Текст книги "Том 5. Стихотворения, проза"
Автор книги: Константин Бальмонт
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
На волчьей шубе
Вьюга шумела с вечера. Замела, занесла в усадьбе все окна. И без того уж они были промерзлые, так что дивно было глядеть на их узоры в лунную ночь и в лунный вечер. А тут еще эта метель. Разрисовала окна узорами погустевшими. Один в одном, один на другом, светят, уходят, возвращаются, ни один не повторится, каждый – другой, а все вместе сплелись – ни конца ни начала им нет.
К утру потеплело. Выпал новый белый снег. Много снега. Так свежо, и бело, и пушисто. Нарядился весь мир в свою зимнюю тайну, всеобнимающую. Недвижны деревья, увитые хлопьями. Глядят они белыми виденьями и на дворе и в саду. А в лесу повеселели звери от потеплевшей, свежей тишины. И игривыми, спутанными вдавленностями закрутился заячий след, от леса до поля и от поля до леса.
Хозяин усадьбы был охотник. Он жил в усадьбе один, а семья его была в городе. И в тот вечер, когда свистела вьюга, его не было в его отъединенном доме, а когда выпала свежая пороша и наметились звериные следы, он вернулся из города в усадьбу и привез с собой любимого своего сына. То был рыженький мальчик, десять ему было лет, уж пошел одиннадцатый. Рыжий мальчик не охотиться хотел с отцом, а играть в снегу, и играть в теплой комнате, и смотреть на картинки, что висели по стенам в пустынных комнатах, и до забвения смотреть на ледяные узоры.
До забвения? Нет, он все потом помнил, четко и ярко. Когда он пристально смотрел на морозные окна, у него начинало рябить в глазах, и слезы бежали, и в затылке была странная не то мучительная, не то сладостная боль. И слезы потом переставали бежать, и боли не было, а была только радость неожиданно-сложного и все умножающегося в своей лучезарности, все более праздничного видения. Мальчик видел цветы и деревья, сад и леса, зверей и людей, птиц и бабочек – все, что он видел когда-нибудь и там, за окном; но там, за окном, все это было и светлое, и темное, а здесь, в расписной морозности, все было только светлое. И здесь, в тишине и отделенности, ему виделись еще, помнится, новые существа, каких он за окном не видел, а лишь смутно видел иногда во сне. И за окном все всегда было в разорванности, все всегда в чем-нибудь, во вражде или в несогласии, а здесь, на окне, на узорах, в узорах все было слито вместе, не смешиваясь, а только сплетаясь, как это бывает на длинной-длинной ленте, которую развертываешь.
И он глядел.
Он глядел, а когда уставал, выходил на убеленный двор, подходил к саду, но выйти туда было нельзя – слишком глубоки были сугробы; выходил за ворота и подолгу стоял на замерзшем пруду, где в разъятой проруби зябли, но все же радовались воде смущенные зимой утки и гуси.
И так весь день, пока светило солнце. А когда, осмелевши к вечеру, Луна воздушно пролила свои утишающие чарования, он как будто вступил в оцепеневший хорал молчания, воли его уже вовсе не было, и он смотрел без конца на лунные узоры, на морозные цветы, все еще и еще расцветавшие.
Отец с утра ушел на охоту. К вечеру хотел вернуться. А вот все его не было.
Уж вечер превратился в ночь. Рыжий мальчик один поужинал. Большие стенные часы над ним тикали: тики-так, тики-так. Вправо, влево, тики-так. Вправо, влево, вправо, влево. Тики-так, тики-так. А когда час преломлялся, раздавался один мелодический удар, один ударяющий звук. А когда час замыкался, звенело и семь, и восемь, и девять.
Пробило десять. Больше ждать было нельзя. Нужно было ложиться спать.
Отец придет потом, позднее. Отец придет, когда уже будет совсем ночь. Когда все будут спать. Когда и он будет спать, рыжий мальчик, на волчьей шубе, в виду зажженного огня.
Пришла старая ключница. Это она приносила мальчику поесть, и она же должна была постелить ему постель. Волчью шубу вместо постели в той же самой комнате.
Хозяин усадьбы, где было весьма небольшое количество комнат, не жаловал посетителей и нарочно устроил так, что гостям, если таковые являлись, негде было ночевать. Не делал он исключения и для своих собственных детей и не любил их посещений. Лишь этот мальчик с золотистыми волосами, так непохожими на черные его волосы, был всегда ему мил, он радовался его присутствию в своем отъединенном доме, привозил его к себе из города и, если отлучался, как теперь, приказывал старой ключнице хорошенько накормить барчонка и уложить его спать вовремя в столовой на волчьей шубе, и печку зажечь, чтобы было тепло и чтобы можно было мальчику потешиться огнем.
Волчья шуба была огромная и причудливая. Целых пять волков распростились со своей волчьей жизнью, чтоб она могла быть сделана, и весь мех был очень хороший, светлосерый, с беловатым оттенком, каковой весьма ценится знатоками. Эти пять волков погибли по-разному. Двое были убиты на охоте, двое были отравлены, последний же был пойман в капкан и, изуродованный челюстями западни, был умерщвлен в усадьбе. Самые красивые и сильные были два первые – волк и волчица. Убил их он сам, этот охотник, в собственном своем лесу, в одном из бесчисленных северных лесов, где много было топких болот по окраинам и на пересеке, и в отдельной раскинутости между чащей и чащей. Он раз подстерег эту волчью чету на краю большого болота, близ опушки смешанного леса, в ясное предзимнее утро, когда уже топи подмерзли в дыхание сцепляющего холода. И волка убил он метким ударом, словно сам был его счастливым соперником, а как целился в волчицу, рука ли ему изменила или глаз, но только он ее лишь ранил, и не бежать она от него пустилась, а с невероятной быстротой устремилась на него. Добил он ее уж в рукопашной, ножом, но, прежде чем затянулись смертной поволокой глаза волчицы и прежде чем недвижно забелели ее оскаленные клыки, белизна этих острых клыков глубоко пронзила убивающую руку, и шрам от звериного укуса остался на всю его жизнь.
В ту зиму охотник из-за прокушенной руки долго не мог охотиться, а волки доставляли много беспокойств по хозяйству. Потому он и прибег к яду и капкану. Был выбран на овчарне подросший ягненок, его зарезали, содрали с него пушистую белую шкуру, в нежном теле сделали много малых колотых ран и в эти надрезы положили стрихнину. На отравного снова натянули его шкуру и бросили возле болота, между лесом и усадьбой. Два волка были найдены умершими в столбняке, со членами, исковерканными судорогой, с головой, искривленно притянутой к спинному хребту. Их трупы валялись на значительном расстоянии друг от друга, но в искривленностях своих и во всем положении скомканного тела и закинутой головы и обнаженных оскаленных челюстей было столько сходства, что как будто они в миг умирания в самой исступленности подражали друг другу.
Кто говорит, что оставалось еще три волка из свирепствовавшей стан, кто говорит, что один. Неизвестно. Верно только, что ни один, ни три яду не захотели и что один волк был захлопнут в капкан, раздробивший ему передние лапы и захлестнувший ему вокруг шеи металлическую петлю. Когда его привезли в усадьбу, деревенские мальчишки из людской долго тешились над пленником, хоть он еще устрашал рычанием и полузадушенный. Сам охотник долго смотрел на него, словно почему-то не решался его убить. Потом его прирезали.
Причудливая шуба из пятерного меха была скорее украшением, чем предметом необходимости. Охотник надевал ее лишь иногда поверх другой теплой одежды, когда он ехал куда-нибудь очень далеко и во время очень лютых морозов.
А так, обыкновенно, эта шуба служила лишь для дивования немногих посетителей уединенной усадьбы, да вот иногда молчаливый рыжий мальчик спал на ней.
– Ну, родимый, спи. Печка топится. Вот как барин вернется, огонь прогорит, и закрыть ее можно будет.
Попричитав еще немножко и набормотав немало разных приговоров и добрых пожеланий, старая ключница, похожая на всех сказочных нянь, ушла себе восвояси забыться мирным сном и, выходя, ласково посмотрела на мальчика своими добрыми подслеповатыми глазами. Она видела лишь детское спокойно-пригожее личико. Чудной барчонок, который все молчит. Лунная ночь, быть может, больше видела этого мальчика, и белая луна, быть может, смотрела прямо в его душу со своей пустынной опрокинутости, с кругового застывшего купола.
Впрочем, ключница, прежде чем уйти, заметила некоторый непорядок. В барские покои с людской забежал кот Васька. Красивый кот, блестяще-черный, с круглым белым пятном на самой середине груди.
– Кис-кис. Пойдем на кухню, бездельник, – говорила старая ключница. Но ни приманчивое «кис-кис», ни другие призывы и понуждения не соблазнили бархатного зверя к выходу из этой теплой комнаты. На зовы он мурлыкал, от касаний уклонялся, уходил не торопясь то в один угол, то в другой, и возвращался упорно на одно и то же место, между волчьей шкурой и печкой, поближе к огню. Покрутил так по комнате старую ключницу, и наконец, махнув рукой и еще раз пожелав барчонку спокойного сна, она плотно притворила дверь и ушла к себе.
Рыжий мальчик лежал на волчьей шкуре и, закинув руки за голову, смотрел на игру огня. В целом мире он был один. За окном была белая лунная ночь, и высокое колдующее светило лучезарно проплывало по лазурным морям и временами утопало в разнообразных облачных затонах. Тишина безграничная свеивалась с неба на землю, и все деревья, окутанные снегом, становились все более и более притихшими от этого захватывающего света, неоглядность снежного царства все поглощенней прислушивалась к струившейся напевности лунных лучей. Эта музыка безмолвия и световых внушений проникала и в безгласную комнату, где был молчавший ребенок, молчавший зверь и тихонько шелестевший красный огонь. Самый звук тиканья стенных часов стал углубленней и мелодичней, и тени, плясавшие около печки, как будто вели бесконечный хоровод. На стенах были наивные картинки, снимки со старинных расписных ковров. Картина мироздания, первые дни в раю, Ева, глядящая на спящего Адама, ликующий Адам, перед которым в менуэте проходят парами все звери Мира, в то время как он каждому дает своим вскликом имя, и поэма укушенного и съеденного яблока, после чего следует изгнание, и долгая летопись всяческих переодеваний человеческих тел, и, наконец, картина Страшного суда.
Мальчик, как он ни был еще мал, все уж это знал наизусть, но любил нет-нет да и взглянуть на ту или другую картинку, связать с ней, таким образом, менявшиеся в нем тайные мысли.
Но теперь он смотрел на огонь, который, тихонько шумя и потрескивая, являл бесконечность мгновенных ликов, неисчерпаемость красных, желтых, оранжевых, и синих, и голубых, и лиловых оттенков. Временами мысли в нем путались, и он весь перевоплощался – вон в ту или вот в эту пляшущую цветовую фигуру. Эти блестящие саламандры, перебрасываясь с одной головни на другую, на каждой принимали иную форму, с каждым обрубком дерева обнимались по-иному, но каждый после плясок и объятий саламандры в горенье уменьшался, таял, алея, и потом, в этом закованном, стесненном костре ярко вспыхнув, рушился книзу, ближе к золе, которая теперь была горячая, но, конечно, станет холодной и седой.
«А что же еще? – думал мальчик. – Еще дым выходит поверх крыши и тает в воздухе без следа. А в комнате становится все теплее, и весело смотреть на искры и на красные ленты огня».
Но мальчику сделалось скучно при мысли, что для того, чтобы в печке горел такой красивый огонь, нужно, чтобы кто-то с топором и пилою был в лесу, и чтобы падали срубленные деревья, и чтобы распиливали и разрубали красивые, статные деревья. И ему пришло также в голову, что этот бархатно-черный кот, так сверкающий своими зелеными глазами, подстерегает мышей и душит их, совершивши меткий прыжок. А мальчику нравились мыши с их торопливыми шажками и с их тонким шуршанием за обоями.
Когда он подумал это, кот поднял голову и посмотрел на мальчика блестящими глазами, как будто он слышал его мысль. Рыжий мальчик поманил его к себе.
И бархатные лапки, бесшумно ступая, пошли от огня к волчьей шубе, и стройное кошачье тело стало извивно ластиться и прижиматься к ребенку, покрытая шелковистой шерстью красивая звериная голова с полузакрытыми глазами, изумрудно мерцавшими, прижималась к детской руке, круглое белое пятно на груди было как малый лунный диск, мурлыкающее горло повертывалось и так и эдак, издававшая искры спина выгибалась под тонкими детскими пальчиками, торопливо повторявшими ласкательное движение и беспричинно дрожавшими, а длинный пушистый хвост безостановочно двигался.
Зеленоглазый мурлыка становился все веселей и беспокойней оттого, что эта малая рука гладила его. Он обращался к ласке всем телом своим, прижимался к руке вкрадчиво-требовательно, совсем неожиданными поворотами. Мальчик гладил эту шею, эту спину, эти гибкие бока, этот трепетный, пушистый живот, и вдруг остановился, вздрогнув от чего-то непонятного. Здесь, вот здесь было нечто неожиданное для ощущения, малый магический жезл, и в сердце у рыжего мальчика сделалось горячо и тревожно, а зеленоглазый зверь, мурлыкая и трепеща, стал с лаской тихонько кусать остановившуюся в изумлении руку. И вдруг мальчик почувствовал, что и в нем самом произошло какое-то странное, неожиданное изменение, совершенно для него непонятное, и ему стало тревожно, и желанно, и горячо. Полузакрыв свои глаза, он видел перед собой что-то блестяще-черное, и чувствовал, что на него неотступно смотрят мерцающие глаза, изнутри горящие зеленым светом, и слышал мягкое прикосновение пушистости, и слышал далекое тиканье часов, и видел далекое зарево, словно где-то на много верст впереди горела и сгорела целая деревня.
Дремота окутала детский мозг. Свет и цвет, очертания и звуки – все слилось в одно неразличимое целое, в котором было баюканье, тревога, сладость и забвенье. Мальчик уснул так крепко, что даже не слышал, как, тяжело ступая, хотя стараясь делать возможно меньше шума, мимо него прошел отец, вернувшийся с охоты. До белого утра он не слышал ни одного из звуков, которые еще раздавались вокруг него в этой ночной комнате и в других комнатах, ибо отец как будто вернулся не один. Огненные саламандры, уже давно прекратили свою искристую пляску, и заслонка, прикрывши круглое печное жерло, устремила теплый воздух из потемневшей печки в комнату. Погасли и свечи, горевшие в старых канделябрах. Зашла и луна за тучу, хотя белую, но слишком густую, чтобы можно было светить. Закрылись и зеленые звериные глаза. Все источники света погасли. Но во всю эту ночь, в оцепенении тьмы, рыжему мальчику снилась бесконечная снежная равнина, и по ней с горящими глазами волк и волчица убегали к крайней черте горизонта, где виднелось зарево от сгоревшей деревни.
1908
Солнечное Дитя
Тринадцать лет
У древних мексиканцев, как и у древних бретонцев, 13 было число священное. Мне всегда нравилось это число, потому ли, что в душе моей с детства было всегда противоборство по отношению к общепринятым мнениям, а в обыденности нашей принято думать, что 13 есть число зловещее, потому ли, что 13 есть воистину число вещее и значительное для меня. 13 марта, много лет тому назад, родилась в одном доме девочка с черными глазами, которая, через пути свои пройдя, стала моей женой. 13 марта в жуткий для меня год я призвал к себе смерть, но смерть даровала мне жестокую пытку, и ужас чистилища, и полное возрождение для новой жизни. 13 мая в солнечной стране, в год, повлекший за собою ряд блестящих звезд мечты, я узнал вольное счастье, такое, какое судьба дарит неожиданно. Число 13 продолжает время от времени чаровать мне с неизбежностью – мне и моим любимым. И вот мне хочется усмехнуться и сказать: «Необманно два года скучал я о Моне Лизе, улыбающейся Моне Лизе, и я вернулся из России в Париж в полночь 13 декабря нового стиля, а еще в Берлине утром 13-го я с волнением прочел, что Джиоконда не хочет больше скрываться в сумраках и снова желает улыбаться людям и сводить с ума толпу».
И еще мне хочется усмехнуться и сказать: «Тринадцать лет тому назад, в туманное утро в холодном Петербурге, в великий день Рождества, у меня родилось Солнечное Дитя. Таинственная Солнечная Звездочка, подтвердившая солнечность своего происхождения».
Она родилась, когда души пели лучезарный гимн, прославлявший Светлого Ребенка, того, что стал Спасителем темных душ. Она родилась как святочное утро, в красном пожаре зимнего солнца, в серых дымах, разорванных властной зарей. Она родилась в малой комнатке, в тесном домике, и спаяла светлым звеном две души, любящие одна другую, но вечно взметенные своей разностью. Она родилась как рождается редкий цветок, на который хочется смотреть еще и еще, и каждый, кто смотрит на этот цветок, сам расцветает улыбкой и солнечной радостью. Ибо она родилась – посланная в мир для золотых сновидений, как одна из бесчисленной свиты Того, Кто ребенком уже носит скипетр и повелевает мирами.
Для чего родится тот или иной ребенок, знаем ли мы? Мы ничего не знаем, мы можем только верить. Но когда сердце благословляет новый стебелек, и стебелек смотрит благословляюще зелеными своими глазками, и тянется к жизни, радуясь и радуя, и расцветает веселым светлым цветком, зовется веселые глазки, или троицын цвет, или сон изумруда, или шепнет: «Я незабудка – так ты не забудь меня».
Мое Солнечное Дитя так же любит цветы, как и я. Любит все травки, всех зверей, все живое. Я спросил: «Как растут и колдуют травки?»
Солнечная Звездочка мне отраженно улыбнулась и ответила: «Весной, когда, пригретые солнцем, под землей просыпаются травки, они сперва совещаются, можно ли вылезти из-под земли. Решив, что уже время, они начинают расти. Они работают в темноте, думая только о тепле и солнце, которое ждет их наверху. Наконец они вырываются на воздух.
Тут, сперва ослепленные солнцем, они останавливаются, а потом продолжают расти.
Некоторые, маленькие, стараются пролезть незамеченными, другие, наоборот, толкая муравьев и мошек, тянутся все выше и выше, стараясь достигнуть солнца.
Они пьют своим маленьким корешком сок и влагу, которую находят в земле, и стараются сделаться больше, выше, думая, что вот, вот – достигнут солнца.
У каждой травки есть свой солнечный эльф, который со снегом проникает в землю и там выбирает себе зерно, заботится о нем, и как только из него выйдет маленькая зеленая травка, он торопит ее выйти на землю, рассказывая о чудной весне, о цветах, о солнце.
Когда травка выйдет на землю, он оберегает ее от ее врагов и только просит ее подняться скорее к солнцу.
Летом травка уже перестает расти, а только заботится о своих зернышках. Когда они падают, травка желтеет, а эльф, плача, прощается с ней и уносит зерна в другое место, где и сеет их зимой. А когда из них выйдет травка, он снова помогает ей расти.
А другая травка, умирая к осени, думает о своей жизни, об эльфах и радуется, что какая-нибудь другая травка наверно достигнет солнца».
Другая травка, и другая травка, и еще другая травка. Ах как трудно расти из земли, из-под темных глыб. Но травка, и травка, и много травок создают изумрудный ковер. И если б не было этой радости зеленых травинок, не знать бы нам наших песен весенних и весенней любви, и расцветного июня, и веселого сенокоса с звонкими косами.
Милое Солнечное Дитя, ты даешь мне радость жизни и находчивым своим сердечком, подсказывающим тебе верные слова, учишь меня ничего не бояться в мире и смело петь песни, по-прежнему звонко петь песни.
В моей жизни, быть может, и много серого цвета, страшного, мышиного, сумеречного, неверного серого цвета. Но мне пришло однажды в голову, что и соловей серого цвета.
Соловей – серый. Я горько усмехнулся, когда подумал это. Я вспомнил, что в детстве я любил золотистый цвет канарейки, как люблю его до сих пор, как люблю желтые цветы акации, и золотые тюльпаны, и божески прекрасные бубенчики свежих купальниц. Я вспомнил также одного из любимцев детства, птичку первозимья, красногрудого снегиря, который так загадочно светился мне алым своим огоньком на уснувшем снежным сном кусте холодевшей сирени.
И я спросил Солнечную Звездочку: «Скажи мне, ты знаешь, быть может, почему снегирь красный, канарейка желтая, а соловей серый?»
Снова блеснула мне ласково Божья Звезда, и вот какой ответ услышал я, изумивший меня и обрадовавший: «Когда в начале мира Господь сотворял птичек, Он выпустил из рая снегиря, канарейку, соловья и сказал им: „Вот у вас всех серые перышки. Полетайте по миру и выберите себе каждая по одежде, в которой вам будет лучше жить на земле“.
Птички послушались, и каждая стала высматривать, какая краска лучше для ее перышков.
Один только соловей не думал о своей краске и летал, восхищаясь миром.
Когда Господь под вечер позвал к себе птичек, соловей вспомнил, что не выбрал себе краски.
Сказал Господь канарейке: „В какой одежде хочешь ты летать по земле?“
Она ответила: „Я хочу быть солнечного цвета“».