Текст книги "Наедине с осенью (сборник)"
Автор книги: Константин Паустовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Из самого глубокого отчаяния и ожидания смерти Грин был возвращён к жизни рукою Горького. Часто по ночам, вспоминая свою тяжёлую жизнь и помощь Горького, ещё не оправившийся от болезни Грин плакал от благодарности».
В 1924 году Грин переехал в Феодосию. Ему хотелось жить в тишине, ближе к любимому морю. В этом поступке Грина отразился верный инстинкт писателя, – приморская жизнь была той реальной питательной средой, которая давала ему возможность выдумывать свои рассказы.
В Феодосии Грин прожил до 1930 года. Там он много писал. Писал он преимущественно зимой, по утрам. Иногда часами он сидел в кресле, курил и думал, и в это время его нельзя было трогать. В такие часы размышлений и свободной игры воображения сосредоточенность была нужна Грину гораздо больше, чем в часы работы. Грин погружался в свои раздумья так глубоко, что почти глох и слеп, и вывести его из этого состояния было трудно.
Летом Грин отдыхал: делал луки, бродил у моря, возился с беспризорными собаками, приручал раненого ястреба, читал и играл на бильярде с весёлыми феодосийскими жителями – потомками генуэзцев и греков. Грин любил Феодосию – знойный город у зелёного мутноватого моря, построенный на белой каменистой земле.
Осенью 1930 года Грин переехал из Феодосии в Старый Крым – город цветов, тишины и развалин. Здесь он и умер в одиночестве от мучительной болезни – рака желудка и лёгких.
Грин умирал так же тяжело, как и жил. Он попросил поставить его кровать к окну. За окном синели далёкие крымские горы и отблеск любимого и навсегда потерянного моря.
В одном из рассказов Грина – «Возвращение» – есть строки, как бы написанные им о своей смерти, – так точно они передают обстановку умирания Грина: «Конец наступил в свете раскрытых окон, перед лицом полевых цветов. Уже задыхаясь, он попросил посадить его у окна. Он смотрел на холмы, вбирая кровоточащим обрывком лёгкого последние глотки воздуха».
Перед смертью Грин сильно тосковал о людях, – этого раньше с ним никогда не случалось.
За несколько дней перед смертью из Ленинграда прислали авторские экземпляры последней книги Грина – «Автобиографическая повесть».
Грин слабо улыбнулся, пытался прочесть надпись на обложке, но не смог. Книга выпала у него из рук. Глаза у него уже приобрели выражение тяжёлой, глухой пустоты. Глаза Грина, умевшие так необыкновенно видеть мир, уже умирали.
Последним словом Грина был не то стон, не то шёпот: «Помираю…»
Через два года после смерти Грина мне случилось побывать в Старом Крыму, в доме, где умер Грин, и на его могиле.
Вокруг маленького белого дома в густой и свежей траве цвели полевые цветы. Листья ореха, вялые от зноя, пахли лекарственно и терпко. В комнатах с суровой, простой обстановкой стояла глубокая тишина и лежал на меловой стене резкий луч солнца. Он падал на единственную гравюру на стене – портрет Эдгара По.
Могила Грина на кладбище за старой мечетью заросла колючими травами.
Дул ветер с юга. Очень далеко, за Феодосией, сизой стеною стояло море. И над всем – над домом Грина, над его могилой и над Старым Крымом – стояло безмолвие безоблачного летнего дня.
Грин умер, оставив нам решать вопрос, нужны ли нашему времени такие неистовые мечтатели, каким был он.
Да, нам нужны мечтатели. Пора избавиться от насмешливого отношения к этому слову. Многие ещё не умеют мечтать, и, может быть, поэтому они никак не могут стать в уровень со временем.
Если отнять у человека способность мечтать, то отпадёт одна из самых мощных побудительных причин, рождающих культуру, искусство, науку и желание борьбы во имя прекрасного будущего. Но мечты не должны быть оторваны от действительности. Они должны предугадывать будущее и создавать у нас ощущение, что мы уже живем в этом будущем и сами становимся иными.
Принято думать, что мечты Грина были оторваны от жизни, являлись причудливой и ничего не значащей игрой ума. Принято думать, что Грин был авантюрным писателем – правда, мастером сюжета, но человеком, чьи книги лишены социального значения.
Значение каждого писателя определяется тем, как он действует на нас, какие чувства, мысли и поступки вызывают его книги, обогащают ли они нас знаниями, или прочитываются как забавный набор слов.
Грин населил свои книги племенем смелых, простодушных, как дети, гордых, самоотверженных и добрых людей.
Эти цельные, привлекательные люди окружены свежим, благоухающим воздухом гриновской природы – совершенно реальной, берущей за сердце своим очарованием. Мир, в котором живут герои Грина, может показаться нереальным только человеку нищему духом. Тот, кто испытал легкое головокружение от первого же глотка солёного и теплого воздуха морских побережий, сразу почувствует подлинность Гриновского пейзажа, широкое дыхание гриновских стран.
Рассказы Грина вызывают в людях желание разнообразной жизни, полной риска, смелости и «чувства высокого», свойственного исследователям, мореплавателям и путешественникам. После рассказов Грина хочется увидеть весь земной шар – не выдуманные Грином страны, а настоящие, подлинные, полные света, лесов, разноязычного шума гаваней, человеческих страстей и любви.
«Меня дразнит земля, – писал Грин. – Океаны её огромны, острова бесчисленны, и масса таинственных, смертельно любопытных уголков».
Сказка нужна не только детям, но и взрослым. Она вызывает волнение – источник высоких и человечных страстей. Она не дает нам успокоиться и показывает всегда новые, сверкающие дали, иную жизнь, она тревожит и заставляет страстно желать этой жизни. В этом её ценность, и в этом ценность невыразимого подчас словами, но ясного и могучего обаяния рассказов Грина.
Наше время объявило беспощадную борьбу ханжам, тупицам и лицемерам. Только лицемер может сказать, что надо успокоиться на достигнутом и остановиться. Великое достигнуто, но впереди ждёт ещё более великое. Новые высокие и трудные задачи встают в близкой дали будущего, задачи создания нового человека, воспитания новых чувств и новых человеческих отношений, достойных социалистического века. Но чтобы бороться за это будущее, нужно уметь мечтать страстно, глубоко и действенно, нужно воспитать в себе непрерывное желание осмысленного и прекрасного. Этим желанием был богат Грин, и он передает его нам в своих книгах.
Говорят об авантюрности сюжетов Грина. Это верно, но авантюрный сюжет у него – только скорлупа для более глубокого содержания. Нужно быть слепым, чтобы не видеть в книгах Грина любви к человеку.
Грин был не только великолепным пейзажистом и мастером сюжета, но был ещё и очень тонким психологом. Он писал о самопожертвовании, мужестве – героических чертах, заложенных в самых обыкновенных людях. Он писал о любви к труду, к своей профессии, о неизученности и могуществе природы. Наконец, очень немногие писатели так чисто, бережно и взволнованно писали о любви к женщине, как это делал Грин.
Я мог бы привести здесь сотни отрывков из книг Грина, взволнующих каждого, не потерявшего способности волноваться перед зрелищем прекрасного, но читатель найдёт их сам.
Грин говорил, что «вся земля, со всем, что на ней есть, дана нам для жизни, для признания этой жизни всюду, где она есть».
Грин – писатель, нужный нашему времени, ибо он вложил свой вклад в дело воспитания высоких чувств, без чего невозможно осуществление социалистического общества.
1939–1956
Волшебник[1]1
Статья впервые опубликована в качестве предисловия к книге А. Грина «Алые паруса». Киев, Гос. изд-во детской литературы УССР, 1959. Вошла в книгу: К. Паустовский. Избранное. М., «Московский рабочий», 1961.
[Закрыть]
Можно было бы написать к книгам Грина очень короткое и шутливое предисловие. Например, такое: «Я не хочу, да просто не имею никакого права портить вам, читателям, то наслаждение, которое вы наверняка получите от чтения этой книги. Поэтому я предпочитаю молчать, не рассказывать заранее и не оценивать даже в нескольких словах содержание повести под таким простым и вместе с тем загадочным названием „Алые паруса“».
Но все же я напишу о Грине хоть несколько страниц. Об этом замечательном писателе слишком долго молчали, жизнь его мало кому известна, и потому он заслужил право, чтобы сейчас свободно и дружески поговорить о нем.
Есть старая легенда о том, как через мирный и веселый городок прошел никому не известный волшебник, играя на флейте, и увел за собой всех городских детей, зачарованных свистом флейты. Дети ушли за волшебником и не вернулись.
Эту легенду я вспомнил, когда думал о нашем удивительном писателе Александре Грине. Если бы он, войдя в какой-нибудь город, начал рассказывать у самой заставы какую-нибудь из своих великолепных историй, то, может быть, он увел бы за собой из города не только одних детей, но и все его взрослое население. Увел бы всех людей, у которых осталась в душе хоть капля желания увидеть весь мир, хоть капля желания счастья и капля бесстрашия.
Я завидую тем из вас, тем из юных читателей, которые впервые прочтут эту книгу о корабле с алыми парусами, эту чудесную историю, феерию, сказку, что могла бы увести за собой тысячи и тысячи людей даже из самого прозаического и черствого города в мире, такого, скажем, как квакерский и ханжеский город Бостон.
В чем сила этой книги?
Прежде всего – в ее редчайшей поэтичности. Прочитав ее, как бы получаешь в лицо фантастический залп, заряд, но не порохового дыма, а целебного воздуха морей и цветов, лесных дебрей и трав. В смешении запахов вдруг слышится скромный, но самый любимый с детства запах резеды или левкоя. И даже, кажется, видишь этот цветок. По стеблю, сгибая его, ползет какой-нибудь очень озабоченный жук.
Читая эту книгу, вместе с ее героями входишь в ту область земли, где, по словам Грина, влажные цветы выглядят, как дети, насильно умытые холодной водой, где зеленый мир дышит бесчисленностью крошечных ртов, мешая проходить среди своей ликующей тесноты.
Да, со страниц этой книги получаешь заряд свежего ветра, ясного воздуха, сияния облаков. Погружаешься в мир людей привлекательных и на первый взгляд порой странных. Почти все они отличаются одной общей для них чертой – бесхитростной человечностью, отвагой и жаждой нового.
Неожиданно входишь об руку с Грином в обстановку привлекательных человеческих занятий и назначений, о которых никогда всерьез не думал, но, оказывается, долго и неясно мечтал, – в обстановку мореплавания.
Из этой книги вы узнаете одну истину. Если у вас хватит душевных сил и твердости характера, то вы, следуя этой истине, проживете разумную и интересную жизнь.
Какая же это истина?
«Я понял одну нехитрую истину, – говорит Грин устами своего героя капитана Грея. – Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками».
Добиваться в жизни прекрасного, открывать в людях и в самих себе такие богатства и такую силу, о какой вы не подозреваете, доводить все достоинства в человеке до полного расцвета, искать и находить поэтическую сущность всюду, где она есть, даже в сухом стебельке сена, и тем самым все прибавлять и прибавлять людям счастья – разве это не чудо из чудес на нашей земле? Ведь мы, что греха таить, еще так мало и так плохо ее знаем (хотя и уверены в обратном).
Чудо может обнаружить себя во всем, говорит Грин. В улыбке, в веселье, в каждом сказанном вовремя нужном слове.
Чудо – это не превращение сургуча в алмазы или отрывных листков календаря в тысячерублевые билеты государственного банка или подобная этому чепуха. Чудо – это каждый случай, зависящий от нашей человеческой воли и наполняющий нас сознанием счастья. Никто из нас, конечно, не может ясно, коротко и точно объяснить, что такое счастье. Или, иначе говоря, дать формулу счастья. Это понятие нельзя намертво закрепить в самой гибкой и свободной формуле. Да и нужны ли эти объяснения и формулы?
Счастье, может быть, нельзя объяснить, но его нельзя не почувствовать и не увидеть, даже если малейшая его крупинка попалась нам на пути.
Поэтому о счастье можно рассказать. Не беда, если этот рассказ будет несколько бессвязным, если человек, охваченный счастьем, будет говорить не совсем ясно, как, к примеру, говорит Грин о появлении корабля Грея с алыми парусами.
«Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь».
Так может говорить только человек, взволнованный ожиданием счастья.
За свою трудную и недолгую жизнь Грин написал много рассказов и повестей. Кстати, Грин – это литературный псевдоним. Настоящее имя Грина – Александр Степанович Гриневский.
Среди повестей и рассказов Грина особенно выделяются своей силой, могучей фантазией и поэтичностью такие повести, как «Дорога никуда» и «Бегущая по волнам», и такие рассказы, как «Капитан Дюк», «Словоохотливый домовой», «Акварель», «Трагедия плоскогорья Суан», «Остров Рено», «Капитан порта» и еще многие другие, – их невозможно перечислить в этих коротких строчках.
Рассказы Грина вызывают в людях желание разнообразной и осмысленной жизни, полной риска, предприимчивости, смелости и того «чувства высокого», какое свойственно почти всем борцам за свободу, художникам, поэтам, ученым, открывающим величайшие тайны вселенной, путешественникам, исследователям и мореплавателям.
Все рассказы Грина происходят или на кораблях среди неназванных морей, или в вымышленных, полных головокружительной живописности приморских городах с причудливыми именами: Зурбаган, Лисс, Гель-Гью.
Вы все, конечно, помните стихи Михаила Светлова «Гренада» с неожиданным, но верным утверждением: «Красивое имя – высокая честь!» Это утверждение говорит о том, что все в нашей жизни должно быть разумным и красивым, вплоть до названия городов и поселков. Название влияет на настроение людей, живущих в том или ином месте. Хорошо жить в Балаклаве, но плохо в поселке Мутный Материк (есть такой поселок на реке Печоре). Но это – случайное замечание.
Необходимо сказать несколько слов о жизни, о биографии Грина.
Грин родился в Вятке в конце прошлого века. Отец его – Стефан Гриневский – был сослан за участие в польском восстании 1863 года.
Все детские и юношеские годы Александра Грина прошли в безысходной нужде. Как бывает серое, плохо отмытое от грязи, застиранное белье, так и вся окружавшая Грина вятская жизнь казалась ему «застиранной, как рваное белье».
Грина преследовали неудачи. Из школы его исключили за стихи об одном из учителей. Все годы, вплоть до того счастливого дня, когда Грин впервые, в ссылке под Архангельском, как бы неожиданно для самого себя написал свой первый «гриновский» рассказ «Остров Рено», он не мог найти себе места в жизни.
Угрюмый, подавленный тяжелой своей участью, немногословный этот человек переменил множество занятий. Он был переписчиком ролей при театре, писцом в трактирах, банщиком, золотоискателем, кладовщиком, матросом, отбивал ржавчину с пароходных котлов, рыбачил в артелях, был, наконец, нищим и питался только объедками в грязных обжорках. Самой потрясающей чертой в биографии Грина, дающей нам величайшую веру в силы и чистоту человека, является то обстоятельство, что Грин, попавший на самое дно человеческого общества, сохранил благородство помыслов, свежесть воображения, веру в красоту человеческого духа и преклонение перед красотой земли. И кроме того, он сохранил великую ценность – свою простую человеческую доброту и бескорыстие.
Каждое из скудных занятий не дало Грину ни сносного заработка, ни радости, но все больше угнетало его и гнуло к земле. И только писательство спасло Грина и в корне переменило всю его жизнь.
Но Грин никогда не умел жить и потому несколько раз, уже будучи писателем, попадал в тяжелые жизненные передряги.
Его несколько раз спас Горький. Алексей Максимович очень любил Грина – застенчивого и сурового сказочника, писателя, совсем непохожего на всех остальных русских писателей.
Но самое главное, самое важное, самое святое, чем волновала людей наша литература: любовь к человеку, к справедливости, вера в победу этой справедливости и красоты над тупостью и безобразием – это свойство в вещах Грина было выражено с полной силой, сделало его подлинным советским писателем, и книги Грина долго еще будут сверкать, не умирая, как сверкает каждая подлинная драгоценность человеческого духа.
Александр Блок
Нет более трудной задачи, чем рассказать о запахе речной воды или о полевой тишине. И притом рассказать так, чтобы собеседник явственно услышал этот запах и почувствовал тишину.
Как передать «хрустальный звон», как говорил Блок, пушкинских стихов, возникающих в нашей памяти совершенно внезапно при самых разных обстоятельствах?
Есть в мире сотни замечательных явлений. Для них у нас нет еще слов, нет выражения. Чем удивительнее явление, чем оно великолепней, тем труднее рассказать о нем нашими помертвелыми словами.
Такой прекрасной и во многом необъяснимой нашей русской действительностью является поэзия и жизнь Александра Блока. Чем больше времени проходит со дня трагической смерти Блока, тем неправдоподобнее кажется нам самый факт существования среди нас этого гениального человека.
Он слился для многих из нас с необыкновенными людьми, с поэтами Возрождения, с героями общечеловеческих легенд. В частности, для меня Блок стоит в ряду любимейших полупризрачных, а то и вовсе призрачных людей, таких, как Орланд, Петрарка, Абеляр, Тристан, Леопарди, Шелли или до сих пор не понятый Лермонтов – мальчик, успевший сказать во время своей мгновенной жизни о жаре души, растраченном в пустыне.
Блок сменил Лермонтова. О нем он сказал печальные и точные слова: «В томленьях его исступленных – тоска небывалой весны».
Одной из больших потерь своей жизни я считаю то обстоятельство, что не видел и не слышал Блока.
Я не слышал Блока, не знаю, как он читал стихи, но я верю поэту Пясту, написавшему маленькое исследование об этом.
Тембр голоса у Блока был глухой, отдаленный, равномерно спокойный. Его голос доходил даже до его современников как голос из близкой дали. Было в нем нечто магическое, настойчивое, как гул долго затихающей струны.
Тот Блок, о котором я говорю, крепко существует в моем сознании, в моей жизни, и я никогда не смогу думать о нем иначе. Я провел с ним в молчании много ночей, у меня так часто падало сердце от каждой наугад сказанной и поющей строки. «Этот голос – он твой, и его непонятному звуку жизнь и горе отдам».
Таким он вошел в мою жизнь еще в далекой трудной юности, таким он остался для меня и сейчас, когда, по словам Есенина, «пора уже в дорогу бренные пожитки собирать».
Среди «бренных пожитков» никогда не будет стихов Блока. Потому что они не подчиняются законам бренности, законам тления и будут существовать, пока жив человек на нашей земле и пока не исчезнет «чудо из божьих чудес» – свободное русское слово.
Быть может, наше несколько обостренное и пронзительно-прощальное отношение к Блоку и объясняется тем, что рядом с нами притаилась водородная смерть. Стоит любому негодяю или безумцу нажать кнопку, чтобы погибло все, что составляет ценность человеческой жизни, и погиб сам человек. А так как негодяев много и они развязны, наглы и злы, то их соседство наполняет мирное человечество огромной тревогой. И в смятении этой тревоги мы с особенной болью чувствуем величие и ясность поэзии Блока. Но это – особая наша беда и особая тема.
Да, я жалею о том, что не знал Блока. Он сам сказал: «Сознание того, что чудесное было рядом с нами, приходит слишком поздно».
Оборванная жизнь необратима. Блока мы не воскресим и никогда уже не увидим в нашей повседневной жизни. Но в мире есть одно явление, равное чуду, попирающее все законы природы и потому утешительное. Это явление – искусство.
Оно может создать в нашем сознании все и воскресить все. Перечитайте «Войну и мир», и я ручаюсь, что вы ясно услышите за своей спиной смех спрятавшейся Наташи Ростовой и полюбите ее, как живого, реального человека.
Я уверен, что любовь к Блоку и тоска по Блоку так велики, что рано или поздно он возникнет в какой-нибудь поэме или повести, совершенно живой, сложный, пленительный, испытавший чудо своего второго рождения. Я верю в это потому, что страна не оскудела талантами и сложность человеческого духа еще не свелась к одному знаменателю.
Простите, но здесь мне придется сказать несколько слов о себе.
Я начал писать автобиографическую повесть и дошел в ней до середины своей жизни. Это не мемуары, но именно повесть, где автор волен в построении рассказа. Но в главном я более или менее придерживаюсь подлинных событий.
В автобиографической повести я пишу о своей жизни, какой она была в действительности. Но есть, должно быть, у каждого, в том числе и у меня, вторая жизнь, вторая биография. Она, как говорят, «не вышла» в реальной жизни, не случилась.
Она существует только в моих желаниях и в моем воображении.
И вот эту вторую жизнь я хочу написать. Написать свою жизнь такой, какой она бы непременно была, если бы я создавал ее по своей воле, вне зависимости от всяких случайностей.
Вот в этой второй «автобиографии» я хочу и могу вплотную встретиться с Блоком, даже подружиться с ним и написать о нем все, что я думаю, с тем великим признанием и нежностью, какие я к нему испытываю. Этим я хочу как бы продлить жизнь Блока в себе.
Вы вправе спросить меня, зачем это нужно.
Нужно для того, чтобы моя жизнь была гармонически закончена, и для того, чтобы показать на примере своей жизни силу поэзии Блока.
Я не видел Блока. В последние годы его жизни я был далеко от Петербурга. Но сейчас я стараюсь хотя бы косвенно наверстать эту потерю. Быть может, это выглядит несколько наивно, но я ищу встречи со всем, что было связано с Блоком, – с людьми, обстановкой, петербургским пейзажем. Он почти не изменился после смерти поэта.
Уже давно меня начало мучить непонятное мне самому желание найти в Ленинграде дом, где жил и умер Блок, но найти непременно одному, без чьей бы то ни было помощи, без расспросов и изучения карты Ленинграда. И вот я, смутно зная, где находится река Пряжка (на набережной этой реки, на углу теперешней улицы Декабристов, жил Блок), пошел на Пряжку пешком и при этом не спрашивал никого о дороге. Почему я так поступил, я сам не совсем понимаю. Я был уверен, что найду дорогу интуитивно, что сила моей привязанности к Блоку, подобно поводырю, приведет меня за руку к порогу его дома.
Первый раз я не дошел до Пряжки. Начиналось наводнение, и были закрыты мосты.
Я, продрогнув, смотрел на глухую, аспидную муть на западе. Там была Пряжка. Оттуда бил в лицо сырой ветер, нес мглу, и в этой мгле, как каменные корабли в шторме, вздымались неясные громады домов.
Я знал, что дом Блока стоял у взморья и, очевидно, первым принимал на себя удары балтийской бури.
И только во второй раз я дошел до дома на Пряжке.
Я шел не один. Со мной была моя девятнадцатилетняя дочь, юное существо, сиявшее грустью просто оттого, что мы ищем дом Блока.
Мы шли по набережной Невы, и почему-то весь путь я запомнил с необыкновенной ясностью.
Был октябрьский день, мглистый, с кружащейся палой листвой. В такие дни кажется, что редкий туман над землей лег надолго. Он слегка моросит, наполняя свежестью грудь, покрывая мельчайшей водяной пылью чугунные решетки.
У Блока есть выражение: «Тень осенних дней». Так вот, это был день, наполненный этой тенью – темноватой и холодной. Слепо блестели окна особняков, избитых во время блокады осколками снарядов. Пахло каменноугольным дымом. Его, должно быть, приносило из порта.
Мы шли очень медленно, часто останавливались, долго смотрели на все, что открывалось вокруг. Почему-то я был уверен, что Блок чаще возвращался домой этим путем, а не по скучной Офицерской улице.
Сильно пахло тинистой водой и опилками. Тут же, на берегу пустынной в этом месте Невы, какие-то девушки в ватниках пилили циркульной пилой березовые дрова. Опилки летели длинными фейерверками, но всегда раздражающий визг пилы звучал здесь почему-то мягко, приглушенно. Пила как бы пела под сурдинку.
За темным каналом – это и была Пряжка – вздымались стапели судостроительных заводов, трубы, дымы, закопченные фабричные корпуса. Я знал, что окна квартиры Блока выходили на запад, на этот заводской пейзаж, на взморье.
Мы вышли на Пряжку, и я тотчас увидел за низкими каменными строениями единственный большой дом – кирпичный и очень обыкновенный. Это был дом Блока.
– Ну вот, мы и пришли, – сказал я своей спутнице.
Она остановилась. Глаза ее вспыхнули радостью, но тотчас же к этому радостному сиянию прибавился блеск слез. Она старалась сдержаться, но слезы не слушались ее. Они все набегали маленькими каплями и скатывались с ресниц. Потом она схватилась за мое плечо и прижалась лицом к моему рукаву, чтобы скрыть слезы.
В окнах дома блестел ленинградский слепой свет, но для нас обоих и это место и этот свет казались священными.
Я подумал о том, как счастлив поэт, которому юность отдает свою первую любовь – застенчивую и благодарную. Юность отдает свое признание юному поэту. Потому что Блок в нашем представлении всегда был и всегда остается юным. Таков удел почти всех трагически живших и трагически погибших поэтов.
Даже в свои последние годы, незадолго до смерти, Блок, замученный никому не высказанной тревогой, так и оставшейся неразгаданной, сохранил внешние черты молодости.
Здесь следует сделать одно маленькое отступление.
Широко известно, что есть писатели и поэты, обладающие большой заражающей силой творчества.
Их проза и стихи, попавшие в наше сознание даже в самых маленьких долях, взбудораживают нас, вызывают поток мыслей, роение образов, заражают непреодолимым желанием закрепить все это на бумаге.
В этом смысле Блок безошибочно действовал на многих писателей и поэтов. Действовал не только стихами, но и событиями своей жизни. Я приведу здесь, может быть, не очень характерный пример, но другого сейчас не припомню.
У писателя Александра Грина есть посмертный и еще не опубликованный роман «Недотрога». Обстановка этого романа совпадает с рассказами Блока о его жизни в Бретани, в маленьком порту Аберврак.
Там Блок впервые приобщился к морской жизни. Она вызвала у него детское восхищение. Все было смертельно интересным. Он писал матери: «Мы живем, окруженные морскими сигналами. Главный маяк освещает наши стены, вспыхивая через каждые пять секунд. В порту стоит разрушенный фрегат 20-х годов (прошлого века), который был в Мексиканской войне, а теперь отдыхает на якорях. Его зовут „Мельпомена“. На носу белая статуя, стремящаяся в море».
Еще одно характерное место из письма. Его следует привести: «Недавно на одном из вертящихся маяков умер старый сторож, не успев приготовить машину к вечеру. Тогда его жена заставила двух маленьких детей вертеть машину руками всю ночь. За это ей дали орден Почетного Легиона».
«Я думаю, – замечает Блок, – русские сделали бы то же».
Так вот, вблизи Аберврака, на острове, был расположен старый форт Саизон. Французское правительство очень дешево продавало этот форт за полной его старостью и ненадобностью.
Блоку, видимо, очень хотелось купить этот форт. Он даже подсчитал, что покупка его вместе с обработкой земли, разбивкой сада и ремонтом обойдется в 25 000 франков.
В этом форту все было романтично: и полуразрушенные подъемные мосты, и казематы, и пороховые погреба, и старинные пушки.
Семейные отговорили Блока от этой покупки. Но он много рассказывал друзьям и знакомым об этом форте. Мечта не так легко уступала трезвым соображениям.
Грин услышал этот рассказ Блока и написал роман, где некий старый человек с молодой красавицей дочерью, прозванной «Недотрогой», покупает у правительства старый форт, поселяется в нем и превращает его валы в душистые заросли и цветники.
В романе происходят всякие события, но, пожалуй, лучше всего написан форт – добрый, давно разоруженный, мирный, романтически старый. Прекрасно также большое описание сада с живописными определениями деревьев, кустов и цветов.
Должен признаться, что стихи Блока натолкнули и меня на странную на первый взгляд идею – написать несколько рассказов, связанных общностью настроения со стихами Блока.
Эта мысль не оставляет меня и сейчас. Пока же я написал рассказ «Дождливый рассвет», целиком вышедший из стихотворения Блока «Россия»:
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка…
Я не хочу и не могу давать свое толкование жизни и поэзии Блока. Я не очень верю в пророческий и мистический ужас Блока перед грядущими испытаниями России и человечества, в роковую пустыню, окружавшую поэта, в некое слишком усложненное восприятие Революции, в безвыходные сомнения и катастрофические падения.
Так называемых концепций и «загадок» Блока у нас много. Мне думается, что у Блока все было яснее и проще, чем об этом пишут его исследователи.
Меня в Блоке привлекает и захватывает совершенно конкретная поэзия его стихов и его жизни. Туманы символизма, нарочитые, лишенные живых образов, живой крови, бесплотные, – это только затянувшееся гимназическое увлечение.
Иногда я думаю, что многое в Блоке непонятно для людей последнего поколения, для новой молодежи.
Непонятна его любовь к нищей России. Как можно было любить ту страну, с точки зрения нынешней молодежи, где «низких нищих деревень не счесть, не смерить оком, и светит в потемневший день костер в лугу далеком».
Это трудно понять молодежи потому, что этой России уже нет. Нет именно в том ее качестве, в каком ее знал и любил Блок. Если еще и остались глухие деревни, гати, дебри, то человек в этих деревнях и дебрях уже другой. Сменилось поколение, и внуки уже не понимают дедов, а порой и сыновья – отцов.
Внуки не понимают и не хотят понять нищету, оплаканную песнями, украшенную поверьями и сказками, глазами робких, бессловесных детей, опущенными ресницами испуганных девушек, встревоженную рассказами странников и калек, постоянным чувством томительной тайны, живущей рядом – в лесах, озерах, в гнилых колодцах, в плаче старух, в заколоченных избах, – и столь же постоянным ощущением чуда: «Дремлю, и за дремотой – тайна, и в тайне ты почиешь, Русь».
Нужно было широкое и выносливое сердце и великая любовь к своему народу, чтобы полюбить эти серые избы, запах золы, бурьяна, причитания и увидеть за всей этой скудостью бледную красоту России, опоясанной лесами и окруженной дебрями. Эта Русь умерла. Блок оплакал ее и отпел:
Не в богатом покоишься гробе
Ты, убогая финская Русь!
Новая Россия, «Новая Америка» встает для Блока в южных степях:
Нет, не вьются там по ветру чубы,
Не пестреют в степях бунчуки…
Там чернеют фабричные трубы,
Там заводские стонут гудки.
Для людей старшего поколения почти в равной степени знакома старая и новая Русь. В таком обширном знании – богатство старшего поколения. Нельзя знать новую Россию, не зная старой, не зная всего, что «чудь начудила и меря намеряла», не зная старой деревни, не зная очарованных странников, бродивших по всей стране, не увидев заката в крови над полем Куликовым.