Текст книги "Том 5. Стихотворения, проза"
Автор книги: Константин Бальмонт
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
Дети
Их было трое: рыжеволосый мальчик с изменчивыми глазами, зеленоглазая девочка с каштановыми волосами и совсем маленькая девочка с глазами голубыми и с волосами светлыми, как лен. Да, все трое капризники и причудники. Глаза голубые, как лен, и волосы паутинисто-светлые, как лен. Глаза изумрудные, как травинки весной, и волосы, как цвет осенних листьев, золотисто-каштановые.
Глаза еще, и самые причудливые глаза, то черные, как ночь, то сияющие, как утро, то неверные-неверные, как море, – и волосы огненно-золотые, словно матовое золото, немного потускневшее.
Братишка, сестренка и сестренка. Смеются, смотрят друг на друга и вступают в тайный заговор против старших.
Они знают, что отец и мать, хоть и любят друг друга, постоянно ссорятся. И не то что ссорятся, а так просто, препираются. Это слово «пре-пи-раются» сказал старший мальчик. Средняя сестра нашла его несколько непочтительным. А младшая сестренка стала им играть как камешками. Пре-пи, при-пи, пи-ра, пи-pa, пираются.
И три смеха звучало, тонкие, веселые, детские, звонкие.
Тайный заговор их был таков. Когда старшие позовут их и скажут, что елка уже готова, мать и отец, наверно, о чем-нибудь заспорят. Все ли свечи сразу зажигать или одну за другой, постепенно. Пропеть ли веселую святочную песню в начале праздника или несколько спустя. Водить ли хоровод детям с другими детьми слева направо или справа налево. Мало ли о чем можно поспорить. Лишь бы охота к тому была. Ну вот они и поспорят. Потом у отца будет обиженный вид, а у матери слишком красные щеки. Но они оба добрые и милые, только им непременно нужно спорить. Потом отец начнет говорить какие-то непонятные слова и будет читать непонятные стихи, а мать будет смотреть в другую сторону, и встанет, и отойдет подальше. Потом гости будут все около матери, а гостьи около отца. А детям будет скучно, и будут их игры какие-то невеселые.
Но сила заговорщиков иногда превозмогает. Рыженький мальчик решил перещеголять своего родителя и, найдя где-то три песенки, которые ему понравились, он подговорил сестренок, чтобы каждая пропела одну песенку, а он первый прочтет самую длинную. Возьмет, наберется храбрости, выйдет вперед и прочтет. Он знает, что все удивятся, а когда девочки пропоют еще свои песенки – и вдвое все удивятся, и будет всем весело, и можно будет со смехом плясать и слева направо и справа налево. Так плясать, что даже все куколки на ветках елки тоже будут плясать и прыгать. И качаться и качать свечечки.
Как удивительно точно могут предвидеть дети. Елка была разукрашена, и свечи зажжены. Гости были в полном сборе. Или вот, пожалуй, что не в полном или чересчур полном. Отец находил, что кого-то не хватает, кому положительно было бы уместно присутствовать. Мать находила, что даже есть лишние. Конечно, это не было сказано вслух, но некоторые мысли н не сказанные звучат громко. И дети и взрослые собрались на праздник, а в воздухе как будто паутина то тут, то там возникала, цеплялась, заставляла браться руками за лицо, заставляла морщиться или принужденно улыбаться.
И вот, правда, настала минута, когда одна гостья попросила хозяина дома прочесть какие-нибудь стихи, ибо он любил стихи и сам писал их. Он поговорил, поотказывался, и потом с довольным недовольством в голосе сказал:
– Право, не знаю, подойдут ли мои стихи к общему настроению. Я перечитывал сегодня канон – молебен на исход души. Очень мне понравились слова: «Каплям подобно дож-девнем, злые и малые дни мои, летним обхождением оскудевающе, помалу исчезают уже…» И я переложил их в стихи. Читаю:
Подобно каплям дождевым,
Подобно как восходит дым,
Подобно быстрым искрам горнов,
Подобно зернам, в час, как жернов
Круговращением своим
Поет: «Дробим, дробим, дробим!»
Все дни мои, крутясь в смятенье,
Скудея в летнем обхожденье,
О, злые малые мои
Крупинки в алом бытии,
Уж не поют о наслажденье,
А день за днем в своем паденье,
Подобно каплям дождевым,
Из слез, из слез рождают дым.
Гостьи и гости наперерыв хвалили стихи. Хозяин был недоволен и доволен. Хозяйке стихи чрезвычайно не понравились. Детям, игравшим в сторонке и на минутку притихшим, они были просто непонятны. Лица старших им в эту минуту не нравились. И очень им понравилось, что рыженький мальчик, похожий на китайского фарфорового божка, вдруг вышел вперед и с бледным лицом, с горящими глазенками, красиво изгибаясь, весь точно танцуя, сказал:
– Я тоже хочу прочитать стихи.
Все изумленно обернулись и стали смотреть на мальчика, но он, не смущаясь, прочел нараспев:
Над речкой берегите мост –
Во все проедете концы.
Не разоряйте птичьих гнезд –
Там птичек малые птенцы.
Но, если вырастут птенцы,
Польется песнь во все концы.
Не разоряйте птичьих гнезд.
Смотрите, сколько в небе звезд,
И между них как много тьмы.
Без пенья птичек грустны мы,
А с птичкой лес – как светлый сад,
Поет все лето до зимы.
И в небе тоже говорят,
И в небе тоже звездный сад.
Чуть здесь нам птичка запоет,
Звезда на небе за звездой
Встает, как цветик золотой,
Цветет и свет к нам сверху льет.
А песни нет – и мало звезд.
А песня есть – звезда горит.
Звезда горит и говорит:
«Не разоряйте птичьих гнезд».
Матери рыженького мальчика эти стихи понравились гораздо больше, чем стихи о дождевых каплях. И дети, чужие и свои, смотрели ясными глазенками. А шаловливый мальчик взял своих сестренок за руки, улыбнулась зеленоглазка, усмехнулась голубым цветочком младшая сестра, и стройная девочка с глазами изумрудными пропела:
Кто затопчет подорожник,
И нарочно, – тот безбожник.
По дороге проходи,
Все же под ноги гляди.
Если в солнце васильками
Нива смотрит как глазами,
К василечку василек
Заплети себе в венок.
Но не рви цветы напрасно,
В цвете небо смотрит ясно.
Не сгущай же в небе мрак,
Тьмы довольно там и так.
И едва зеленоглазка умолкла, девочка с глазами, как лен, и с волосами, как светлые паутинки, пропела:
Христос родился – славьте, славьте,
Христос безвинный – не лукавьте,
Христос с Небес – его встречайте,
Он на Земле – его венчайте,
Христос есть ветвь – ее храните,
Христос цветок – его любите,
Христос озяб – его укройте,
Христос глядит – о, пойте, пойте.
Если бывают в мире чудеса, в этот святочный вечер случилось по прихоти детей маленькое и даже большое чудо. И отец и мать были светлые и счастливые. И гости и гостьи были такие, что лица их нравились детям. А дети шумели, кричали и веселились, точно целый выводок перволетних птиц. И водили хоровод слева направо и справа налево. И куклы на ветках елки совсем стали безумненькие от радости. Качались-качались, плясали-плясали. Наконец некоторые даже гореть стали. Тогда елку повалили, огонь погасили, конфеты все сняли, подарочки раздали, елку опять поставили, зажгли на ней новые свечи, тоньше, белее и выше. И стало в комнате точно в церкви.
А ночью, когда и свои, и чужие дети уснули, каждый в собственной своей постельке, белые призраки скользили около детей, и так тихо, как падают снежинки в лунную ночь и в звездную ночь, слышался, слышался, еле слышался шепот:
Спите, дети, в темный час
Звезды думают о вас.
Говорит звезде звезда:
«Будьте светлыми всегда».
Говорит звезда звезде:
«В Бога веруйте везде».
Если страшен волчий глаз,
Бог заступится за вас.
Звездам Бог велел в ночи
С неба детям лить лучи.
Спите, дети, в темный час
Звезды думают о вас.
Почему идет снег
Нас было семь за столом, семь, как в балладе. Хозяйка дома, высокая и красивая дама, которая всегда куда-нибудь торопилась и никогда никуда не попадала вовремя, ибо, спеша к чему-нибудь, неизменно зацеплялась своим сочувствием за что-нибудь другое и, желая приласкать верную собаку, конечно, сажала к себе на колени кошку.
Ее подруга, довольно еще молодая девушка с пышным наименованием, дарованным ей судьбой, Перпетуя Ханенкопф, деятельная членица общества «Приутайная хижина человекомудрых», в котором по средам и пятницам члены и членицы общества читали доклады о человеческих возможностях, надеясь развитием тайных сил человека нарушить все законы возможности.
Родственница хозяйки, тихая и кроткая молодая женщина русалочьего лика. Ее за любовь к молчанию и невмешательству дети прозвали Ирина Молчальница, чем она не была недовольна, а скорее, обласкана.
Юная девушка Женя с быстрыми черными глазками, смешливая, умная, быстрая, как зверек, и нежно-румяная, как недоспелая брусника, Женя, влюбленная в мир, и в себя и, ну конечно, еще в кого-нибудь.
Еще более юная девушка, которая, не будучи грузинкой, называлась Тамарой, чаще – Тамарик, лучезарная юница шестнадцати лет, еще ничем не отравленный цветок. Полувзрослая малютка, которую мать напрасно заставляла читать драмы Ибсена, ибо она предпочитала убегать на пруд и удить карасей или кататься на коньках, если была зима.
Капризная Вероника, златоволосая девочка девяти лет, жадными глазенками своей вечно трепещущей и хотящей души уже успевшая заглянуть во много цветов, и звезд, и человеческих глаз и коробок с конфетами.
И наконец, я, вечный беглец от самого себя, тоскующий о далекой-близкой, ненавидящий мужское, обожающий женское, чем и объясняется, что за столом, кроме меня, не было никого, кроме светлых носительниц женского лика на Земле, более исполненного тайн и недоговоренностей.
Ценя многогранную игру кристалла, я люблю, находясь в обществе нескольких людей, вдруг задать какой-нибудь вопрос, заранее обеспеченный ответами присутствующих. Сколько раз я ни играл в эту игру, всегда бывало интересно, и непременно в одном ответе или даже в нескольких просвечивало сияние настоящего угадания. Это неизбежно. Ибо здесь затрагивается заложенная в нас глубоко и проявляющаяся во всех первобытных народах страсть к загадке.
И вот я, седьмой, попросил шестиугольную медвяную келейку отдать мне скрытый мед. Я спросил: «Почему идет снег?» Я попросил, чтобы каждый ответил, вернее, каждая из бывших со мною, заглянувши в себя, ответила, почему есть в мире снежинки, почему идет снег.
Хозяйка дома пожелала ответить первая и тотчас начала, взволнованно и как бы оспаривая незримого собеседника, говорить о весне, потом сказала что-то длинное о лете, добралась наконец и до осени, но так-таки ничего не сказала ни о зиме, ни о снеге и предоставила говорить за себя Ирине Молчальнице.
Но Ирина Молчальница взглянула на меня своими русалочьими глазами и, оправдывая свое наименование, просви-релила: «Я ничего не знаю».
Тут юнейшие соскучились, и обе, сначала Вероника, а за ней Тамара, сказали, что они хотят пойти к себе и каждая напишет ответ. Они были отпущены.
Влюбленная в мир и в себя Женя усмехнулась и сказала, что по снегу хорошо идти в собольей шубке, и, если снеговой водой умыться, лицо весь день бывает румяное. Она лепетала также о том, что очень весело бросаться снежками и попадать сразу в нескольких. Она намекнула также, что она чья-то невеста и что подвенечное платье красиво, а оно цвета снега. Я не мог с ней не согласиться. Я нашел только, что, если действительно она будет в подвенечном платье, ей хорошо было бы вплести в волосы две красные розы. Но все это имело лишь косвенное отношение к моему вопросу.
Я воззвал к большему чувству метода и порядка. Я хотел точности ответа, и Перпетуя Ханенкопф, улыбаясь загадочно и выдвинув губы вперед, педантически ответила мне: «Снег идет в мире потому, что на небе был острижен первый белый кот».
Большинство присутствовавших нашло ответ неудовлетворительным и непонятным. Первым обвинением Перпетуя Ханенкопф была самодовольно уязвлена, вторым – самодовольно обрадована.
Я нашел ее ответ, напротив, любопытным и заключающим в себе с ее или без ее ведома совершенно определенный смысл. Кот, кошка – зверь сладострастия. Шерсть, как и человеческие волосы, не только самозащита тела от холода и иных враждебных условий жизни, но и одно из колдующих зачарований, устремленных полом к полу. Потому чрезмерно пышные волосы возбуждают в другом или страстную влюбленность, или глубокое отвращение. И влага – стихия страсти, дождь – мировой символ сладострастия. Застывшая влага облака, рождающего снежинки вместо капель дождя, может внушать такой замысел, как этот обстриженный белый кот. Только для чего она его обстригла, нежно-педантическая Перпетуя? Не остригла ли она его оттого, что, будучи соучастницей «Приутайной хижины человекомудрых», она и в свои чувства ввела ножницы, холодное режущее железо, которое вообще натворило много зла, как о том повествует «Калевала».
Мне хотелось не аллегории, а образа, где мысль была бы лишь сияющим соприсутствием, а не убивающим охлаждением и явственным скелетом. Образ дала мне маленькая Вероника, ибо детям открыто больше, чем взрослым. Она принесла две страницы, исписанные крупным твердым почерком. И, отдавая свое разъяснение «Почему идет снег», она успела мимоходом дернуть за рукав Ирину Молчальницу и похитить две сверхсметные шоколадки, которые уже таяли в ее розовом ротике.
Я прочел: «Это было давно, давно, когда на земле не было снега. Каждое время года одевало землю. Весна одевала ее молоденькой травкой, Лето цветочками, а Осень – красными, бурыми и желтыми листьями. Только бедной Зиме нечем было приукрасить землю. Деревьям было холодно и неуютно. Они сердились на Зиму и бранили ее. Но одна маленькая девочка спасла Зиму от брани деревьев. Случилось это вот как.
В одной деревне жил мужик, у него не было детей, и жена его очень горевала. Наконец у них родилась дочь. Мать недолго прожила от радости. Когда она умерла, ее муж взял другую жену. Эта женщина оказалась очень злой, совсем обратное тому, что думал мужик. Она больно била бедную сиротку и наконец до того взбесилась на бедняжку, что в одну зимнюю ночь, когда отца не было дома, выгнала ее из дома. Залилась девочка слезами и пошла куда глаза глядят. Услышала она, как деревья бранят Зиму, и ей стало жалко Зиму, и она стала молиться Богу. Она молилась, чтобы Бог сделал из нее что-нибудь, что могло бы укрыть деревья. И Бог услышал ее молитву.
Девочка вдруг пропала, а вместо нее явилось белое облачко, и из него посыпался снег».
Едва я кончил чтение этой удивительной сказочки, родившейся в детском уме, озаренном минутой наития, как в комнату вошла торжествующая Тамарик и принесла свой ответ на вопрос.
Я прочел: «В далекой Лапландии жил большой белый олень. Он жил в лесу со своими детьми и ел серый мох. Он заботился о своих детях и, чтоб не было холодно, не пускал мороз в свою страну. А так как у него были крепкие рога и быстрые ноги, то в его стране было тепло и не было зимы.
Но однажды к оленю пришел шаман и сказал ему: „Иди в мои владения. Там, у дерева Совета, тебя ждут уже все звери“. Олень пошел за ним. Но только он ушел из своих лесов, как услышал плач своих детей. Это зима пришла без него и заморозила землю. Маленькие олени не находили серого моха и кричали от голода. Олень поднял уши, остановился и, узнав голосо своих детей, сказал шаману: „Я вернусь. Я слышу, дети мои кричат. Я вернусь, или они умрут от голода“. Но шаман ответил ему: „Нельзя терять время, когда все звери ждут. Скажи мне, что ты можешь сделать для своих детей, не возвращаясь домой, и я помогу тебе“. Олень сказал: „Я хочу согреть землю и воскресить серый мох“. Шаман поколдовал и тронул его волшебной палочкой. Тогда олень стал тереться о ствол большой сосны. Поднялся ветер, и с оленя стала падать его белая шерсть. И ветер понес ее, и рассеял, и укутал ею землю.
Под белым покровом ожил мох, и дети оленя нашли его. Теперь зима и холод не были им врагами. У них был серый мох, и они могли жить».
И детская сказка и полудетская легенда показались мне очаровательными. Всем стало радостно и красиво от них. Но внутренний голос во мне, голос далеко-близкой, добавил: «Во второй сказке больше взрослости в изложении. И взрослость – в меньшей жертве».
Конечно, так. Ребенок или все возьмет, даже отнимет у другого, или все свое отдаст другому. В этом ребенок полубог.
Однако нужно было и мне дать какой-нибудь ответ на поставленный мною вопрос. Но, считая, что две девочки уже разрешили его мастерски, я дал ответ уклончивый – прочел сонет, где последовал примеру хозяйки дома, которая всегда куда-нибудь торопится и никуда не попадает вовремя. Я только был немного последовательнее и, не споткнувшись на Осени, дошел до Зимы. Я прочел «Весь круг».
Весна – улыбка сердца в ясный май
Сквозь изумруд застенчивый апреля.
Весенний сон – Пасхальная неделя,
Нам снящийся в минуте древний рай.
И лето – праздник. Блеск идет за край
Мгновения, чрез откровенье хмеля.
Пей, пей любовь, звеня, блестя, свиреля.
Миг кончится и вымолвит: «Прощай».
И торжество при сборе винограда
Узнаешь ты в роскошной полноте.
И, гроздья выжав, станешь на черте,
Заслыша сказ, что завела прохлада.
И будет вьюга, в белой слепоте,
Кричать сквозь мир, что больше снов не надо.
Я вышел на улицу. Было свежо, но не холодно. Крупными мягкими хлопьями падал белый снег. И весь окруженный белою Вселенной с крутящимися хлопьями, я ощущал мир таинственно-прекрасным. Я видел снег тысячу, много тысяч раз, но – в этом своем лике – никогда не пойму и не узнаю, почему идет снег. Я могу только пытаться построить внешние истолкования самого явления, но не знаю и не вижу его таинственной сущности и его отдельной неизбежности. Ведь природа безгранична в своих творческих прихотях, в образовании разных ликов своих дум, своих чувств, своей музыки, своей воли. На острове Самоа нет снега никогда. Значит, и в целом мире он мог никогда не возникнуть. Если ж возник, это было нужно так. Почему же идет снег?
Я думал о древней индусской книге «Браманас». Там говорится, что основа всего бытия есть жертва, неизбывная, неисчерпаемая жертва всего во имя части. Божеского во имя звериного и человеческого, совершенного во имя несовершенного.
Я думал о нашей «Голубиной книге», где та же мысль, о Книге глубинной.
…Белый свет у нас зачался от хотенья Божества,
От великого всемирного Веления.
Люди ж темны оттого, что воля света в них мертва,
Не хотят в душе расслышать вечность пения.
Солнце красное – от Божьего пресветлого лица,
Месяц светел – от Божественной серебряной мечты,
Звезды чистые – от риз его, что блещут без конца,
Ночи темные – от Божьих дум, от Божьей темноты.
Зори утренни, вечерние – от Божьих жгучих глаз,
Дробен дождик – от великих, от повторных слез его,
Буйны ветры – оттого, что есть у Бога вещий час,
Неизбежный час великого скитанья для него.
«Жертва была первее всех, – поют индусы. – Владыка создания есть жертва. Тело Владыки существ, члены его суть песнопенья. Дух его жертва».
И когда мы уходим в нашей жизни все дальше и дальше от своего Первоистока, нам все менее и менее слышен перво-основный голос Мира. Потому и я в своем сонете, и многочи-тавшая приутайщица, и хорошенькая невеста, прикоснувшись к тайне Мира, лишь скользнули по ней. А два милых ребенка, детство и юность, коснувшись тайны, тотчас увидели в магическом зеркале своей первичной свежести глубокую правду Мира.
Не потому ли, что эта правда должна быть сохранена в Мире от гибели, мы, сильные, замерзаем в лютые морозы и гибнем, а маленький зеленый стебелек, который должен расцвесть под солнцем для очей видящих и даст бабочке цветочной пыльцы, а пчеле – радость меда, а может быть, большому сильному человеку – радость зерна, этот стебелек, что можно стереть, уничтожить легким движением руки, не гибнет в свирепом холоде и спокойно спит, дожидаясь в сугробе своей весны?
Цветите же, малые стебельки. Расцветай, Вероника.
Лунная гостья
Посвящается С. С. Прокофьеву
То, что было со мною в ночь ущербной Луны, случилось действительно, но что это было, я не могу понять до сих пор, сколько бы я об этом ни думал.
С вечера играла музыка. Она играла еще и поздней ночью. В смешном старинном бретонском местечке, где все жители похожи на бродящие воспоминания прошлого, в «Океанской гостинице» был бал. На большой веранде, в мавританском стиле, весело танцевали влюбленные пары. Я ушел домой и лег спать, но спать мне не хотелось. Издали доносился знакомый с детства напев вальса, возникали качающиеся звуки танго, и скрипки дразнили, и флейты истомно уводили слух до волнующей близости к какой-то желанной высоте, но напев только приближался к ней и каждый раз, уже вот-вот почти достигнув ее, падал.
Я вспоминал свое детство и юность. Мне всегда хотелось танцевать, когда мне приводилось быть в бальной зале, но из застенчивости я никогда этого не мог сделать и, томясь, долгими часами смотрел на счастливых, которые весело кружатся в танце. Я вспоминал прозрачную березовую рощу, летнюю светлую ночь, июнь моей жизни, нежную и такую грустную июньскую влюбленность, очерк милого лица, все бывшее, засветившееся, ушедшее. Я вспоминал свои странствия, мерную качку океанского корабля, невозбранную тишь и отъединенность звездных ночей в открытом океане, когда, уплывая от покинутых, без конца своей душою ткешь тончайшие лунные нити мечты, уходящие в хрустальную даль.
Мне вспоминалось также, как совсем недавно тот молодой композитор, который написал «Скифскую сюиту», играл мне органную фугу забытого старинного мастера Букстехуде. Исполненный строгой молитвенной красоты, напев идет широко и спокойно, как будто вырастает внушающая ясную благоговейность высота готического собора. В одном полногласном повороте музыкального напева возникает отдельный, как бы человеческий голос, и певучая душа старинного мастера, потерявшегося в столетиях, говорит другой душе через века, что, любя, любишь воистину, что любовь сильнее смерти и в ней есть та же самая великая простота свершающегося неизбежно и проходящего через преграду времени и места так же спокойно и просто, как прямой луч луны, будто бы мертвой, светит и светит нам в просторах неба, в голубой раме тысячелетий. Я заснул.
Долго ли я спал, не знаю, но несколько часов, это я, проснувшись, четко ощутил. Мне приснилась та, кого я любил в июньской светлой мгле моей жизни. Ее звали Мария. У нее были голубые глаза и длинные русые косы. В те далекие дни мы оба любили друг друга, но я все только хотел сказать ей, что я ее люблю, и каждый раз, когда сказать было можно, я говорил себе: «Завтра». Но завтра не пришло, потому что жизнь разъединила нас, и последнее мое воспоминание о любимой было воспоминанием о голубой грусти в красивых молчащих глазах, в которых любовь светит любви и ждет, чтоб к любви подошла любовь. Вот она снова стояла передо мной, та же, но только более бледная. И я рванулся к ней, и я протянул к ней руки, она протянула свои бледные руки, и тонкие ее пальцы ласково коснулись моих волос и задрожали. «Любишь ли ты меня?» – воскликнул я и проснулся от ощущения поцелуя на моем лице.
Было тихо и светло в моей комнате. Я забыл перед сном закрыть ставни, и ущербная Луна, окруженная редкими, но четкими звездами, светила прямо в мое окно, около которого холодным серебряным светом ворожило большое зеркало трюмо. Я лежал неподвижно на спине и весь был в ощущении поцелуя, который я чувствовал на своем лице. Вдали несколько раз перекликнулись предутренние петухи. Музыка бала давно уже смолкла. Но в слух мой, переливно журча теневым тончайшим напевом, без конца, без конца струилась воздушная, тишайшая, но звучащая музыка. Я спросил себя мысленно, не сплю ли я. Нет, я не спал. Музыка, доходящая из непостижимой дали, из пространственных идеальностей, из пределов, для которых нет слов, из беспредельного, безбрежного, лилась, переливалась, менялась, качала выражения, замедлялась, торопилась, снова медлила, выпевала долгую сладостную сказку.
Кто бывал в весеннюю ночь в саду Трокадеро, в Париже, тот знает, что там есть звенящие мелодические лягушечки, которых трудно увидеть, но можно слышать. Более тонкого хрустального призрачного звука я никогда не слышал ни в каких голосах природы. Когда я был ребенком, у меня была маленькая шарманочка, размером не больше табакерки и даже меньше, и играла она только три маленькие мелодии. Я любил ее тонкий кристальный звук. Так вот, музыкальная размерность звуков этого детского органчика все же слишком вещественна в сравнении с тремя звенящими нотами этих садовых гномов, а три звенящие их ноты все же слишком вещественны в сравнении с теми теневыми высокими переливавшимися звуками, которые бесконечной вереницей вливались в мой слух.
Я скоро заметил, продолжая оставаться совершенно неподвижным и не решаясь шелохнуться, что, когда в тонком течении звуков возникал такой поворот, который меня не насыщал, а лишь томил, я внутренним движением воли изменял поворот напева и делал так, что призрачная, но четкая тонкая музыка пела то, что я хочу, пела так, как я желаю. Я управлял этим певучим током, и он разрушил в моей душе все преграды обычного.
Меня мучила сильная жажда. На ночном столике стоял стакан с водой. Перед сном я выкурил несколько лишних папирос. Жажда побуждала меня протянуть руку, но я боялся сделать это движение. Мне казалось, что я спугну призрачную мелодию. Я все-таки протянул руку, выпил полстакана и осторожно поставил стакан обратно. Волна звуков колыхнулась от моего движения. Напевный меняющийся непрерывный ток качнулся куда-то в сторону, точно меняя русло, но через несколько мгновений он снова струился там же и так же, как это было раньше.
В комнате пахло цветущей кашкой, сладким духом трилистника. Я без конца слушал теневую музыку. Я чувствовал себя нежным и юным. Я полновольно управлял потоком текучей гармонии. Потом гармония овладела моей волей и потопила меня. Это она уже силой своей внутренней певучей законности качала меня и баюкала, уносила меня и качала, облекала меня голубыми и синими тенями, отсветами нежно-зелеными и матово-серебряными. Пела, держала, качала, уносила, унесла. Я опять заснул.
Но сон мой так неуловимо слился с тем, что только что было со мною, что как будто я не засыпал. Я чувствовал себя во сне лежащим неподвижно на спине. И так же светила в окно ущербная Луна, окруженная немногими четкими звездами, и опрокинутый лик ее отражался в холодном зеркале. И так же звучала непрерывная музыка, только она была теперь громче и торжественнее, необъяснимым образом переходя в лунные отсветы и снова делаясь только музыкой.
Сон перешел в новый сон, как краска вечернего облака переходит в новую краску и как зеркало отражает углубленную видоизмененную зеркальность, где то же не есть то же.
Без какого-либо приближения извне около зеркала явилась Мария. Точно она уже давно была здесь, в моей комнате, но только раньше она была невидима и вдруг стала зрима. Она стояла перед зеркалом, не смотря на меня и ломая тонкие бледные руки, в немой безутешности она была бесконечно грустна. Я смотрел на нее, и мне было бесконечно грустно. Печально покачав головой, она вошла в зеркало, в его глубь, как входит беспрепятственно в глубь зеркала отражение. Зеркало в то же мгновение превратилось в длинную серебряную бальную залу, и там возник снежно-белый серебряный звездный вихрь. Влюбленные пары кружились в пляске, руки сжимали руки, тело касалось тела, скользящие ноги ускользали по кругам в одной воле, в одном желанье, в одном напеве, в едином счастье. И только Мария была грустна, и тот, кто кружился с ней, был печален, с выраженьем в затуманенных глазах бесконечной грусти о недосяжимом.
Внезапно в потоке гармонии возник на секунду один короткий резкий звук, как будто что-то где-то упало. Воздух наполнился сладко-истомным запахом трилистника. Точно где-то близко было целое поле, целый луг только что зацветших стебельков розовой кашки.
Зеркало опять стало матово-серебряным холодным зеркалом. Я лежал неподвижно в своей постели, а вблизи предо мной, но не подходя ко мне вплоть, стояла Мария. Она смотрела на меня, и ее голубые глаза были расширены, а вся она была такая белая, такая воздушная, что, пристально всмотревшись в нее, я вздрогнул. Через белое, почти совсем прозрачное ее тело, прикрытое призрачной одеждой, просвечивались звезды дальнего неба, и видно было, как малые тучки плывут к ущербной Луне.
– Мария, Мария, – шептал я безутешно. – Я люблю тебя, любимая.
Мария тихонько покачала головой, и в голубых ее глазах отразилась разлука, бесконечность разлук, несосчитанность грустных мгновений, звеневших и отзвеневших.
Я закрыл глаза в отчаянии, и в остром знании непоправимого я утонул в темном беззвучном бездонном океане.
Я проснулся поздно. Потянувшись за часами, я увидел наполовину недопитый стакан с водой, и у меня было ощущение, что те же самые губы, которые прильнули с поцелуем к моему лицу во сне, коснулись на миг и этого стакана. В комнате был запах трилистника.
Я встал и подошел к трюмо. Мне хотелось непременно открыть его. Там все было в обычном порядке. Только флакон с духами «Трефль» стоял полуопрокинутый, и коробка со старыми письмами, помешавшая ему упасть вовсе, была облита легкой струей духов.
Что это было, я не знаю, но это было.
1921