника какая работа? Дорожки подмел, кусты подрезал. А дальше что? На печи лежать – не тот возраст, читать – не обучен. Дарьюшка или стирает, или к купцам на уборку ходит. С кем мне словцом перекинуться?
– А разве Дарья тебе запрещает? Беседуй, сколько душе угодно. О боге, например, или о том, что зимою холодно. Мало ли о чем можно беседовать. Только о всяких там нуждах – ни-ни-ни! Так я говорю, Дарьюшка?
Верного, преданного друга приобрел Алексеев. Дарья предложила ему перейти к ним на житье:
– Уж как буду заботиться о тебе! И Николаю будет интересно дома сидеть: не станет он по трактирам да по чайным бегать.
– С дорогой бы душой, Дарьюшка, да тесно у вас. Стеснять буду.
– Тогда хоть захаживай ежедневно.
– Вот это с удовольствием.
Николай Васильевич проводил Алексеева до калитки.
– Ловко ты это, – сказал он, смеясь, – купил мою Дарью!
– У меня на нее виды имеются. Вишь, Николай, народ съезжается, придется большую квартиру снимать. Вот твою Дарью за хозяйку и определим.
– Дело!
Снял Петр Алексеев квартиру на Татарской улице. В ней постоянно проживало всего четверо: Алексеев, Джабадари, Чикоидзе и Георгиевский, но бывали ежедневно десятки рабочих. Агитаторы были разбросаны по всей Москве: Грязнов привлекал рабочих в районе Покровки; односельчанин Алексеева – Пафнутий Николаев – в районе Лефортова; брат Петра Алексеева Никифор – в районе Серпуховки; второй брат Алексеева – Влас, которого привлек к пропаганде Никифор, работал в районе Землянки; Николай Васильев – в Садовниках; студент Лукашевич, который нанялся чернорабочим на завод Дангауэра, привлекал народ из района Владимирского шоссе.
В первые же недели Петру Алексееву удалось привлечь к работе Филата Егорова, Семена Агапова и Ивана Баринова, которые вскоре проявили себя прекрасными пропагандистами и вербовщиками.
Метод привлечения в организацию был, если можно так выразиться, двухступенчатый. Сначала агитаторы беседовали с человеком на работе, в чайной, в трактире, потом давали книжку почитать. Если человек проявлял интерес к беседе или прочитанному и внушал доверие, его приглашали на Татарскую улицу. Там уже шел разговор начистоту: о целях революционной организации, о задачах ее членов, о методах борьбы.
Квартира на Татарской, две комнаты, уже была тесна для разросшейся организации. К тому же приехали в Москву «фричи».
Тогда решил Петр Алексеевич осуществить свой давнишний план: он уговорил Дарью снять большую квартиру и держать жильцов-нахлебников. Дарья охотно согласилась: больше простора для ее ловких рук и Николаю незачем будет уходить из дому – собеседники будут под боком.
Петр Алексеевич сам нашел квартиру: в Сыромятниках, в доме Костомарова, сам же подобрал и нахлебников: Джабадари, Чикоидзе, Георгиевского, Лукашевича, Софью Бардину, Бетю Каминскую, Ольгу Любатович.
Семнадцатого января справили новоселье, и Дарьюшка, хотя и выпила только две кружки горячего чаю, так расчувствовалась, слыша благородные и «невинные» разговоры за столом, что разревелась и с какой-то умильной восторженностью лепетала:
– Милые вы мои!.. Хорошие вы мои!..
Народ в квартире веселый, общительный. Мужчины работали: уходили рано, приходили поздно. Часто являлись гости – фабричные ребята. И гостям также радовалась Дарья. Они спорили о чем-то, читали, но Дарье и недосуг прислушиваться к их разговорам: надо чаем поить, об ужине заботиться.
А жильцы хоть и простые фабричные девчата, а какие умницы и душевные! Норовят все по хозяйств ву помогать, да разве Дарья позволит? Пусть отдыхают, пусть наберутся сил, уж очень они тоненькие. Наташа (Ольга Любатович) еще ничего, в теле, а вот Аннушка (Софья Бардина) или Маша (Бетя Каминская), в чем только душа держится. А ведь скоро к месту пристроятся, опять им бедствовать.
Действительно, девушки устраивалась на работу.
Впервые в истории русского революционного движения интеллигентные девушки пошли на фабрику в качестве простых работниц. Нельзя сказать, чтобы «фричи» не волновались, но, во всяком случае, не так, как мужчины. Работу приискал Петр Алексеев на разных фабриках, но прежде чем сказать девушкам о будущем месте их работы, он вместе с Джабадари и Грачевским знакомился с жизнью фабрики: собирали сведения о мастерах, об условиях работы, ходили в «казарму», присматривались к народу.
Первую девушку, Бетю Каминскую, они снаряжаг ли, словно в ссылку или на каторгу. Она должна была выйти на работу в понедельник. В воскресенье Иван Джабадари снял два номера в гостинице: в одной комнате – Бетя Каминская с Евгенией Субботиной. В другой – Джабадари с Грачевским. Они разошлись по номерам сейчас же после обеда: разговор не клеился, все волновались. Евгения Субботина чуть ли не с вечера начала одевать свою подругу; так было им легче справиться со своим волнением.
– Ничего не получится, – сказала Субботина разочарованно.
Бетя Каминская в ситцевом сарафане с пышными рукавами, на шее – стеклянные бусы, на ногах – серые валенки домашней валки.
– Чем ты недовольна?
– Твоими глазами. В них мировая скорбь. Бетя, милая, забудь, что ты дочь мелитопольского банкира! У тебя нет прошлого, у тебя нет причин для мировой скорби. У тебя новая жизнь. Ты теперь солдатка Маша Краснова, днем будешь работать, а ночью стирать единственную рубаху. Но ты счастливая солдатка: зарабатываешь сорок копеек в день! И себя кормишь и в деревню гостинцы посылаешь. Вот это должно быть написано на твоем лице!
Бетя Каминская, когда задумывалась, обхватывала сцепленными руками колено и жмурила глаза. В такой позе сидит она и сейчас.
– Что мне делать? – В вопросе слышится горечь.
– Перевоплотиться. Стать солдаткой Машей Красновой! – Субботина уселась рядом с подругой. – Бетя, ведь это правда: мы с тобой покончили со своим прошлым. Мы теперь другие, совсем другие! Мы все теперь Маши Красновы…
…В три часа ночи Субботина постучалась к мужчинам. Они не спали, вышли в коридор. Евгения Субботина со свечой в руке стояла, прислонившись к стене.
– Ведите ее, – сказала она шепотом.
Когда Каминская накинула на голову теплый платок, ее подруга расплакалась.
– Почему плачете?
– Ах, господа, как ей будет тяжело!..
– Может, не надо?
– Надо! – решительно заявила Бетя Каминская.
Январская ночь светлая и морозная. Дует пронизывающий ветер. Низко над землей стелется поземка. Москва спит, в редком окне светится огонь.
Они шагают долго. Михаил Грачевский, близорукий, с излишней осторожностью ведет под руку Каминскую.
Тряпичная фабрика Моисеева помещалась на Трубной. У ворот толпились рабочие: входили поодиночке, давая сторожу себя обыскать.
Каминская, когда подошла ее очередь, сделала шаг назад, испугавшись внезапно грубых лап. сторожа, но сразу подобравшись и раскинув в стороны руки, сказала озорно:
– Обыскивай!
Грачевский и Джабадари стояли долго перед воротами. Уже народ прошел, уже прогудел немощный гудок, уже занялось утро, а Грачевский и Джабадари все не уходили. Когда же изрядно продрогли, они вернулись в гостиницу, наспех выпили по стакану чаю и пустились опять к фабрике, купив по дороге связку баранок для Бети Каминской.
И они увидели «Машу Краснову» – раскрасневшуюся, возбужденную, даже веселую.
Этим сообщением они обрадовали Евгению Субботину; она опять заплакала, но на этот раз от радости.
В воскресенье Бетя Каминская пришла в Сыромятники – и не одна: с нею был парень лет восемнадцати, рослый, вежливый. Он явно ухаживал за Бетей. и ей, как все заметили, было это приятно. Парня оставили обедать; он рассказал о своей фабрике, о своих товарищах, а вечером, отпуская его обратно с Каминской, Петр Алексеев снабдил его книжками, а Евгения Субботина дала ему пять аршин ситца для многодетной работницы, о которой парень рассказывал очень трогательно.
Все, что делала Ольга Любатович, она делала порывисто, шумно. Как только дверь закрылась за Бетей Каминской и ее спутником, Ольга вдруг поднялась и резким голосом запела:
Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть нас пытают огнем,
Пусть в рудники посылают,
Пусть мы все казни пройдем!
И как ни странно, неожиданный порыв Ольги Любатович нашел отклик у всех, даже у сдержанной Софьи Бардиной. Они подхватили песню:
Если ж погибнуть придется
В тюрьмах и шахтах сырых, —
Дело, друзья, отзовется
На поколеньях живых…
У всех на душе было светло, торжественно: опыт удался! Интеллигентные девушки могут стать солдатками Машами Красновыми!
Несколько дней бегал Петр Алексеевич по знакомым ткачам и пристроил всех «фричей»: Бардину, сестер Любатович, Лидию Фигнер, Хоржевскую и Александрову. Но не все удержались на работе. Бардину, по паспорту Анну Зайцеву, вскоре выгнали за ворота: приказчик застал ее ночью за чтением книги в мужской спальне; Лидия Фигнер и Хоржевская вынуждены были сами уйти с фабрики: за ними слишком «горячо» ухаживали мастера; Ольгу Любатович прогнали за то, что хотела перевоспитать управляющего фабрикой; он обратился к ней: «Эй, ты, как тебя зовут?»– на что Ольга ответила насмешливо: «А тебя, грубиян, как зовут?»
19
Всего два месяца прошло, а какие результаты! Кружки на двадцати фабриках, кружки на Курско-Харьковской железной дороге, кружки в столярных, слесарных, кузнечных мастерских. Встречи в чайных, в трактирах, ежедневные читки и беседы на квартире в Сыромятниках.
Петр Алексеевич вынужден был бросить работу у Турне – маленькая фабричка, каждый человек на виду, и к тому же Алексеев работал с артелью, где один другого подгоняет. Зимний день короткий, а «настоящее дело» Петр Алексеевич делал только после фабрики. Ходил в чайную, на свидания с новыми людьми, на занятие кружка в Лефортово или на Щипок, на совещания в Сыромятниках. Домой возвращался
Петр Алексеев не раньше полуночи, и то не всегда успевал все дела закончить.
Решил Алексеев перейти на большую фабрику и работать там сдельно, а не в артели. Зарабатывать он будет меньше, зато свободного времени будет у него больше. Старый приятель Терентьев работал ткачом на фабрике Тимашева, туда же он 25 февраля устроил и Петра Алексеева. Алексееву отвели «стан» – закуток в общежитии; он принес свою библиотечку и приступил к пропагандистской работе. Охотников послушать нового ткача было столько, что Петр Алексеевич забросил все свои дела в городе и изо дня в день занимался с тимашевцами. Только в субботу, после работы, отправлялся он на квартиру в Сыромятники.
Организация разрасталась, охватывая почти всю Москву; уже нужен был устав, программа. Собрались в Сыромятниках в начале марта наиболее видные участники: Петр Алексеев, Николай Васильев, Иван Баринов, Филат Егоров, Василий Грязнов, Иван Джабадари, Михаил Чикоидзе, Александр Лукашевич, Иван Жуков, Софья Бардина, Бетя Каминская, Ольга и Вера Любатович, Евгения Субботина, Лидия Фигнер, Александра Хоржевская, Варвара Александрова.
Свою организацию они назвали «Всероссийской социально-революционной». В программу был внесен пункт о свержении самодержавия, но какая политическая форма, власти должна быть установлена после свержения царизма, организация не могла решить,
В выработке программы и устава принимали участие люди не только разных социальных групп – рабочие и интеллигенты, – но еще и люди различных взглядов: лавристы, анархо-бакунинцы и такие, как Петр Алексеев, который уже понимал, что только «мускулистые руки миллионов рабочего люда» разорвут «ярмо деспотизма».
Столкновение разных мировоззрений привело к тому, что при кажущейся договоренности ни о чем не договорились: устав не был утвержден, не был размножен. Единственную копию обнаружили впоследствии у Здановича при обыске.
Было решено перейти к пропаганде в провинции.
Петр Алексеев должен был отправиться в крупнейший текстильный центр – Иваново-Вознесенск. Николай Васильев и Иван Баринов – в Серпухов, Лукашевич – в Тулу, Варвара Александрова – в Шую, Александра Хоржевская – в Киев, Ольга Любатович – в Одессу, Чикоидзе и Цицианов – на Кавказ, Иван Жуков – в Петербург.
В эти дни, в дни так называемого съезда, подметил Петр Алексеев, что Дарья начала проявлять интерес к застольным разговорам. Обычно она хлопотала по хозяйству и если заходила в комнату, где велись споры, то на несколько мгновений: поставит самовар на стол, проверит, есть ли сахар в сахарнице, достаточно ли хлеба в корзинке, и исчезает. А тут вдруг внесет самовар, отойдет в сторонку и, блаженно улыбаясь, прислушивается к спорам.
В воскресенье вечером закончился «съезд». И прежде чем отправиться на фабрику, Петр Алексеевич сказал Бардиной и Джабадари:
– Нужно немедленно менять квартиру. Поведение Дарьюшки мне не нравится.
– Что случилось?
– Пока ничего не случилось. Но может случиться.
– Петр Алексеевич, не говорите загадками.
– Хотите точнее, Софья Илларионовна, пожалуйста. Дарья боится за своего Николая, и стоит ей догадаться, кто мы, а она, видно, уже начинает догадываться…
– Немедленно на другую квартиру! Завтра же займусь этим. Понятно? – загорячился Джабадари.
– И без Дарьи.
– Понятно.
– А вы, Софья Илларионовна, не говорите ничего девушкам: нечего их волновать.
Бардина подняла широкую, тяжелую руку Алексеева и приложила ее к своей щеке.
– Какой вы надежный друг! – сказал она дрогнувшим голосом.
Если бы спросили Петра Алексеева: «Почему ты не любишь Ивана Жукова?» – он, пожалуй, не мог бы ответить. Жуков работал много и преданно, но был какой-то будничный, скучный.
Не было случая, когда бы Петр Алексеев просто, по-товарищески подошел к Жукову и спросил его: «Как здоровье?», или: «Как ты относишься к такому-то?» Алексеева не интересовало ни его здоровье, ни его мнение о людях. И Жуков это знал: они встречались только на людях и говорили только о деле.
И поэтому так удивился Петр Алексеевич, когда поздно вечером Терентьев ввел к нему в закуток Жукова.
– Иван?
– Мне нужно поговорить с тобой.
В общежитии народ уже готовился ко сну. Стоял шум. Люди сновали взад-вперед. Где-то плакали дети. На кухне, видимо, стирали белье: из коридора шел в спальню белый пар. В самом закутке, где за столиком читал Петр Алексеев, белобородый старик, сидя на полу, чинил рубаху.
Инстинктом конспиратора понял Алексеев, что нужно подавить любопытство, что неожиданному визиту Жукова необходимо придать деловой оттенок. Терентьева, старика на полу, ткачей, снующих по общежитию, – всех заинтересовал неурочный гость.
– Ты, Ваня, чего такой убитый? – непринужденно, с нотками насмешливости в голосе спросил Алексеев. – Видать, без места остался? Эка важность! Вот попросим Терентьева: он тебя у нас устроит.
– Ткач он? – заинтересовался Терентьев.
– Ткач, да еще какой! Мы с ним в Питере на пару работали. Меня обскакивал.
– Тогда устрою.
– Слышишь, Ваня? Не горюй. Терентьев уладит твое дело: они с мастером кумовья! Кому-кому, а Терентьеву не откажет. Савелий!
– Ась? – спросил старик, не поднимая головы.
– Вишь, гость явился. Чайком бы его напоить.
– Поздно, милок: кипяток кончился.
– Вишь, Ваня, какие у нас порядки строгие.
– А я чай пил. – Жуков обратился к Терентьеву. – Значит, устроите?
– Паспорт при тебе?
Жуков порылся в карманах:
– Не захватил.
– Зачем тебе паспорт, Терентьев? Ты сначала с Григорьевым поговори. Скажи ему; не ткач, а золотые руки. А ты, Ваня, завтра приходи с паспортом., Будь спокоен: Терентьев тебя пристроит. Верно говорю, Терентьев?
– Как будто верно.
Алексеев накинул тулуп, достал, шапку.
– А теперь пошли, Ваня, провожу тебя, а то у нас заблудишься.
Они вышли на улицу. Густая мартовская темень.
– Как это ты решился ко мне прийти?
Жуков протянул Алексееву письмо.
– От кого?
– От Прасковьи Семеновны.
– От кого?!
– Ты не кричи.
– От Прасковьи? – сразу перешел Алексеев на шепот. – От Прасковьи?.. Где она?..
– Ты узнаешь все из письма. Только предупреждаю: письмо старое. Его должен был получить Грачевский, да не успел, а после его ареста оно два месяца пролежало у одного человека.
– Иван… Ваня… – бессмысленно повторял Петр, Алексеев.
Что-то непонятное творилось с Алексеевым: мысли неслись скачками, сердце колотилось, тело покрылось испариной. Он чувствовал, что приключилось что-то важное, очень важное, и в то же время не понимал, что именно случилось. Его словно обухом хватили: оглушили, лишили сознания.
– Иван… Ваня…
– Ты в состоянии слушать? Или прекратим разговор.
– Иван…
– Так слушай, что тебе Иван скажет. Завтра я увижу этого человека. Приготовь письмо. Он обещал твое письмо доставить Прасковье Семеновне.
– Где она?
– Там, где была, – в тюрьме. Она скоро освобождается.
– Освобождается?..
– Да. И спрашивает у тебя совета: остаться ей в Петербурге или сюда ехать.
– Сюда!
– Опять кричишь. Петр Алексеевич, не узнаю тебя.
– К черту Петра Алексеевича! Слышь, Иван? К черту Петра Алексеевича! Я поеду в Питер! У ворот буду дежурить!
Жуков поднял воротник пальто и, уходя, сказал назидательно:
– Когда человек теряет разум, с ним бесполезно разговаривать.
– Иван!
Жуков исчез.
Алексеев вернулся в свой закуток. Савелий все еще чинил рубаху, в спальне продолжалась предночная возня. Из коридора все еще валил пар.
Успокоился ли Петр Алексеевич, или конспиратор пересилил в нем внутреннее волнение, но он уже не торопясь повесил тулуп на гвоздь, присел к столу, заботливым тоном сказал Савелию: «Ты бы спать ложился, поздно», – незаметно для чужого глаза распластал на странице лежавшей перед ним книги коротенькую записку и прочитал ее.
Рука Прасковьи! Буковки аккуратные, круглые, и бегут они четкими строчками, держась одна за другую, как дети в хороводе.
«Родной!..»
Сколько месяцев, а разве был день, когда он не видел ее перед своими глазами, не говорил с ней, не думал о ней? Разве удачи последних месяцев не связаны с нею? Разве мог он так и столько работать, если бы не уверенность, что скоро, очень скоро надо будет отчитаться перед ней?
«Родной! 10 апреля я свободна. Мне говорил об этом прокурор…»
Нет, Алексеев не мог усидеть на месте! Он оделся и пустился ночью, в мартовскую промозглую темь, на другой конец Москвы – на Пантелеевскую улицу, в дом «вдовы сенатского регистратора Е. А. Корсак», куда друзья переехали из дома Костомарова. Его приход вызвал переполох – ночью не являются гости!
Петр Алексеевич стоял радостно-растерянный, с его лица не сходила застенчивая, даже виноватая, улыбка.
Софья Бардина первая поняла настроение Алексеева.
– Обрадуйте и нас, Петр Алексеевич, – сказала она, кутаясь в пуховый платок.
– Простите меня, великодушно простите! Я нехорошо сделал, очень нехорошо! Ночью вас поднял. Но, видите, положение какое: мне необходимо уехать.
– Куда?
– В Питер.
– А мне казалось, что ты должен поехать в Иваново-Вознесенск, – чуть-чуть резко сказал Джабадари.
– После, когда вернусь из Питера.
– Расскажите нам, Петр Алексеевич, зачем вам в Питер? – мягко попросила Бардина. – И садитесь, а то мы все стоим, словно ругаться собираемся. А вы, Иван Спиридонович, – обратилась она к Джабадари, – пожалуйста, не волнуйтесь.
– Понятно, Софья Илларионовна.
– Господа и вы, девочки, отправляйтесь спать. Мы тут втроем поговорим и завтра обо всем вам доложим.
Остались Бардина, Алексеев и Джабадари.
– Теперь, Петр Алексеевич, рассказывайте. Заранее могу вас заверить, что мы сделаем так, как вы считаете нужным. Но знайте, Петр Алексеевич, что без вас мы беспомощны. Все связи с фабриками в ваших руках. И к тому же вы собирались в Иваново-Вознесенск. Ведь так было решено?
Петр Алексеевич разжал кулак и протянул руку Бардиной. Она взяла записку, прочитала ее. И по-новому, душевно зазвучал ее голос:
– Петр Алексеевич, я вас понимаю. Нет, это не то слово. Я завидую и вам и Прасковье Семеновне. – Она отдала записку Джабадари. – Поезжайте, Петр Алексеевич, и привезите ее к нам.
– Позвольте! – воскликнул Джабадари, прочитав записку. – Вы, друзья, оба увлеклись. Сейчас у нас восемнадцатое марта, а тут черным по белому написано: «десятого апреля»… Преждевременных освобождений не бывает. Понятно? Так разреши, Петруха, тебя спросить: зачем ты завтра поедешь? Убедиться, что тюрьма на месте? Я понимаю, что ты переживаешь, но можно ли, Петруха, действовать вопреки логике? Софья Илларионовна, я уверен, что вы согласитесь со мной. Петр Алексеевич в Иваново-Вознесенск пока не поедет, а если поедет, то с таким расчетом, чтобы вернуться оттуда не позже восьмого апреля. Девятого апреля он выедет в Питер. Понятно?
Софью Бардину убедили доводы Джабадари, но что-либо советовать Алексееву она не хотела, только вопросительно взглянула на него.
После слов Джабадари Алексеев, наконец, полностью пришел в себя; он вновь получил возможность видеть вещи такими, какие они есть на самом деле.
– А ведь Иван прав, – сказал Алексеев виновато. – Только в Петербург поеду не девятого, а восьмого. И в Иваново поеду на три-четыре дня.
– Вот это мудро. Понятно?
– И мне кажется, что правильно, – Бардина поднялась. – Идемте, Петр Алексеевич, будем чай пить.
– Поздно, Софья Илларионовна, мне далеко шагать.
– Никуда вы не пойдете. Останетесь у нас.
Нет, тут весна ни при чем. Да и некогда было Петру Алексеевичу глазеть, как взволнованные грачи выписывают полукружья на лазурной голубизне, любоваться синеватыми тенями на снежных сугробах, прислушиваться к мягким шорохам пробуждающейся природы. Он сам был частью весны, он чувствовал, как в нем самом пробуждаются новые силы.
Надо было обладать богатырским здоровьем, чтобы после тринадцати часов работы за станком изо дня в день отдавать революционному делу еще шесть-восемь часов: кружок у себя на фабрике, беседы с организаторами в разных частях города, совещания в доме на Пантелеевской. Выросла большая организация, и чем дальше раскинулись ее ветви, тем больше обязанностей падало на плечи Петра Алексеевича.
Он все сносил, не чувствуя тяжести: он жил в своей работе, ибо эта работа была его жизнь.
В красильном отделении ткацкой фабрики купца Носова сумрачно. Свет от десятка керосиновых ламп не может пробиться сквозь густой пар. Под покатым, низко нависшим потолком чернеют передаточные ремни. На больших валах растянуты ленты ситца. Валы вращаются с большой скоростью, и ситец, падая сверху в огромные бадьи, купается в краске.
Чуть подальше, за двойным рядом железных столбов, поддерживающих верхние этажи фабрики, стоят длинные каменные чаны с кипящей водой, пенящиеся от соды. Ситец, пропитавшись краской в бадьях, бежит к чанам, погружается в щелочную воду и полощется в ней, разбрасывая вокруг хлопья мыльной пены.
Воздух пропитан резким запахом серы. Рабочие в одних штанах и босиком, с серыми лицами и потухшими глазами, передвигаются медленно, автоматически. Тележки – то с бочками свежей краски, то с кипами ситца – вкатываются и выкатываются из красильни.
У крайнего чана стоит Петр Алексеевич. Черные волосы оттеняют бледное лицо. Борода влажная. Горячие брызги, точно комары, впиваются в его обнаженные руки, но Алексеев не обращает на это внимания. Он ловко расправляет ленты ситца, погружая их в кипящую воду, вынимает, разглядывает и опять погружает. Время от времени бросает он в темноту:
– Соды!
Из тумана выплывает мальчонка лет десяти; он безмолвно ставит на пол ведерко с белым порошком и тут же пропадает, словно растаяв в тумане.
Алексеев едва держится на ногах, а мартовская ночь еще не скоро кончится. Сквозь густую мглу впереди, за стеклами наглухо, еще по-зимнему закрытых окон, чернеет беззвездное небо.
Алексеев подходит к водопроводному крану. Из отверстий грязной раковины бьет в нос гнилостный запах: мыло, покрытое толстым слоем сала и краски, не мылится.
– Ты чего прохлаждаешься? – услышал он окрик мастера.
Петр Алексеевич ничего не ответил. Он освежил водой лицо и, вернувшись на свое место, принялся прополаскивать текущую с барабана ленту ситца.
Мастер, встав рядом с Алексеевым, расправил на ладони кусок мокрого ситца и, склонившись над чаном, разглядывал рисунок. Голубые цветочки выступали на красном фоне без тени, без заусениц.
– Работаешь ты хорошо, – сказал он, повернувшись к Алексееву, и строго закончил: – только рожу часто полощешь. Если еще раз замечу, выкину к чертовой матери!
– Не выкинешь, Иван Никанорыч! – насмешливо ответил Алексеев.
– А это почему? – опешил мастер.
– Потому, что к пасхе товар гоните, а красильщиков у вас нехватка.
Мастер посмотрел Алексееву в глаза.
– По штрафу соскучился? – спросил он тихо.
– А за что штрафовать, Иван Никанорыч? – добродушно спросил Алексеев. – Товар даю первого сорта.
– Рожу часто полощешь!
Алексеев вытер руки и шагнул к крюку, на котором висел его пиджак.
– Ты куда?
– Домой, Иван Никанорыч, – спокойно сказал Алексеев.
– Да я тебе!.. Я…
– Пес ты, Иван Никанорыч! – оборвал его Алексеев. – Тринадцать часов я сегодня отстоял у Тимашева и пошел к тебе, чтобы за ночь тридцать копеек заработать, а ты хочешь их у меня штрафами забрать? Сам становись к лохани!
В другой раз за такие дерзкие слова мастер собственноручно спустил бы рабочего с лестницы, да и наградил бы еще несколькими пинками на дорогу, но сегодня Иван Никанорыч беспомощен, как ребенок: пасха на носу, ситец нужен фабриканту, а красильщиков нет. Сам он, Иван Никанорыч, еле упросил десяток ткачей – вот таких, как Алексеев, знающих красильное дело, – «выручить его Христа ради».
– Черт с тобой, – промычал мастер, – полощись!..
Из тумана вынырнуло несколько красильщиков. Они подходили к Алексееву, пристально смотрели на него и, постояв немного, уходили. Только один из них – скуластый, с острой бороденкой – вернулся, и, подмигивая Петру Алексеевичу, загадочно промолвил:
– Ловко это ты его… мастера!..
Кончилась, наконец, ночная смена. Алексеев, накинув пиджак на правое плечо, вышел в коридор: хотел отдышаться, прежде чем спуститься во двор. К нему подошел рабочий с острой бороденкой. Он потряс Петра Алексеевича за руку и многозначительно заявил:
– Грибовские мы.
– Артелью работаете?
– Артелью, – подтвердил грибовец. – Второй год работаем у Носова.
– А в Грибове как? Землю бросили? Или семейство там осталось?
– Что бросать-то? – с горечью ответил грибовец. – Земли у каждого столько, что дубу негде тень раскинуть. А ты, парень, скажи, – оборвал он себя, – как это ты душегуба мастера унял?
Из красильни выходили рабочие, и каждый раз, когда распахивалась дверь, вырывался в коридор резкий запах красок и сырого ситца.
– Пойдем, грибовец, – предложил Алексеев. – На улице и поговорим.
Солнце стояло невысоко. На лужах блестели тонкие пленки льда. В небе неясно проступали луковки кремлевских церквей.
– Красильщик ты или ткач? – спросил Алексеев, когда они очутились в тихом переулке.
Грибовец не счел нужным ответить на вопрос. Он поднял с земли щепку и, играя ею, быстро заговорил:
– Ты, вижу, из тех, кто дорогу к правде знает. Научи, парень, как с фабрикантом воевать. Ткачи мы. Когда пришли к Носову, он нам платил за кусок плотного тика три рубля, бывало – и три сорок, А в этом году – рубль восемь гривен! За кусок полубархата платил два рубля, а то и два с полтиной. А сегодня – шесть гривен!..
– А ты знаешь, почему Носов это делает? – мягко прервал Алексеев ткача. – Потому что он нашей рабочей силы не видит. По каморкам мы все плачемся, а друг с другом не договариваемся. Если не выйдем на работу, если стачку устроим – что тогда фабрикант? Раз фабрика не работает, не будет у него прибыли.
– Вот то-то и я своим говорю! – обрадовался грибовец. – Да народ-то… одним свяслом его не обхватишь.
– Ты-то где работаешь? В какой ткацкой?
– Во второй.
– Так ты Власа Алексеева должен знать.
– Как не знать, в одном ряду с ним работаем. Плохой он ткач, не уважает его народ. Вот раз дал он мне книжку почитать…
– И что ты из этой книжки вычитал?
Грибовец ответил сердито:
– Свиней пас я у помещика, а свинопасу, говорил наш барин, от грамоты только живот пучит.
Алексеев рассмеялся:
– А Влас тебе книжку дал? Артель-то ваша большая? – спросил он неожиданно.
– Душ сорок.
Алексеев задумался. Сегодня воскресенье. У него назначены два свидания: одно с Николаем Васильевым, второе с Пафнутием Николаевым, своим односельчанином, который ведет пропаганду в ткацкой Соколова. И выспаться надо – ведь сутки проработал. А грибовцев жалко упустить: народ правду ищет.
– Далеко живете? – спросил он.
– Рядом, у Покровского моста.
– Пошли, товарищ, поговорим…
Жили грибовцы в подвале. Пол каменный, потолок низкий, сводчатый. Человек десять мужчин и женщин сидели за длинным столом: завтракали. На нарах возилась детвора. Один ребенок, голый, ползал по полу. Возле окошка сидел старик, сапог чинил.