Текст книги "А жизнь идет..."
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Джентльмен не должен хватать за горло нотариуса, но джентльмен может себе позволить побледнеть, как полотно, открыть дверь и держать её открытой, пока нотариус не выйдет.
Джентльмен может вообще держать себя совершенно безупречно, на то он и джентльмен.
Но в данном случае?
Джентльмен может ударить или застрелить, задушить своими собственными руками и всё же остаться джентльменом.
Но в данном случае?
Консул и пальцем не шевельнул. Он был для этого слишком половинчатой натурой, продуктом смешения двух рас, и притом смешения первичного, которое не что иное, как две равных половины. Но консул сделал нечто, что в данном случае спасло его самого, родителей и положение; он стоял как ни в чем не бывало и смотрел своему противнику прямо в лицо.
Его задумчивый вид говорил при этом, что он старается понять, что хотел сказать его противник. То, что он сказал, было крайне банально: ведь, пожалуй, каждому можно сказать, что он не знает, кто его отец. На что именно намекал этот болтун нотариус? И с какой целью? Под конец, верно, консул не мог больше думать об этом, он опустил глаза и стал равнодушно перебирать какие-то бумажки на конторке.
Нотариус Петерсен растерялся. Он увидал вдруг доселе ему незнакомое самообладание, совершенно непонятную рассудительность, вовсе не похожую на удар боксом или ругательство. Что ему оставалось делать? Он стал говорить, стал вилять, чтобы совсем не пропасть. Чёрт знает в какую глупую историю влип он из-за ошибок другого! Ему пришлось рыться в пыльных старых книгах, это было его обязанностью; он служащий банка и должен соблюдать интересы своего учреждения. А что он имеет за это?
Он зашагал взад и вперёд по конторе, – что уже само по себе было невежливо с его стороны, – остановился, поглядел на карту, висевшую на стене, подошёл к стульям, все их перетрогал один за другим, словно желая испробовать, нельзя ли сесть хотя бы на один из них. Потом вытер пальцы о штаны.
– Я жалею, что не захватил с собой стула, – огорчённо заметил он.
Консул, казалось, с головой ушёл в работу и ничего не ответил на это.
Нотариус раздражённо спросил:
– Неужели вы хоть одну минуту воображали себе, что я действовал в своих интересах?
– Это я ещё не обдумал, – ответил консул.
– Что я лично буду иметь от этого выгоду?
Ответа не последовало.
Оба молчали.
– Впрочем, чёрт с вами, думайте, что вам угодно! Донесите на меня, если вы так ребячливы. Это ни к чему не приведёт. Банк расписок вашему отцу не давал, а присяга престарелого Иёнсена не может заменить собой расписок. Я надеюсь, вы меня поняли.
Вероятно, он был вне себя, вероятно, он потерял равновесие. В то же время он обнаружил твёрдость и настойчивость, доказал, что он действовал не наобум, он по-своему считал себя правым. Его жадность была хорошо известна, обуреваемый страстью к приобретению, он не мог отказаться хотя бы от малейшей замеченной им выгоды, – будь то почтовые расходы или плата за выписку в несколько строк. Шли ли эти мелкие доходы исключительно в пользу банка, или он серьёзно рассчитывал, что начнёт обирать многочисленных должников консула в свою пользу? Он не мог избежать подозрения. Взять хотя бы эти квитанции, о которых он говорил. Может быть, он надеется, что после стольких лет они затерялись? Но чего же он достигал в таком случае? Ничего.
Гордон Тидеман поговорил со своей матерью, – по отношению к ней он всё ещё оставался маленьким. Она категорически отсоветовала ему подавать жалобу на нотариуса и привела, тот довод, что «ведь Петерсен того не стоит».
– Ступай лучше и поговори с окружным судьёй.
Но сын был определённо против таких разговоров: ему казалось неприличным искать чьей бы то ни было поддержки, а тем более поддержки человека, который был гостем в его доме.
– Но ведь окружной судья – председатель правления банка! – сказала она.
– Тем хуже, – отвечал сын.
Ну и чудак этот Гордон!
Он никак не мог простить себе, что вовремя не заверил старую расчётную книжку.
– Предположим, что старого Иёнсена не было бы в живых, – сказал он.
– Но ведь он же жив, – смеясь ответила мать.
– Но предположим! У меня бы не было его присяги, а расписки неизвестно где. Мне бы следовало управлять банком. Я не стал бы так говорить, если б я не учился торговому делу: в таких вещах я знаю буквально всё. Я обыскал всю контору, перевернул вверх дном все ящики и вывернул наизнанку все конверты из серой бумаги, в которые отец мой прятал всякие бумажки. И нигде не мог найти эти мерзкие расписки.
Мать: – А может быть, они где-нибудь здесь, в доме?
– А я почему знаю! Впрочем, написаны-то они были здесь, на собрании членов правления.
– Я поищу, – сказала она.
Гордон Тидеман расстроился. Вся эта глупая история с нотариусом стала ему поперёк горла. Ему необходимо было в ближайшее же время получить деньги из банка, несколько тысяч, пока он не устроит своих дел; но он не мог обратиться за этим к Петерсену. Ни в коем случае.
Он был в дурном настроении, когда после обеда опять поехал в контору, и там ему не работалось. Впрочем, некоторое облегчение он всё же испытал, когда прочёл письмо, лежавшее на конторке: крупные заказы от коммивояжёра, из Хельгеланда. Парень этот замечательно ловко распродавал дорогую дамскую галантерею. Он ухитрился даже продать самому Кноффу, тому самому, который был женат на Лилиан, на сестре Гордона Тидемана...
Старая Мать вошла в контору. Она шла быстро, раскраснелась и похорошела.
– Какие у тебя красивые стулья! – воскликнула она.
– Ай, тише, не садись! – закричал он.
Нет, она не села, она подошла и положила на конторку какие-то две записки, улыбнулась и стала ждать, что он скажет.
– Что это такое? Старые бумажки, какие-то записи, вроде тех, которые вечно берег мой отец! А ты не нашла... – Вдруг он схватил записки: это были расписки директора банка Иёнсена. – Ура!
Как же, Старая Мать должна была пришивать карманы к внутренней стороне жилетов своего мужа; это делалось каждый раз, как только у него появлялся новый жилет. Ей пришло в голову осмотреть два-три жилета, оставшихся после покойного, и в них она нашла записки. И она не стала дожидаться, когда сын вернётся домой...
Гордон Тидеман сказал:
– Ты молодчина, мать!
Он почувствовал к ней глубокую благодарность, Не потому, что бы эти расписки меняли сущность дела, но теперь всё было в порядке, его честолюбие удовлетворено.
– Ступай на склад и возьми себе любое платье! – сказал он.
– Неужели? Как это мило с твоей стороны!
– Это в награду за находку.
Мать мило покраснела и поблагодарила. Ей очень было приятно получить новое платье: как раз в данное время ей особенно хотелось быть нарядной.
Как и следовало ожидать, дела нотариуса Петерсена изменились к худшему. Напрасно он затеял эту глупую историю с консулом.
Его вызвали на чрезвычайное собрание правления банка, расспросили обо всем крайне подробно, представили ему контокоррент, расчётную книжку и расписки, а под конец он ничего не смог сказать. Он извинялся, уверяя, что им руководили исключительно интересы банка.
Когда ему тут же, на месте, объявили, что он отставлен, он не стал протестовать, но потребовал, чтобы ему заплатили жалованье за три месяца. Другой на его месте не упомянул бы о жаловании; Гордон Тидеман побледнел бы и отклонил жалованье, как нечто обидное, если б его ему предложили, но нотариус Петерсен остался верен себе и настоял на своём праве получить жалованье.
Окружной судья с достоинством осадил его:
– Мне кажется, вы должны быть довольны, что вас отпускают, не ставя вам затруднений, нотариус Петерсен!
– Не делая затруднений! – воскликнул нотариус. – Ещё бы!
Его поведение было несколько загадочно. Никогда прежде он не обнаруживал так открыто свои дурные качества. Прежде он, несмотря на всю свою недозволенную жадность, проявлял своего рода добродушие, он принимал по-своему злобные нападки аптекаря Хольма и нередко остроумно парировал их. Он мог даже посмеяться над собственной жадностью и сказать, что это крест, который он должен нести. Однажды на каком-то пароходе он забыл кошелёк. Потом кошелёк нашёлся, но нотариус Петерсен уверял, что в его кошельке было гораздо больше мелочи, по крайней мере вдвое больше, и поэтому он никому не дал на чай. Что он этим выиграл? Он только проиграл. Всё становится известным в конце концов, и о нём пошла дурная слава.
Он был опасный человек, и главным образом для самого себя. В деле с Гордоном Тидеманом он не мог понять, за что осудили его поведение.
– Что такого я сделал? – спрашивал он.
Он хотел также непременно знать, кто будет его преемником в банке.
– Иёнсен во всяком случае не годится, – говорил он.
В этом отношении он был, пожалуй, даже прав, – Иёнсен слишком многое записывал в книги карандашом: расписка на отдельном листке, устная расписка. Но он был честен, бескорыстный слуга народа.
Поэтому старого Иёнсена всё-таки спросили, не хочет ли он опять занять прежнее место. Это его, растрогало, он поблагодарил, но отказался. Иметь директора на определённом жаловании было, пожалуй, слишком дорого; деньги платили, смотря по работе, а работы было немного, и кроме того, на подмогу имелся ещё очень дельный кассир. Одно мгновение подумали, не назначить ли кассира директором, но потом откинули эту мысль, так как кассир был совершенно необходим на своём месте.
Неужели же банковские служащие стали редкостью? Кто-то назвал шкипера Ольсена, но он жил слишком далеко, где-то в глубине долины, и, кроме того, не был достаточно грамотен. Может быть, можно было заполучить в шефы самого Гордона Тидемана? Но его даже не спросили об этом, – ему и без того хорошо жилось. Можно было бы предложить почтмейстера и начальника телеграфа, но у них служебные часы совпадали с часами работы банка. Среди учителей не было ни одного столь же надёжного, как в прежнее время Иёнсен.
Долго обсуждали этот вопрос.
Наконец кто-то указал на редактора и издателя «Сегельфосских известий», на Давидсена.
– Давидсен? – переспросили остальные и задумались над этим. – Н-да, пожалуй!
Он, конечно, не сможет представить гарантий: у него ничего нет, только два ящика со шрифтом; но они не знали, как им быть: банковские служащие стали редкостью. Они пошли к нему и спросили.
Но Давидсен отрицательно покачал головой.
Жалованье такое-то и такое, – сказали ему.
Давидсен продолжал отказываться.
Его спросили о причине отказа.
Причина та, что он не обладает необходимыми знаниями.
И у прежних шефов и директоров их не было, и всё же их обучили самому главному. Никакого особенного искусства тут не надо, все важнейшие вопросы решает правление.
Привлечь Давидсена в банк было вовсе не глупой мыслью. Он в течение продолжительного времени писал и сам набирал приличную маленькую газету в Сегельфоссе, да и в коммунальном управлении он давно показал себя дельным человеком. Его спросили, неужели он имеет право перед самим собой, своей женой и пятью детьми отказываться от такого предложения?
– Дорогие мои, – отвечал он, – я понимаю в банковском деле не больше, чем вот эта моя маленькая дочка. Она, вероятно, заходила в банк с каким-нибудь счётом или с извещением, – может быть, это случалось. Я же отродясь не был в банке!
И всё-таки ухватились за Давидсена, как за самого подходящего человека из всех, и ни за что не хотели отказаться от него.
Сам нотариус Петерсен был доволен таким выбором и предложил за умеренную плату обучить его банковскому делу, но на это только улыбнулись и, поблагодарив, отклонили его предложение. Зато пошли к консулу и поговорили с ним. Ведь он же в некотором роде был причиной тому, что банк остался без директора, – так не захочет ли он обучить Давидсена?
– С удовольствием! – сказал консул.
Он, когда угодно готов пойти с Давидсеном в банк и помогать ему в течение нескольких дней.
– Когда же мы начнём? Я пойду с вами хоть сейчас!
Да, Гордон Тидеман был сама любезность в иных случаях.
Теперь Давидсену уже некуда было податься. Но он оставил за собой право, в случае, если заметит, что не справляется со своей работой, без предупреждения оставить банк.
XXI
Впрочем, именно теперь Давидсену было очень трудно начать своё обучение в банке: аптекарь Хольм посещал его клетушку и отнимал у него время, обсуждая некий вечер развлечений, во главе которого он стоял.
В «Сегельфосских известиях» появилась пространная заметка о предстоящем вечере, целая небольшая статья, которую невозможно было не заметить. Она была озаглавлена: «Веселье за плату».
Но всё ещё не было закончено самое важное – программа. Вначале она была довольно короткая, но после многократных совещаний с Вендтом в гостинице Хольм внёс в неё целый ряд поправок, и когда, наконец, её отпечатали, то программа, оказалась довольно своеобразной. Давидсен сказал:
– Вам повезёт, если все сойдёт как следует!
– Это всё Вендт придумывает, – сказал аптекарь, сваливая вину на Вендта.
Да и действительно, часть вины падала на Вендта.
Хозяин гостиницы Вендт был мужчиной, но в нём было много женских качеств. Несколько одутловатый, почта без бороды, левша, с голосом, который до сих пор ломался, иногда глубокий и низкий, но чаще всего слишком тонкий для голоса взрослого мужчины. Он умел стирать, шить и готовить, был добросердечен, и его легко было растрогать до слез. Теперь ему было сорок пять лет, и он остался холостяком.
Человек этот был беспечно невежествен, он никогда ничего не читал, но в нём была кровь артиста, и он умел рассказывать. Ему хотелось также петь, но так как он был совершенно немузыкален, то пел мучительно фальшиво. Одним словом, он не был каким-нибудь чудом, но обладал своеобразным талантом. Он придумывал смешные рассказы, рождавшиеся в одно мгновение, и тут же на месте преподносил слушателям. Рассказы эти сами по себе ничего собой не представляли, но в его устах они становились забавными. И не то, чтобы он особенно старался; у него не было вульгарных актёрских жестов, он не шевелил ни одним пальцем. Да и пальцы его не годились для этой цели: они были без выражения, короткие и пухлые. Он только рассказывал, сидел с невинным видом и рассказывал.
Это, вероятно, и привлекло к нему аптекаря Хольма. Оба они были из Бергена и хорошо понимали друг друга. В данное время они занялись составлением программы вечера.
Предполагалось, что каждый участник выступит по два раза, но Гина из Рутена – три раза, так как она закончит программу призывом скота. Но всё сложилось по-другому.
У почтмейстерши Гаген было два выступления: сначала она хотела сыграть серию народных мелодий, а во втором отделении две сонаты Моцарта. Это была настоящая музыка, а господа не посмели ничего переделать. Также они не изменили программу и Гины из Рутена, которая в обоих отделениях должна была петь псалмы. Но выступления гармониста и свои собственные номера они меняли и переставляли без конца.
Хозяин гостиницы Вендт должен был рассказывать, потом он сказал, что будет читать, а под конец объявил, что произнесёт речь.
– Скажи мне сначала, что ты сам будешь делать? – говорил он Хольму.
Хольм должен был аккомпанировать псалмам на гитаре и, кроме того, заводить граммофон – по две пластинки в каждом отделении; поэтому он был сильно занят. Но он не собирался уклоняться, он подумывал даже о двух самостоятельных выступлениях.
– Ты будешь петь? – спросил Вендт.
– Скорее мелодекламировать, – ответил Хольм.
– Как это?
– Я прочту несколько стихов в то время как лаборант будет играть на гребёнке.
Вендт служил в гостиницах в разных странах и потребовал, чтобы в программу был включён какой-нибудь иностранный номер.
– Это всё равно как меню: оно выигрывает, когда звучит не по-норвежски.
– Что же ты предложишь? – спросил Хольм.
– Да разве мало лакомых вещиц, из которых можно выбрать кое-что? – сказал хозяин гостиницы.
Они серьёзно обсуждали этот вопрос, изредка выпивая по стаканчику. Хольм так и сыпал громкими музыкальными названиями опер и симфоний. Особенно привлёк его внимание квинтет с цимбалами.
– Кто же сыграет его? – спросил Вендт
– Да я, – сказал Хольм.
– А разве ты сумеешь?
– Что значит – сумею? Я сделаю всё, что могу.
– В таком случае я предложу одну иностранную вещь, которую я слышал в ранней юности и никогда не забуду. Она называется: «Je suis a vous, madame».
– И ты сможешь её спеть по-французски?
– Ну, конечно, – сказал Вендт. – Напиши: «Перерыв».
– Перерыв? Зачем это?
– Это заполнит программу. Всё-таки лишняя строчка. Мы тоже нередко такой мелочью удлиняем меню.
Они наполнили стаканы и выпили ещё. Хольм сказал:
– А не сыграть ли нам «Марш Бисмарка»?
Но Вендт был против марша.
– «Марш Бисмарка» хорошо известен, о нём говорится в «Илиаде».
– Где говорится?
– У Гомера, в «Илиаде».
Вендт подумал.
– Ну, в таком случае, пожалуй, – сказал он. – Кто его сыграет?
– Его можно сыграть на гармонике, а Карел из Рутена будет подпевать. Так, значит, я вписываю.
– Ну что ж, – сказал Вендт и покорился. – Но я ничего не могу поделать с тем, что я франкофил: не пиши – «Бисмарк», напиши только: «Илиада».
Хольм написал: «Илиада».
– Ну теперь, пожалуй, всё в порядке? – спросил он.
– Напиши на всякий случай ещё раз: «Перерыв», – сказал Вендт.
Хольм сходил зря два или три раза, прежде чем наконец застал Давидсена, который работал теперь в банке. Давидсен был поглощён своей новой должностью, и ему некогда было разговаривать.
– Ну что ж, программа наконец составлена? – спросил он.
– Пока да, – осторожно ответил Хольм. – Вопрос в том, не прихватить ли нам песни Суламифи?
– Нет, больше мы уж не будем менять, – сказал Давидсен. – Нельзя сказать, чтобы программа с каждым разом улучшалась.
Хольм опять свалил вину на Вендта: ему столько всего приходит в голову, – последние сутки он говорит только по-французски.
Давидсен бегло взглянул на рукопись:
– Сколько у вас перерывов! – удивился он. – Три.
Хольм: – Это тоже всё Вендт выдумал. Они так всегда делают с меню, – сказал он.
– Только бы всё сошло благополучно, – сказал Давидсен. – Сколько же мне напечатать?
– Триста, – сказал Хольм.
Прежде чем уйти, он заплатил. Он заплатил щедро, и Давидсен в свою очередь решил сделать что-нибудь экстраординарное: он напечатал целую кучу афишек, которые дочь его должна была раздать в воскресенье после обеда. Это было хорошо придумано: люди будут стоять тихо и читать эти бумажки.
День выдался отличный, погода прекрасная, и всюду множество людей.
Лаборант был на ногах с самого утра, он захватил с собой триста талонов из тех, которые кино продавало вместо билетов, ходил из дома в дом и продавал их по кроне за штуку.
Когда он к обеду пришёл домой, у него в кармане было от семидесяти до восьмидесяти крон. Он пообедал и пошёл дальше. Молодчина этот лаборант! Он годился на кое-что и получше, чем раскладывать пасьянс.
Когда он вернулся домой к кофе, у него было уже за сто крон. И при этом, – сказал он, он не побывал ещё в лучших домах, у самых богатых и зажиточных. К ним он не хотел являться, пока они не выспятся после обеда и не выпьют кофе; к этому времени он надеялся застать каждое семейство в сборе. На этот раз он отправился из дому на велосипеде.
К половине восьмого, когда народ уже начинал стекаться к кино, лаборант продал талонов на три сотни крон. Он добросовестно обшарил весь город и Сегельфосскую усадьбу, убедил и старых и малых принять участие в добром деле. Теперь он сидел в кассе и был готов продавать билеты огромному потоку людей, которых он ждал из деревни. Молодчина этот лаборант!
Без четверти восемь.
Зал кино с новым цементным полом был почти полон; всем, верно, было приятно видеть столько участия к бедным сиротам Солмунда. Креститель из Южной деревни и Нильсен из Северной деревни уехали; религиозное движение спало, и деревенский народ явился на это «веселье за плату» в неожиданно большом количестве. Даже Осе пришла, даже Тобиас из Южной деревни с женой и дочерью Корнелией, – три кроны было получено с одного Тобиаса!
И кого только не было! Маленькая умная дочка Давидсена и не подумала распространять свои афиши по городу, где и без того рыскал лаборант. Нет, она поджидала деревенских, возвращавшихся из церкви, и действовала среди них. Это было очень хитро придумано.
Конечно, здесь были все семьи чиновников, дамы читали программы и спрашивали друг друга, когда что-нибудь было неясно:
– Цимбалы? – говорили они. – «Илиада»?
– Вероятно, это музыкальное выражение, – отвечали им.
Тут сидела жена священника с голубиным лицом, маленькая и тихая, и изредка краснела, и Старая Мать в своём новом платье, и все остальные члены семьи консула. За каждый билет было заплачено по кроне. Но пришёл нотариус Петерсен с женой и потребовал, чтобы его, как председателя правления кино, пропустили даром. Возник спор. Лаборант выскочил из кассы, встал на цыпочки и сердился, и когда Петерсен с женой всё же, недолго думая, вошли в зал, лаборант крикнул им вслед в открытую дверь:
– Вот единственные, которые ничего не заплатили!
С лаборантом шутки были плохи. Даже когда вдова Солмунда пришла со своими детьми и захотела без билетов пройти в зал, её остановили.
– Ради контроля, – пояснил лаборант.
Исполнители находились в комнатке за сценой, они сидели там все вместе. Каждому было поднесено по стакану из бутылки, которую Вендт принёс с собой и поставил в уголок. Он говорил всё больше по-французски.
Почтмейстерша стала читать программу и вдруг вздрогнула. Она спросила Хольма:
– Боже, что это за струнный квинтет?
– Струнный квинтет и цимбалы, – отвечал Хольм.
Фру рассмеялась и спросила:
– Но кто же, кто же будет?..
– Я, – сказал Хольм.
– Ох, я упаду в обморок! Ха-ха-ха! Он с ума сошёл, Вендт!
В зале тем временем проскучали четверть часа; зрители стали поглядывать на часы и по рядам говорили друг другу, что пора бы начинать. Доктор Лунд держал под шалью в своей руке руку жены.
Но вот появился гармонист, деревенский малый лет двадцати, спокойный и обыкновенный, привыкший играть на вечеринках с танцами. Посреди эстрады стоял стол и два стула; он тотчас сообразил, что ему надо делать, сел и начал играть.
Песня, которую распевали в его родной деревне, вовсе уж не так плоха, красивая песня на низких нотах. Люди из его деревни внимательно следили за своим музыкантом. Когда он кончил, молодёжь попробовала аплодировать, но так как их не поддержали, то они сконфузились и затихли.
Парень посидел немного, поглядел на публику и заиграл опять, на этот раз нечто граммофонное, – Вебера, нечто очень красивое и услаждающее слух. Фру Лунд, маленькая Эстер из Полена, старалась скрыть, что она растрогана.
Это был номер первый.
Следующим выступил хозяин гостиницы Вендт со своей речью, но она не удалась. Ему бы следовало сесть к столу и рассказать что-нибудь, а он стоял. На нём был фрак, и он выглядел очень хорошо, но ему следовало бы быть поумнее. А разве Вендт знал толк в вещах вроде рабочего движения, сухого закона, театрального искусства или судостроения? Какой же Вендт политик? Конечно, он не говорил обо всех этих вещах в отдельности, но он затронул каждую из них и на каждой из них застрял. Совсем плохо он, пожалуй, не говорил; совсем плохим оратором Вендт и не мог быть и изредка он острил, и окружной судья и священник смеялись. Но каждый мог бы произнести приблизительно такую же речь, и у него у самого было достаточно художественного чутья, чтобы почувствовать это. Через четверть часа он прервал свою речь и ушёл. Когда кто-то захлопал, он обернулся и до кулис пятился задом. Бывают люди, которые, несмотря ни на что, возбуждают симпатию. Хозяин гостиницы Вендт удалился так мило!
Третьим номером были две граммофонных пластинки, так как фру почтмейстерша Гаген стала нервничать и попросила несколько отодвинуть её черёд. Странно, что именно она, единственная, для которой искусство было профессией, так волновалась и трусила. Так как и эта маленькая отсрочка не помогла ей, то участники не знали, как им быть дальше.
– Сделаем первый перерыв, – сказал Вендт.
Он и аптекарь возились в углу с какими-то бутылками.
– Я охотно спою теперь, – сказала Гина из Рутена.
– Да благословит тебя бог, Гина, спой, пожалуйста! – попросила почтмейстерша.
Но это обозначало, что и аптекарь должен выступить со своей гитарой, а к этому он был не слишком расположен: у него даже заболел палец.
– Посмотрите-ка – нарыв! Не можешь ли ты, Карел, пойти и поиграть для Гины?
– Ну что ж, – сказал Карел, – если вы находите, что я сумею.
В зале тем временем начали выражать нетерпение. Но вот вышла Гина со своим мужем, и всё затихло. Они оба сели на стулья возле стола.
Она славилась своим пением в церкви и на молитвенных собраниях. Она была несколько расфуфырена на этот раз: на ней был зелёный лиф, застёгивающийся крючками на груди, парадная юбка, в ней она когда-то носила сено, а теперь заняла и ещё раз. Костюм был недурён, он производил впечатление чего-то подлинного, она ничего из себя не строила, и как была, так и оставалась деревенской женщиной из Южной деревни.
Да, она была достаточно хороша, и ей Вендт поднёс тоже стаканчик, который пошёл ей на пользу.
Аптекарь Хольм побывал раза два в Рутене, он пробовал подучить её кое-чему, но, верно, она не очень-то много поняла из его указаний. Она соглашалась с тем, что он говорил, и при этом усердно счищала грязь со своего платья. Она отказалась выучить балладу или любовную песнь, потому, что она совсем недавно крестилась вторично и пока могла петь одни лишь псалмы. Петь она не умела, но голос у неё был прекрасный.
Карел начал наигрывать «древнехристианский псалом»; играть он тоже не умел, но он хорошо подбирал, и из жалкой гитары зазвучала музыка. Но тут вступила Гина, и гитара сошла на нет.
Один стих, второй, третий, а в псалме их было девять. Гина спела пять и стала комкать. Тогда священник в первом ряду встал, перегнулся вперёд и попросил её передохнуть:
– Побереги себя к следующему псалму. Ты поёшь, как ангел, Гина!
– Да, – раздалось тут и там по залу.
Гина улыбнулась в ответ и спела под конец ещё два стиха. Потом она и её муж вышли, как им было сказано заранее.
Первый перерыв.
Черёд почтмейстерши. Всё сошло, конечно, блестящим образом, и все зааплодировали. Фру вернулась в артистическую счастливая, как ребёнок.
– Я думала, у меня ничего не выйдет, – говорила она, и смеялась, и почти что плакала.
Вендт тем временем уже настолько сдружился с бутылками, что начал громко напевать.
– Тише! – сказал Хольм.
– Я упражняюсь, – ответил Вендт. – Разве ты не знаешь, что я буду петь по-французски?
– Я ведь тоже буду выступать, – сказал обиженным топом Хольм. – Ты забыл мой струнный квинтет и цимбалы.
Почтмейстерша, чтобы не рассмеяться, зажала себе рот рукой.
Они болтали друг с другом так долго, что в зале опять заволновались. Пришлось прибегнуть к «Илиаде», к «Илиаде» на гармонике.
– Теперь что играть? – спросил гармонист.
– Твой самый громкий марш, – сказал Хольм, – «Марш Бисмарка». Карел пойдёт с тобой и будет подпевать.
Карел извинился: как только что окрестившийся, он отказывался пока петь светские песни.
– Но ведь это же марш, а не танец, то есть иными словами – почти что псалом!
Его стали уговаривать, дали ему ещё стакан вина, и он вышел.
Успех был колоссальный. Молодёжь узнала свой марш, своего музыканта и своего певца, встала с мест и зашумела.
– Теперь я пойду! – сказал Вендт и подтянулся.
– Да и я, пожалуй, выступлю со своим номером, – сказал Хольм.
– Apres moi! – сказал Вендт. Он был в отличнейшем, настроении, просто неподражаем.
– О боже! – шептала почтмейстерша, когда он вышел, – он спугнёт всех слушателей.
Они услыхали, как он запел «Je suis a vous, madame». В самом деле, он запел. Во всяком случае Гордон Тидеман в зале понял текст, но мотива, пожалуй, никто не заловил. Голос же то и дело обрывался, порой он звучал, как хорошо-обмотанная басовая струна, но потом вдруг срывался и напоминал тогда дребезжание медной проволоки. Нужно же было суметь поднести что-то до того несуразное! Сам Вендт не заметил за собой ничего плохого, он пел как ни в чём не бывало, а когда кончил, ему захлопали. И он вполне искренно принял это за поощрение. Они хлопали, вероятно, потому, что хотели показать, что понимают по-французски, хотя французский язык и считался у них языком слуг и лакеев. Он поблагодарил и, очень гордый, вернулся к своим товарищам и с той минуты стал вообще держаться очень независимо.
– Что же дальше? – спросили они друг друга.
– Перерыв, – сказал Вендт.
После опять выступила почтмейстерша. Она больше не волновалась, вышла, чудесно сыграла Моцарта, была встречена рукоплесканиями, вернулась и сказала:
– А я бы с радостью поиграла ещё!
Поглядели на часы. Прошло уже полтора часа.
Вендт и аптекарь окончательно погрузились в свою возню с бутылками, они наливали вино в стаканы, выпили сами, поднесли по стакану всем участникам, опять выпили и ещё раз поднесли.
– Спасибо, не надо, – сказала Гина и засмеялась.
Но она была добра и сговорчива, а когда аптекарь попросил её заменить два последних псалма любовными песнями, она обратилась за советом к мужу. Но Карел тоже выпил и разрешил ей спеть любовные песни.
Она стала напевать: «Ласковый ветер, снеси мою жалобу милому другу...»
Хольм: – Прямо замечательно, Гина! А ты, Карел, верно, сумеешь подпевать?
– Да, сумею.
– Это будет чудесно! – воскликнула почтмейстерша. – Я пойду в залу и послушаю вас. Прощайте!
Так как жалоба возлюбленной моряка состояла из четырнадцати длинных куплетов, то порешили, что на этом она сможет закончить своё выступление. Хольм сказал:
– Когда ты споёшь эту песню, они захлопают, как сумасшедшие, – будь в этом уверена. Ты подойдёшь к выходу, а они всё будут хлопать и хлопать. Тогда ты обернёшься, протянешь руку кверху – и станет опять тихо. После этого, Гина, соберись как следует с духом и пропой свой призыв к скоту. Понимаешь?
Гина улыбнулась:
– А это годится?
– Ещё бы не годилось! Это будет бесподобное заключение всей твоей программы. И ты сделай это так, как будто бы ты стоишь вечером на пригорке и сзываешь домой своих коров.
– Хорошо, – сказала Гина.
– А что мне делать? – спросил Карел.
– А ты вернёшься к нам. Ну, ступайте пока оба!
Они услыхали, что их приняли с удовлетворением и всё стихло.
Гина запела, и чудо повторилось. На этот раз это была всего лишь жалоба невесты моряка, но полная сладости и тоски. Никто теперь не просил её передохнуть, некоторые сдержанно улыбались, а некоторые прятали свои слёзы. Четырнадцать строф любви, узнанной всеми, – у молодых блаженное безумие и теперь было в сердцах, а кто постарше, вспоминал, что однажды... однажды...
Хольм был прав: аплодировали, как сумасшедшие. Гина направилась к двери, рукоплескания не умолкали. Гина обернулась, подняла руку вверх – и всё стихло. Публика подождала немного и услыхала – песнь над равниной, с пригорка над равниной, пение без слов, ни одного слова, а только мелодия из чудесных созвучий: Гина созывала стадо.