Текст книги "Петр Алексеев"
Автор книги: Леон Островер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– Ты чего, варнак, цены сбиваешь? Краденым торгуешь!
И в том, как Алексеев схватил мордастого за шиворот, как вынес его на середину площади и швырнул в лужу, также сказался деревенский парень, который привык разрешать споры кулаком, а не словами.
«Наука» пошла впрок купчишкам – они оставили в покое веселого конкурента.
К обеду затих базар. Алексеев уже подумывал свернуть торговлю, когда заметил, что к нему приближается крестьянка. Высокая, стройная, она не шла, а плавно подвигалась вперед, словно плыла по воздуху.
Подошла и начала молча рыться в товаре. Брала из короба то одно, то другое и тихо спрашивала:
– За сколько отдашь?
Было в ее обличье, в ее повадках что-то напряженное, настороженное – такими бывают гордые невестки в доме злой свекрови.
– Чего, собственно, ты ищешь? – заинтересовался Алексеев.
– Гребешок мне нужен, и мальчонка ножичек просил.
– Сколько лет твоему мальчонке?
– Большой уже, седьмой пошел.
– А денег много у тебя?
Крестьянка разжала кулак: два пятака.
– Мало отпустил тебе твой хозяин.
– Нет у меня хозяина, помер.
Она говорила ровным голосом, чуть виноватым, но не печальным. Она не жаловалась, не навязывала никому своей нужды. Одета опрятно, лицо приветное, только глаза – тихие, как у человека, уже свыкшегося со своим смертельным недугом.
Алексеев выбрал лучший ножик – сам заплатил за него двадцать семь копеек – и лучший гребешок, беленький, с крепкими частыми зубьями.
– Эх, ты, – сказал он укоризненно, подавая крестьянке ножик и гребешок, – искала-искала, а того, что тебе нужно, не приметила!
– Дорого.
– У купцов, что брюхо отращивают, дорого, а у меня совесть есть. Грошик заработаю – и с меня хватает. Плати, тетка, пятак, и в расчете будем.
Она глянула на Алексеева – в ее взгляде отражалось и удивление, и благодарность, и еще какое-то сложное чувство, которое можно было бы выразить словами: «Ты меня понял».
Алексеев выдержал ее взгляд, не выдал своего волнения.
Крестьянка уплатила пятак, спрятала покупку за пазуху и ушла. Только походка стала у нее странной – спотыкающейся, словно вот-вот остановится или рухнет на землю.
Покойно стало на душе Петра Алексеева. Тяжелые мысли развеялись: его «хождение в народ» вдруг обрело какой-то смысл. Нищая крестьянка, гордо несущая свой тяжелый крест, выросла в символ: народ дошел до последней черты, и долго так продолжаться не может. Взрыв неизбежен.
Пообедав в трактире, Алексеев отправился дальше. Вечером он подошел к ручейку. Вдали виднелась деревня Ясенки.
Алексеев прилег отдохнуть. Вдруг слышит шуршание. Из поросли вылез мужик:
– Нет ли огня? Охота покурить, да огня не захватил.
– Садись, покурим.
Сел мужик и начал вытряхивать табачную пыль из своего кисета.
Алексеев предложил своих корешков. Закурили.
– Куда направился? – спрашивает Алексеев.
– Вот тут недалече, к помещику. Вишь ты, какое дело. Подрядились мы с осени с бабой под овес; тут вот овес подходит, она – нате! – родила. Так вот иду к нему, не переведет ли нас на пшеницу да не даст ли полтину денег на крестины. Ноне всем плати, и попу нужно тоже заплатить, тоже даром не покрестит. Ну, спасибо за табак, надо к помещику идти, аспид его возьми!
Мужик скрылся.
Алексеев хотя и отдохнул уже, а все же не двинулся с места; разыгралось любопытство: даст ему помещик полтину?
Вот и мужик шуршит в зарослях.
– Ты все еще здесь?
– Здесь. Торговать уже поздно, спать еще рано, вот и сумерничаю на прохладе. Садись, покурим еще, да рассказывай, чем помещик тебя порадовал.
– Порадовал, окаянный! Говорит: «А я чем причиной, что твоя жена родила?» Такой аспид! Стал было его просить, чтобы уважил, так куда тебе, и слушать не стал! Так я и пошел ни с чем, даром только проходил.
– И на крестины денег не дал?
– А то даст такой аспид! Скажу тебе прямо: во как затянуло! Не житье, а лебеда, и то с песком. – Он поднялся, примял окурок каблуком. – Ничего, брат, когда-нибудь и мы покуражимся, – закончил он загадочно.
Алексеев достал из кармана полтинник.
– Бери.
– Ты что? – испуганно воскликнул мужик. – Мне чужого не надо. Пойду к попу, может, в долг окрестит.
– Бери, не ломайся. Осенью опять тут буду, вот тогда мне и вернешь.
Мужик взял деньги, объяснил, как его найти, и, сняв зачем-то картуз, убежал.
У самого въезда в Ясенки стоял господский дом. Навстречу Алексееву выбежала горничная.
– Есть ли у тебя пуговки к летнему платью?
– Как не быть, красавица! Конечно, есть.
Она пригласила Алексеева в дом, к барыне,
– Покажи свои пуговицы!
Алексеев развязал короб.
– Тоже торговец называется! – пренебрежительно фыркнула барыня. – Роговых пуговиц у него нет. Да понимаешь ты, дурья голова, что стеклянные пуговицы бьются? Раз покатаешь платье, и побьются твои пуговицы.
– Кто ж, барыня, платье катает? В городах нынче платье гладят.
Барыня, видно, не привыкла, чтобы ей противоречили. Она вскипела:
– Пошел вон! Забирай, свою дрянь! Сейчас же убирайся вон! – и ушла в соседнюю комнату.
Алексеев увязал свой короб, вытащил его в сени.
Лил дождь.
– Ничего, если я здесь постою, пока дождик кончится? – обратился Алексеев к горничной.
– Отчего же? Постойте.
Барыня, очевидно, услышала этот разговор. Распахнулась дверь.
– Кому я сказала, чтобы убирался вон отсюда! Или ты ждешь, чтобы тебе дали по шее? Сейчас же пошел вон!
Вступилась горничная:
– На дворе, барыня, потоп.
– У меня не постоялый двор! И не кабак! Сейчас же пусть убирается отсюда! Чтобы духу его тут не было! Грубиян! Еще учить всякий хам будет!
Эх, как чесались руки у Алексеева! Какие крепкие слова просились на язык! Но он смолчал: покупатель имеет право привередничать. Взвалил короб на спину и, улыбнувшись на прощанье горничной, ушел в дождь.
Ясенки, Горбылево, Лужки. Алексеев ходил по дворам. Ни большого торга, ни интересных разговоров. Петр Алексеев хранил на груди десяток революционных брошюр: «Хитрую механику», «Сказку о четырех братьях», «Емельку Пугачева», но ни одной из этих книжек он еще не выдал в чужие руки: подходящих людей не встречал.
И все же Алексеев вел революционную пропаганду. Правда, по-своему, очень своеобразно и без риска быть разоблаченным.
Прасковья Семеновна Ивановская.
Софья Бардина.
Зачем он пошел «в народ»? Чтобы заставить мужика задуматься над своей судьбой. Можно это делать грубо, сказать мужику: ты бедствуешь потому, что тебя земли лишили, потому, что тебя податями задавили. Такие разговоры непременно дойдут до станового, и… конец пропаганде. Алексеев же, хорошо зная строй ума своего брата-мужика, решил идти иным путем: он совершал поступки, которые ошеломляли мужика, вызывали у него раздумье, вселяли в его сердце уверенность, что не все кругом черным-черно, откуда-то бьет ясный луч. И ночной сторож подумает: «Как бы нам так взбунтоваться, чтобы свою землю обратно получить?»; и гордая женщина скажет соседям: «Не все люди очерствели, есть среди них и такие, что нашу нужду понимают»; и мужичонка на крестинах поведает своим односельчанам: «Врагов-то у нас много, но, видать, есть и друзья». От такого раздумья может родиться воля к борьбе, и, если революционеры сумеют использовать эту народную волю, наступит перемена.
С такими мыслями входил Петр Алексеев в село Царево. Престольный праздник. Ярмарка.
Алексеев пристроился со своим коробом рядом с разбитным парнем, который торговал скобяным товаром. В руках гармошка; он что-то наигрывает.
Подходят девушки.
– Что тиликаешь не знай что! Веселое сыграй!
– Не умею, – чистосердечно сознался парень.
– Тогда дай гармоню, Маша сыграет!
Парень хохочет:
– Ваша Маша, поди, и гармошки в руках не держала!
– Допрежь узнай, а потом уж и скажешь. Наша Маша двух таких мужиков, как ты, за пояс заткнет!
– Будет тебе, Танька, – отозвалась светловолосая девушка с некрасивым, но выразительным лицом.
Парень понял, что это и есть Маша. Он протянул ей гармонь. Девушка, не церемонясь, сыграла несколько песен. Пальцы не очень бегло перебирали лады, но песни звучали душевно, с мягкой плавностью.
Маша, как заметил Алексеев, верховодила в своем кружке: товарки смотрели на нее любовно. Да и сама Маша показалась Петру Алексеевичу серьезной, мыслящей. «Вот кому надо дать «запретную» книжечку», – подумал он.
– Что же ты, Маша, при таких талантах до сих пор не вышла замуж? – спросил Алексеев, чтобы завязать знакомство.
– Не хотця. Мужик ошшо драться станет. Я, мол, мужик, а ты што – баба! А так я сама себе барыня-сударыня, никому не обязанная. Хочу роблю, хочу песни играю.
Алексеев едва удержался от смеха. Первый человек, которому он хотел доверить тайное слово, девушка, которую он хотел распропагандировать, и та оказалась переодетой студенткой! Алексеев услышал это в ее выдуманной народной речи, увидел это в ее тонких пальцах, привыкших к скрипке или роялю, понял это и по уважению, с каким относились к ней деревенские девушки.
– Ты грамотна, Маша? – спросил Алексеев, чтобы проверить свою догадку.
– Маненько учила. По печатному только. – Вдруг она решительно сказала своим товаркам. – Буде, наговорились!
Алексеев подвел Машу к своему товару:
– Выбирай, Маша, что хочешь, задешево отдам! – Это он сказал в полный голос, а шепотом добавил: – Все у тебя хорошо получается, только с языком неувязка.
Маша выпрямилась, строго посмотрела на Алексеева:
– Ты о чем баешь?
– Не сердись, Маша: одного мы с тобой поля ягоды.
Ее лицо залилось румянцем.
– И ты? – спросила она удивленно.
– И я. Ты в качестве кого проживаешь?
– Горничная у подруги. Она помещица.
– Довольна своей работой?
– Очень! Крестьяне уже о стачке стали поговаривать.
Подошли подружки, окружили Машу.
– Как же так, Маша, – сказал Алексеев укоризненно. – Ничего у меня не купишь?
Приземистая девушка с тугой рыжей косой выбрала золотистую ленту, сухо спросила: «Сколько?» – и, заплатив за нее, подала Маше:
– Будь золотко, возьми на память!
Алексеев позавидовал Маше: уж очень пришлась она по сердцу, если крестьянская девушка на свои деньги покупает для нее ленту!
Деревни, села, базары, ярмарки. С детской непосредственностью окунулся Петр Алексеевич в мелочную, неторопливую деревенскую жизнь – он точно вернулся в свое прошлое.
После двух недель «хождения» Алексеев убедился, что нет уже той деревни, которая частенько грезилась ему в душных мастерских Москвы и Петербурга. Старый уклад рухнул, а новый еще не создался: и помещик, и становой, и мужик только еще приспосабливаются друг к другу. Помещик нервничает, становой хитрит, а мужик выжидает: он ждет передела земли. Сунешься к мужику с книжкой о царе, а он тут же с вопросом:
– Когда манифест будет?
В деревне Нелидово Алексеев зашел в кузницу. Кузнец бил молотом по раскаленному брусу, разбрызгивая белые искры, а за его спиной шел спор. Собственно, спора и не было. Невзрачный мужичонка волновался, говорил взахлеб, а тот, к кому он обращался, стоял спокойно, заинтересованно следя за работой кузнеца.
– Есть у тебя сердце или нет?!
– Отстань!
Увидев чужого человека, остановившегося в распахнутых дверях, мужичонка обрадовался:
– Спросим чужака! Филипп Степанович, спросим чужака!
– Отстань!
– Какой я чужак? – добродушно сказал Алексеев, стаскивая короб с плеча. – Сосед я, из Новинской.
Филипп Степанович лениво повернул к Алексееву свое бородатое лицо. Кузнец бросил брус в кадку – вода в кадке зашипела.
– Прохор! – схватил мужичонка кузнеца за руку. – Христом-богом прошу, наладь мне косу! Уже задуло с заката, того гляди дождя нагонит, а я еще с ржицей не управился. Прохор, христом-богом молю! Филипп Степанович маленько подождет – ведь он рессору в запас ладит.
– Чье вино, того и песни, – как-то безнадежно ответил кузнец, беря в руки щипцы.
– Прохор! Филипп Степанович!
Алексеев решил вмешаться.
– Ну и дела! – весело сказал он. – Мужику косить нечем, а кузнец рессору про запас кует. Филипп Степанович, по бляхе вижу, что ты сотский, тебе бы правду блюсти следовало, а ты своих обижаешь. Нехорошо, Филипп Степанович! Повременил бы ты со своей рессорой.
Филипп Степанович подошел к Алексееву.
– Ты кто будешь?
– Сказал тебе, из Новинской.
– Паспорт есть?
– Есть.
– Тогда топай с богом. А в чужие дела не мешайся.
– Филипп Степанович, христом-богом молю! – опять запричитал мужичонка. – Упущу нонешний день, не наверстаю!
Филипп Степанович отмахнулся от мужичонки.
– Ты чего сидишь? – прикрикнул он на Алексеева. – Сказано тебе, убирайся!
– А мне и здесь хорошо, – издевательски ответил Алексеев. – Посижу, полюбуюсь, как ты, толстопузый, народ обижаешь. Мошна, знать, у тебя большая, правишь тут, словно царь.
Филипп Степанович бросился к Алексееву с занесенным кулаком.
Алексеев успел вскочить на ноги и, схватив сотского в обхват, понес его к горну.
Тут случилось такое, чего Алексеев объяснить не смог. На него накинулись и кузнец и мужичонка. Они освободили сотского и так избили Петра Алексеевича, что он с трудом добрался до ближнего перелеска.
Новинская. Дома тоскливо. Ни деда, ни бабушки – померли; дядья и тетки разбрелись, разъехались. Отец где-то под Гжатском. По хозяйству делать нечего: после разделов и переделов осталось у Алексеевых полдесятины пашни. Петр в два дня справился с полевыми работами.
Ухабистая дорога, голые дворы – все как было, ничего не изменилось, только тише стало в деревне, народу меньше. Ни дружков, ни приятелей – разбрелись по белу свету. Мать стала еще суровее, работает со злинкой, словно кому-то в укор. Она стала суше и телом и сердцем.
Однажды она подсела к Петру и тепло спросила:
– Скушно тебе, сынок?
– Скушно.
– Женился бы.
– А я собираюсь.
– Высмотрел кого? Не Поликарпову ли дочку?
– Нет, мать, не Поликарпову дочку. В Питере у меня невеста. Она учительница.
– Из благородных? Или нашего сословия?
– Отец в генеральском звании.
– И за тебя идет?
– А я чем нехорош?
– Не тех кровей.
– Ей человек важен, а не каких он кровей. Она хорошая, очень хорошая!
– И за тебя идет?
– Что ты, мать, все сомневаешься! Горбатый я или чахоточный? Почему ей не пойти за меня?
– Не ровня ты ей, сынок. У нас все свою цену имеет: курица стоит двенадцать копеек, а корова двадцать, а то и все двадцать пять рублей. Так и люди: ей одна цена, тебе другая. Оттого и спрашиваю: за жар-птицей погонишься, только руки обожжешь.
Спорить не имело смысла.
Но этот разговор растревожил Петра Алексеева: его потянуло обратно в Питер. Да вот задерживает Пафнутий Николаев. Занятный парень! Он работал в Москве ткачом.
Парень грамотный, много читает, но все эти «Бовы-королевичи» его уже не удовлетворяют: он ищет других книг. Пафнутий Николаев прилепился к Алексееву.
– Научи, – приставал он. – Научи меня жить.
Исподволь, осторожно стал Алексеев говорить Пафнутию о рабочих кружках, о книжках, в которых пишут правду о жизни, рассказал о людях, которые посвятили себя народному делу.
Пафнутий Николаев с жадностью поглощал слова Алексеева.
Дал ему Петр Алексеев одну книжку, другую. Пафнутий их прочитал в один присест и загрустил.
– Петр, в твоих книжках действительно правду пишут. Но как сделать, чтобы эта правда к народу дошла? Чтобы она в каждой избе в красном углу висела?
– Попадешь в Москву, в кружок поступишь, и там тебя научат, как правду распространять.
– А где я этот кружок найду?
– Поищешь – найдешь…
16
Куда было деваться русской женщине, если она хотела получить высшее образование, чтобы в качестве врача или агронома зарабатывать на хлеб насущный, чтобы не зависеть от мужа или семьи? Русские университеты женщин не принимали. Только за границу! Главным образом в Цюрих – этот швейцарский город в то время считался «средоточием мысли и свободы».
Цюрих – город тихий, с узкими улицами, готическими башнями и крепостными стенами, оставшимися от средневековья.
Все в Цюрихе располагало к учебе: много книжных лавок, много библиотек, много свободного времени; после десяти часов вечера замирала уличная жизнь и волей-неволей приходилось сидеть дома за зелеными жалюзи.
Но жить в Цюрихе и не ощущать влияния политической эмиграции было так же невозможно, как не слышать запаха хвои в сосновом лесу. Там Лавров выпускал свой журнал «Вперед», там анархист Бакунин шумно воевал с марксистами, там неистовствовал якобинец Ткачев и в своем журнале «Набат» громил и Лаврова и Бакунина.
В пансионе мадам Фриче жили десять девушек из России. Пансион считался дорогим. Навощенные полы, бархатные портьеры, тяжелая мебель, горничные в белых наколках, да и сама мадам Фриче – длинная, тонкая – с утра до отхода ко сну была одета так, словно с минуты на минуту ждала визита президента республики: черное платье со шлейфом, черепаховый лорнет на золотой цепочке. Ее белые волосы ниспадали на плечи искусно завитыми локонами.
Мадам Фриче долго присматривалась к своим пансионеркам. Лидия Фигнер – куколка: крохотный рот, синие глаза, ресницы длинные, фигурка гибкая. Александра Хоржевская то озорная, как мальчишка, то вдруг сложит ручки и посмотрит на тебя загадочным взглядом Монны Лизы. Бетя Каминская – глаза грустные, рот скорбный, а сердце золотое: зимою подарила прачке свое единственное пальто. А Варвара Александрова! Беленькая, хохотунья, не ходит, а подпрыгивает и всем шоколадки предлагает. Софья Бардина – лоб большой, глаза строгие и мудра – Руссо в юбке! Три сестры Субботины – розовощекие, пышноволосые – ангелочки! Только вот Ольга Любатович резковата… Не то что ее сестра Вера – тихоня с кротким лицом мадонны.
Девушки богатые, из хорошего общества, а в их повадках есть что-то плебейское, что-то такое, что претит мадам Фриче. Одеваются у дешевых портних; водятся с бородатыми, похожими на шиллеровских разбойников молодыми людьми и ведут с ними шумные споры; они работают в редакции какого-то никому не известного журнала «Впериоть» и работают в качестве… наборщиц. Правда, бесплатно, из филантропических побуждений, но разве это занятие для хорошо воспитанных девушек?
Цюрих славится искусством своих вышивальщиц; кто бы ни приезжал в город, первым делом бросается покупать покрывала, занавески, а ее жилицы, богатые и с тонким вкусом девушки, не купили за все время ни одной салфетки, ни одного метра кружев, – они тратят свои деньги на книги. Добро бы на стоящие – покупали бы занятные книжонки Готфрида Келлера или большие, в кожаных переплетах альбомы, в которых так трогательно рассказывают о строгом житие Песталоцци или Цвингли, нет, ее жилицы тратят деньги на какую-то дребедень. Мадам Фриче пробовала читать эти книжонки – тарабарщина! Томас Мор, Фурье, Сен-Симон, Кабэ, Луи Блан, Маркс, Прудон, Лассаль! Читаешь и не понимаешь, о чем они пишут, – о каких-то фалангах или призраках, которые бродят по Европе; книги для меланхоликов, а не для молоденьких девушек.
И разве не плебейство самому чистить себе обувь? Платят за услуги, а сами чистят свои ботинки.
Девушкам по девятнадцать-двадцать лет. Когда, если не в этом возрасте, посидеть у раскрытого окна и помечтать? Когда, если не в этом возрасте, погулять при луне с молодым человеком, даже под руку, если у молодого человека серьезные намерения? А ее девушки и в слякотную осень и в чудесные весенние вечера бегают по каким-то диспутам или сидят дома и читают вслух этих Бланов, Марксов, Сен-Симонов!
Нет, не понимала мадам Фриче своих жилиц.
Девушек из пансиона мадам Фриче звали в Цюрихе «фричами». Они приехали в Цюрих учиться: Бардина – на сельскохозяйственный факультет, остальные – на медицинский; но, кроме тяги к науке, они вывезли из России и ноющее чувство виноватости, чувство, которое в то время ощущал любой честный русский интеллигент, – виноватость перед обездоленным народом.
С годами под влиянием книг, бесед, в обстановке все возрастающей революционной активности среди молодых людей чувство виноватости усиливалось, и появилась потребность сблизиться с народом, подать ему руку, вытянуть его из беды. Все, что прежде наполняло их жизнь и делало ее по-своему счастливой, сразу показалось мелким, ничтожным.
В Цюрихе окрепли их мечты, оформились, обогатились, – и вот они уже, объединившись в кружок, готовятся к труду для народа: к труду благородному и подвижническому.
«Фричи» выработали устав для своего кружка. Устав был почти копией с устава любой секции Интернационала, но от себя, от своей готовности к труду без удобств и без личной жизни «фричи» внесли в свой устав пункт о… безбрачии.
В июльский вечер 1873 года, когда сквозь распахнутые окна вливался в комнату неумолчный шум озера, все «фричи» сидели вокруг стола. Одна Ольга шагала по комнате широкими, мужскими шагами, и ее короткие волосы – густые и прямые – разлетались веером. Шагая, Ольга Любатович говорила резко, крикливо:
– Чепуха! Противоречие! Плещеев путаник! Христосик! Что он предлагает?
Провозглашать любви ученье
Мы будем нищим, богачам!
И за него снесем гоненье,
Простив озлобленным врагам!
Чушь! Церковная проповедь! Нищим нужно провозглашать не любовь, а ненависть! А богачам нужно говорить не о любви, а о том, что их черствые сердца не знают любви. Что поэт дальше предлагает? «Ты, Ольга Любатович, если будешь провозглашать любовь, должна терпеть гоненье, но своих озлобленных врагов ты должна простить». Ерунда! Ольга Любатович не желает стать христосиком!
Спор шел о стихотворении Плещеева, напечатанном в журнале Лаврова «Вперед!».
Все девушки следили за шагавшей по комнате подругой. В словах, в интонации некрасивой и неуклюжей Ольги Любатович слышалась нетерпимость фанатика. На лицах «фричей» можно было прочитать их отношение к словам Ольги. Ее сестра, Вера, одобрительно покачивала головой; Бардина смотрела спокойно, пристально; Бетя Каминская – в раздумье, словно про себя увязывала высказывания Ольги Любатович со своими мыслями; Хоржевская лукаво улыбалась; Варвара Александрова уронила на грудь беленькую головку, точно ей стыдно было за резкость подруги: все три Субботины сидели на диване в обнимку и смотрели на Ольгу грустным и осуждающим взглядом. Одна только Лидия Фигнер глядела в окно, и лицо ее было просто хорошенькое – оно ничего не выражало.
– Это не может стать нашей программой. Это не должно стать нашей программой! – энергично заключила Ольга Любатович, тряхнув головой.
– Больше возражений у тебя нет? – спокойно спросила Софья Бардина.
– Нет! И этого хватает!
– Тогда я скажу, – начала Бардина. – Стихотворение вообще не может служить программой для революционного кружка. Но Плещеев, по-моему, высказал в этом стихотворении весьма ценную мысль. У нас очень много пишут об экономике и политике, а вот Плещеев предупреждает нас: не забудьте, господа, что и нравственный идеал должен освещать ваш путь. Это, Ольга, ты проглядела. А между тем нравственный идеал – это солнце, которое разгоняет тьму. Мы должны словом, делом и всем образом своей жизни расположить к себе не только друзей, но и своих врагов. Мы должны… Войдите! – закончила она неожиданно, услышав стук в дверь.
В комнату вошла Вера Николаевна Фигнер, сестра Лидии. Такая же красивая, такая же холодно-сдержанная, как и Лидия. Вера Николаевна была старше всех «фричей» – ей уже шел двадцать второй год; и хотя она была сокурсницей всех медичек, но «фричи» относились к ней с настороженностью; в этом повинен был муж Веры Николаевны – мелочный и консервативный Филиппов.
Вера Николаевна поняла, что ее приход не ко времени, что из-за нее прекратился серьезный разговор.
– Простите, – сказала она низким, грудным, певучим голосом, остановившись у двери. – Видно, помешала.
Бардина поднялась навстречу гостье.
– Что за китайские церемонии? – Она взяла Веру Николаевну под руку, подвела к столу. – Садитесь на мое место, а я пойду распоряжусь насчет чая.
– Не надо, Софья Илларионовна. Я пришла к вам с очень скверной новостью.
Все, кроме Лидии Фигнер, вскочили с мест и как-то сразу перегруппировались. Сестры Субботины встали рядом с Бардиной, словно «скверная новость» должна ее касаться; Хоржевская по-мальчишески выдвинула вперед правую ногу, точно готовясь к драке; обе Любатович насупленно глядели на Веру Николаевну; беленькая Варвара обняла за талию Бетю Каминскую, как бы прячась за ее спиной. А Лидия Фигнер отвела взгляд от окна, в ее глазах вспыхнуло беспокойство.
– Какую такую скверную новость вы нам принесли? – спокойно спросила Бардина.
– Нам с вами предлагают покинуть Цюрих.
– Кто предлагает? – резко воскликнула Ольга Любатович.
– Наше милое русское правительство.
– Чушь!
– Ольга, – мягко сказала Бардина, – ты бы разрешила Вере Николаевне рассказать. Пожалуйста, Вера Николаевна, садитесь с нами.
– Принимаете меня в свой кружок? – с неожиданной взволнованностью спросила Вера Николаевна.
Вопрос озадачил Бардину. Она взглянула на Бетю Каминскую, перевела взгляд на Ольгу Любатович и опять вскинула глаза на Веру Николаевну; у той уже холодное, светски вежливое лицо.
– Вы бы сняли перчатки, шляпку, – добродушно промолвила Бардина, – а то в самом деле: пришла дама, приятная во всех отношениях, к дамам просто приятным.
– Только не для того, чтобы поговорить о Чичикове, – поддержала Вера Николаевна насмешливый тон Бардиной, – а о бедненьких студентках из России. Нас, девочки, выгоняют из прекрасного города Цюриха.
В фривольном тоне Веры Николаевны, всегда такой вежливо-сдержанной, Бардина услышала тревогу.
– Наше милое правительство, видите, опасается, как бы цюрихский воздух не повредил нам.
– Вы бы все-таки рассказали поподробнее, – попросила Каминская.
Вера Николаевна села, стянула перчатку с правой руки.
– Филиппов получил из Петербурга копию правительственного указа. Всем студентам предлагается немедленно покинуть Цюрих. В случае ослушания, так сказано в указе, окончившие цюрихский университет не будут допущены к сдаче государственных экзаменов.
– И только? – облегченно вздохнув, спросила Бардина.
– Мало? – удивилась Вера Николаевна.
– Не мало и не много, – ответила Бардина. – Просто ничего. Холостой выстрел.
– Вам так легко расстаться с Цюрихом?
– Приходится.
– Странно…
– Ничего тут странного нет, Вера Николаевна. Перейдем в другой университет: в Берн, в Женеву, в Париж, но и это неважно.
– Почему?
Бардина давно присматривалась к старшей Фигнер. Что-то мужественное светилось в глазам Веры Николаевны, даже ее холодная сдержанность казалась Бардиной маской, за которой скрывается страстная натура. В свой кружок «фричи» не пускали Веру Николаевну из-за Филиппова, которого все они недолюбливали. Но сейчас, под впечатлением ли вопроса: «Принимаете меня в свой кружок?», под впечатлением ли действительно «скверной новости», когда вдруг сердце сжалось: «А не распадется ли наш кружок?» – Бардина решила быть откровенной с Верой Николаевной.
Она уселась, положила свою руку на руку Веры Николаевны.
– Я объясню вам, почему указ нашего милого, как вы выразились, правительства ни на меня, ни на моих подруг не произвел большого впечатления. Вера Николаевна, в наших мыслях произошел переворот: то, что прежде было для нас целью, мало-помалу превратилось в средство. Деятельность медика или агронома потеряла в наших глазах смысл. Прежде мы думали облегчить страдания народа. Потом поняли, что это филантропия, паллиатив, заплата на рваном платье. Не лечить симптомы болезни нужно, а устранить причины, вызвавшие болезнь. – Бардина застенчиво улыбнулась. – Слышите, Вера Николаевна, как я научилась говорить по-докторски?
– Продолжайте, пожалуйста, это очень интересно.
Бардина окинула быстрым взглядом подруг – на их лицах она прочитала: «Продолжай».
– А знаете, Вера Николаевна, я была уверена, что вам будет интересно. Больше скажу, я уверена, что вы давно ждете такого разговора. Или ошибаюсь?
Вера Николаевна ничего не ответила: она сжала руку Бардиной. Это молчаливое признание растрогало Бардину. Она погладила руку Веры Николаевны и, склонив к ней свою курчавую головку, тихо продолжала:
– Лечить надо болезнь, основное зло, а основное зло заключается в существующих экономических отношениях. Ничтожное меньшинство владеет всеми орудиями производства, а остальная часть народа, составляющая громадное большинство, вынуждена продавать труд своих рук и получать за это лишь небольшую часть того, что создается их трудом. Вот, милая Вера Николаевна, причина, вызвавшая болезнь. И эту причину надо устранить. Нужно изъять орудия производства из рук меньшинства и передать их народу. Вот, Вера Николаевна, наша цель.
– Что вы собираетесь делать?
Прямой, деловой вопрос Веры Николаевны захватил врасплох Софью Бардину – она замялась. Ведь она-то сама еще не знала, как за дело приняться.
Вместо Бардиной ответила Ольга Любатович:
– Идти в народ! Пропагандировать!
– Общо, – тихо промолвила Вера Николаевна. – Нам надо знать, куда идти, как пропагандировать.
– Вы сказали «нам»?
– Да, Софья Илларионовна, нам. Я давно «ваша», хотя вы меня в свой кружок не пускали. – Она поднялась, немного склонив голову. – А вы, девочки, признаете меня своей?
За всех ответила беленькая Александрова:
– Признаем!
И от этого ответа сразу улетучилась холодность Веры Николаевны. Ее лицо потеплело, взгляд стал неустойчивым, рассеянным, рябь прошла от глаз к губам, рука дрожала.
– Спасибо вам, девочки, а вам, Софья Илларионовна, тройное спасибо за доверие. – Она прижала к себе Бардину и поцеловала ее в губы.
Лидия Фигнер подошла к сестре, обняла ее за талию и спросила певучим, капризным голосом:
– А как с твоей вечной бухгалтерией?
«Фричи» поняли, о чем спрашивает Лидия. Вера Николаевна была умна, образованна, была, что называется, передовой женщиной, но чересчур рассудительной, и эта ее умственная сухость всегда раздражала «фричей».
– Ты не права, Лидуша, – в раздумье сказала Бардина. – И в революции нужна бухгалтерия. Ведь верно, девочки: устав мы сочинили, десятки раз его обсуждали, а вот спросила Вера Николаевна, куда идти агитировать, как пропагандировать, – и мы не смогли ответить. Грустно это, девочки! Грустно, когда приходится неожиданно сворачивать с прямой дороги, чтобы нехожеными тропами направиться к новой цели, но еще грустнее, когда сама цель вдруг покажется неясной, зыбкой, как земля в лунную ночь.
«Фричи» уехали из Цюриха: кто в Париж, кто в Берн. И ровно через год, в июле 1874 года, большая часть кружка собралась в Женеве.
Девушки сидели в деревянном домике на Шмэн де Каруж. Окна выходили на озеро: виден был широкий мост, восьмигранник острова Руссо б его высокими тополями, две стрельчатые башни Ратуши, дальние горы. Где-то рядом, словно под самым окном кто-то пел:
В лесу то тут, то там
Розочка цветет…
И каждую строфу длинной песни певец заканчивал звонким, как эхо в горах, припевом!
Ю айсса!
Трара!
На круглом столе стоит вазочка с печеньем, блюдо с аппетитно приготовленными бутербродами, в серебристой лодочке – маленькие шоколадки с коричневыми коровками на обертках; в черном лакированном ящичке – сигареты.