Текст книги "«Волкодавы» Берии в Чечне. Против Абвера и абреков"
Автор книги: Клаус Фритцше
Соавторы: Юлия Нестеренко
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Рассказывает старшина Нестеренко:
– Поздним вечером в ворота крепости въехал очень колоритный персонаж, сразу напомнивший мне о лихих сынах гор, воспетых в кавказских поэмах Лермонтова. Гордый чеканный профиль с ястребиным носом; коротко подстриженная угольно-черная борода, цепкий взгляд из-под разлета темных бровей; обветшалая, но удивительно ладно сидящая на сухощавом теле черкеска. На фоне небогатой одежды обращал на себя внимание дорогой кинжал в чеканных серебряных ножнах – гордость каждого настоящего джигита, и шапка из белоснежного каракуля – завиток к завитку. Конь был под стать своему всаднику: с грациозной, по-лебединому выгнутой шеей; тонконогий, поджарый; со жгутами мышц, перекатывающихся под выхоленной, блестящей, как антрацит, шкурой. Жеребец нервно подрагивал и злобно косился налитым кровью глазом на вертящуюся под ногами косматую собачонку. Всадник ловко спрыгнул с седла и, отогнав плетью собаку, двинулся в сторону штаба. Навстречу ему уже спешили Чермоев и Лагодинский. Прибывший без всякого подобострастия, с достоинством поздоровался с высоким начальником из НКВД.
– Знаете, кто это? – говорит Лайсат. – В прошлом этот человек был одним из самых известных в Чечне абреков!
Некоторое время чеченка любуется потрясенными лицами своих немецких друзей, затем продолжает рассказ:
– Его зовут Майрсолт, приставка Майр по-вайнахски означает «смелый». Он рано остался сиротой, его взял в свой дом один из богатых братьев, сын его отца от старшей жены. Но мальчишка был в богатой семье не на положении родственника, а скорее на положении раба – выполнял во дворе самую грязную работу, а летом пас огромное стадо овец высоко в горах. Жил в коше – так называется темный сруб, топящийся по-черному. Кроме рваных, грязных вещей, еле прикрывающих худое тело, у юноши ничего не было. Зато он был смел, силен и ловок – укрощал необъезженных жеребцов из табуна; мог в поединке кинжалом убить волка, покусившегося на хозяйских овец; мог удержать за рога могучего горного тура. Он жил в горах и был частью этой дикой природы – безудержный и беспощадный, как сам Кавказ. Так бы и прошла его жизнь на самой границе вечных снегов, под грохот камнепадов и вой волков. Но в горы пришли большевики – ненавидимые вайнахами прусы». Они хотели отобрать овечьи стада и табуны лошадей у богатого брата и раздать их беднякам. Самому Майрсолту при дележе тоже бы досталось несколько овец, так же как остальным нищим аульчанам, – скотину предполагалось раздать по количеству едоков в семье. Но богатый брат встретил урусов выстрелами из ружья, рядом с ним сражался и голодранец Майрсолт, ибо так велит адат – во всем подчиняться воле старшего. И мысли не было у нищего горского юноши, что кажущиеся враждебными урусы защищают интересы кавказской бедноты. Сначала в неравной схватке погибли двое других батраков, затем упал сам богатый брат, изрешеченный пулями большевиков; Майрсолт смог скрыться в лесу и дал обет кровной мести.
Вскоре около водопоя он повстречал группу всадников на горячих конях – это были абреки. Юноша попросился в их банду: главарь назначил испытание. Майрсолт усмехнулся, разбежался, слегка коснулся босой ногой края огромного черного камня и словно птица взлетел на его вершину.
– Конах! Настоящий мужчина! – одобрительно отозвались о нем джигиты и приняли его в банду.
Главарем у них был ингуш Мусост. К тому времени ему уже перевалило далеко за пятьдесят, лицо и руки его были изуродованы следами старых ожогов.
Еще в юности русский офицер вывез его для охраны своего имения в Центральной России. И Мусост служил ему, как чабанская овчарка, помогая удерживать в узде повиновения забитых русских крестьян. Если помещик приказывал, горец безжалостно сек покусившихся на хозяйское добро нагайкой. Он не видел в русских крестьянах своих классовых братьев, – горько усмехнулась Лайсат. – Он видел в них родных братьев тех казаков, что согнали его народ с равнины в бесплодные горные ущелья и построили на месте их аулов свои станицы.
Но однажды терпение русских крестьян лопнуло. Страшен русский бунт, бессмысленный и беспощадный! Крестьяне спалили помещичью усадьбу вместе с ее хозяевами и их сатрапами – только Мусосту удалось спастись от адского пламени. Как зверь заползает зализывать свои раны в свою берлогу, так и бывший ингушский страж вернулся в родные горы.
Местные знахари залечили раны на его теле, но ничто не могло залечить раны в его душе. Лицо его, корявое от шрамов, с полузакрывшимся левым глазом и покривленной шеей, было ужасно, но еще более ужасна была его душа, черная и обугленная, словно головешка после пожара. Абреки были безудержны в своей мести: не одна голова проклятого уруса слетела от их острых сабель, не в одной казачьей станице голосили после налетов его шайки вдовы и сироты.
В одном из налетов был убит прежний главарь, Майрсолт стал ее новым главарем. Их ловили несколько отрядов красноармейцев, но казалось, сами горы спасали своих грешных сынов: по только им известным тропинкам абреки уходили через перевалы, затаивались в теснинах ущелий. Но однажды чекистам удалось настичь и окружить банду: большинство джигитов было перебито, раненый Майрсолт был захвачен и доставлен в городскую тюрьму. Но разве железные решетки и тюремные засовы способны удержать такого зверюгу! Он сбежал прямо из зала суда, разбив окно и спрыгнув со второго этажа. Его вновь поймали…
В тюрьме его посещал сам Орджоникидзе, чрезвычайный комиссар Юга России; с непримиримым абреком много беседовал следователь ЧК Лагодинский, который лично вел его дело. И постепенно в сумрачной душе горского бандита стало что-то сдвигаться: так чистые воды горных рек точат темные громады скал на своем пути и наконец обрушивают их. Майрсолт словно прозрел… Он понял, что между царскими эпсарами и пурстопами, ранее притеснявшими горские народы, и большевиками есть принципиальная разница!
– Да уж, у Льва Давидовича несомненный талант переубеждать врагов, – заулыбался Пауль.
– Потом Майрсолт сам вместе с чекистами ездил по аулам и убеждал соплеменников сложить оружие. Большинству рядовых членов банд была объявлена амнистия, – завершила свой рассказ Лайсат.
– Вот и теперь Лагодинский хочет, чтобы бывший абрек перетолковал со старейшинами тейпов, муллами и другими уважаемыми в горах людьми. Ведь у вайнахов тейповщина – куда качнется симпатия главы тейпа, туда и пойдет весь тейп, – пояснил немцам я. – И сейчас очень удобный момент для агитации: Красная Армия доказала свою силу и гонит врага с Кавказа. А горцы уважают силу!
Рассказывает старшина Нестеренко:
– Однако с середины января операция «Вервольф» полковника начала трещать по всем швам: по горам поползли упорные слухи, что отряд немецких парашютистов – это просто очередная провокация НКВД. И придумано это коварными чекистами якобы для того, чтобы огульно обвинить пламенных борцов за свободу чеченского народа в связях с фашистской разведкой. Похоже, что автором этого слуха был сам Терлоев. Он наотрез отказался от встречи с нашим «представителем абвера» Османом, более того: люди Терлоева обстреляли наш отряд при попытке приблизиться к ним. В аулах теперь нас тоже встречали очень холодно, смотрели искоса. Мы могли догадаться, какими путями произошла утечка информации: с одной стороны, это наверняка шло от ротенфюрера Фрица. Он сумел-таки найти общий язык с одной из банд. Фриц видел на допросе в НКВД переводчика Пауля и видел перевербованных немцев в бою на горной дороге. С другой стороны, некоторое время по нашим тылам шлялись недобитые остатки десанта Ланге, которые точно знали, что наш отряд выполняет задание НКВД. Далее было еще хуже: группе Ланге удалось-таки пересечь линию фронта и сообщить эти сведения своему командованию. Лагодинский почувствовал это по изменению характера приходящих из абвера сообщений. У полковника появилось подозрение, что немецкая сторона пытается затеять с нами свою собственную радиоигру; и была мысль пойти на нее с целью дальнейшей дезинформации противника. Но Берия не поддержал его план, «наверху» были свои соображения, проводились какие-то меры по реорганизации структуры контрразведки. «Коней на переправе не меняют!» – возмущался Лев Давидович, но был вынужден подчиниться и свернуть радиоигру.
Естественно, возник вопрос о дальнейшей судьбе перевербованных немцев. Кто-то из сотрудников нашей разведки, из отдела по работе с военнопленными, предложил отправить их в советскую разведшколу с целью дальнейшего использования в тылу противника.
– Я знаю, абвер пытается делать то же самое с нашими военнопленными, особенно с кавказцами, – возразил Лагодинский. – Но нужного результата чаще всего не достигает; вспомните хотя бы добровольно перешедшего на нашу сторону чеченца Асу-хана. Я ничего плохого не хочу сказать про Гюнтера и его команду, но они просто морально не готовы воевать против своих. Еще многое должно перевернуться в их мозгах, чтобы они стали настоящими, боевыми антифашистами.
Как раз в это время, в начале февраля 1943 года, полковник Лагодинский встретил одного своего старого знакомого, майора госбезопасности Мазурина. Тот бурно возмущался, что его назначили комендантом лагеря для сдавшихся под Сталинградом немцев. Лагерь этот спешно строился на окраине Астрахани, и первые пленные должны были прибыть туда буквально на днях.
– Я боевой офицер, а меня заставляют возиться с пленными, – ворчал старый чекист. – Кадров для лагеря не дают: у меня элементарно нет нормальных переводчиков! Ну, скажи, Давидыч, как я стану объясняться с этими фрицами, лихоманка их забери!
– Павел Иванович, я дам тебе переводчиков, даже двоих, – оживился Лев Давидович.
– Странно, какой ты щедрый?! Да ведь такие кадры на вес золота! А они хорошо говорят по-немецки? – засомневался будущий комендант. – А то были у меня на фронте хвастуны, вызывались быть толмачами при допросе пленных. А сами, кроме «хенде хох», почти ничего сказать не могли.
– Будь спокоен, мои протеже говорят по-немецки лучше, чем по-русски! – засмеялся Лагодинский. – Особенно второй из них, Курт Хансен.
– Так они сами фрицы, – нахмурился его собеседник. – Ты считаешь, им можно доверять?
– Можно, я ручаюсь за них.
Так судьба Пауля и Курта была решена, им предстояло отправиться в лагерь в качестве переводчиков. «Ну и просто в качестве помощников лагерной администрации; если надо будет, помогут и в медпункте, и на кухне», – заранее обговорил их будущий начальник.
Из рассказа бортрадиста Хансена:
– От этого известия я был просто в шоке! Мне предстояло расстаться с моей любимой Наташей! А как же наша с нею любовь, я ведь жить без нее не смогу?! Но разве пленный – хозяин своей судьбы?
У меня нет никаких прав, даже заикаться о Наташе перед Лагодинским не стоит… как цинично сказал Петров: «Благодари бога, что тебе хотя бы оставили жизнь». Они с Чермоевым были готовы свалить неудачу с поимкой десанта Ланге и угон самолета на нас с Гюнтером, как на козлов отпущения.
Понурив голову, я собирал вещи в свой солдатский ранец. Много ли вещей у военнопленного?! Вот пуховый шарф, заботливо связанный нежными руками Наташи; вот ее фотография с наивной надписью «Пусть наша любовь будет вечной». Прижимаю дорогую фотографию к губам, на глаза наворачиваются слезы: от вечности нашей любви досталось всего несколько месяцев. Пауль молча сидит рядом со мной, я вижу, что он от души сочувствует моему горю, но не находит слов для утешения. Он был поверенным нашей любви; часто, прибежав с очередного свидания с Наташей, я восторженно делился с ним своей радостью: он завидовал мне. А теперь Пауль просто сочувственно вздыхает – ему тоже предстоит разлука с подругой и с тетей Тосей, ставшей ему практически второй матерью.
Гюнтер более прозаичен, его больше беспокоит, «как там будет, в этом лагере для военнопленных?». Оказалось, что в сорок первом он видел, как содержали русских пленных в концлагере, и до сих пор в ужасе от увиденного.
– А что, если большевики из мести поступают так же и с пленными немцами?! Ведь Сталин отказался подписывать конвенцию, – рассуждает наш фельдфебель.
– Не говори ерунды, когда сталинградцев уговаривали капитулировать, то в листовках описали даже нормы питания в лагерях, – пытается успокоить нас Сергей. – Мне запомнилось, там были перечислены даже сахар и томат; голодать точно не будете. Конечно, придется много и тяжело работать. А как вы хотели?! Вермахт разрушил – вермахт строй!
Забегая вперед, скажу: оба они оказались по-своему не правы – конечно, такого ужаса и намеренных издевательств над пленными, как в гитлеровских концлагерях, нам с Куртом видеть не пришлось. Но голодными ходить приходилось часто, исхудали сильно, несмотря на свое относительно привилегированное положение.
Рассказывает старшина Нестеренко:
– Наташка, узнав, что Курта отправляют в лагерь, тоже ревет не переставая. Хотела бежать к Лагодинскому, уговаривать его оставить летчика в крепости. Боже мой, какая она еще наивная девчонка, ничего не понимает! Пытался ей по-хорошему объяснить, что у полковника своих проблем из-за провала операции полно, что он еле-еле отбился от обвинений самого Берии. А если еще выяснится, что он потакал запрещенным взаимоотношениям военнопленных с гражданскими лицами! Да и у всей нашей семьи могут быть проблемы. Рассказываю, что сейчас творится в освобожденных от оккупантов районах: всех женщин, что имели любовные связи с немцами, будут осуждать, как за сотрудничество с врагом.
– Какая дикость! – говорит моя мать. – Вечно у нас перегибают палку!
– Я не верю, что наши советские девочки могли повлюбляться в настоящих фашистов. Скорее всего это были нормальные мальчики, такие же, как наши Пауль с Куртом. Ведь Гюнтер рассказывал, большинство солдат вермахта именно такие. За что же осуждать? – вторит ей Гуля.
– Будут осуждать только тех, кто связался с фашистами. Но ведь Павлик и Курт перевоспитались, ведь они стали совсем другими! – отвечает ей моя мать.
– Да кто там будет разбираться! – перебиваю я их бабьи рассуждения. Вот уж действительно женская логика, совершенно не понимают, что представляет собой карательная система НКВД. У нас же так: лучше покарать десять невиновных, чем пропустить одного врага народа.
Однако безудержные рыдания девчонки все же трогают мое сердце, и я обещаю устроить ей последнее свидание с Хансеном. Сам он прийти в село не может, после провала операции условия содержания пленных в крепости сильно ужесточили. Фактически немцы заперты в пределах крепостных стен.
Из рассказа бортрадиста Хансена:
– Боже мой, что это – сказочный сон?! Или мои стражи из НКВД действительно сжалились над двумя влюбленными сердцами?!
На пороге моей комнаты, словно белый ангел, возникает Наташа: ее пуховый платок и кацавейка обсыпаны мелкими колючими снежинками – на улице жуткий мороз. Пауль улыбается и деликатно выходит за дверь, а мы с любимой бросаемся в объятия друг другу, наперебой шепчем что-то бурное, неразборчивое, сквозь слезы и нервный смех.
– Meine Liebe, ты вся замерзла, – я снимаю рукавички и губами, дыханием согреваю каждый ее пальчик. Затем опускаюсь перед ней на колени, стягиваю валенки и пытаюсь согреть маленькие ступни в тонких чулочках. Она гладит мои волосы и прижимает голову к своей груди, я слышу, как перепуганной птичкой мечется ее сердечко.
Мое собственное сердце готово растаять от любви и признательности к этой хрупкой, но смелой русской девушке. Я понимаю, как сложно было добираться в крепость по такой погоде, я знаю, как опасно ходить по горам в снегопад. И понимаю, что главная опасность не в засыпанных снегом трещинах и не в рыщущих по ущелью голодных волчьих стаях. Главная опасность – люди из НКВД, те, что считают нашу любовь запретной!
Но сейчас эти несколько часов наши, мы отвоевали их у злой судьбы! Я подхватываю Наташеньку на руки и кружусь с ней по комнате, она крепко обнимает меня за шею… осознание, что это наша последняя встреча, придает особый сладостно-горький привкус всему происходящему.
Я бережно опускаю свою драгоценную ношу на постель и нежно-нежно целую каждую клеточку ее тела. Я стараюсь запомнить эти мгновения на всю жизнь; я буду представлять перед мысленным взором каждую мельчайшую подробность нашего свидания, лежа на нарах в бараке для военнопленных, под сонное дыхание своих измученных работой товарищей. Я буду засыпать на голых досках, кое-как укрывшись шинелью, и буду вспоминать кудрявую Наташину головку, доверчиво лежащую на моем плече, и ее шелковистые волосы, струящиеся под моими пальцами. Меня разбудит простуженный голос ротного, поднимающий невыспавшихся пленных на утреннюю поверку, он вырвет меня из волшебного сна, где любимая девушка ласкала меня своими нежными ручками и я сходил с ума от счастья и страсти. Я буду идти хмурым промозглым утром в колонне под грубые окрики конвоиров и тихо улыбаться своим воспоминаниям, в которых из тумана времени мне будут сиять лучистые Наташины глаза.
– Я буду писать тебе письма, нежные-нежные, каждый день, – обещает мне подруга.
Тогда мы еще не знаем, что это строжайше запрещено! Даже эту тоненькую ниточку между двумя влюбленными сердцами прервут строгие приказы из НКВД. Я тоже буду писать ей письма, мысленно… я буду беседовать с нею про себя, еле шевеля губами, когда буду тащить в шахте тяжеленную угольную тачку, весь перемазанный в угольной пыли. Только мысли о ней помогут мне не сойти с ума в этом аду.
– Лагерь ненадолго, война скоро кончится, и я вернусь к тебе, мой котенок!
До конца войны еще более двух лет, но в лагере мне предстоит быть еще дольше, аж до пятьдесят третьего года, пока из СССР не уедут последние немецкие военнопленные, освобожденные по миссии Аденауэра. Может быть, я сам поступил опрометчиво, восстав против произвола и воровства лагерной администрации, – но за это офицер НКВД обвинит меня в не совершенных мною воинских преступлениях и добьется отправки в штрафной лагерь. Так из антифашистского актива я попаду на самое дно. Десять лет, десять долгих лет за колючей проволокой. Я попал в плен совсем юным мальчишкой, а выйду тридцатилетним мужчиной – без дома, без семьи, одинокий, как ветер в поле. Другие военнопленные изредка будут получать в лагере открытки из Германии. Мне некому будет писать, мои родители погибнут под английскими бомбами в Дрездене, брата убьют на Восточном фронте.
– Meine susse Mädchen (моя сладкая девочка), я выйду из лагеря и найду тебя, – шепчу я, поцелуями осушая слезы на глазах своей любимой.
В сорок шестом Наташа сама попытается найти меня. Невероятными путями, обходя десятки бюрократических преград, она чудом найдет в документах НКВД адрес моего лагеря. Она пустится в долгий и сложный путь с ребенком на руках. Она придет к воротам лагеря, держа за ручку нашу маленькую дочурку. Но я только мельком смогу увидеть их сквозь колючую проволоку: Наташу мгновенно уведут двое автоматчиков из НКВД, а мне предстоят долгие допросы у коменданта лагеря и несколько дней в карцере. Я буду изворачиваться и лгать, зная, какая судьба может ждать в этой стране ребенка, рожденного от немецкого солдата. Я скажу энкавэдэшнику, что не знаю эту женщину и что ее дитя никак не может быть моим. Я не хочу, чтобы Наташу отправили в ГУЛАГ, а нашу маленькую дочку в детдом. Только отрекшись от своей любви, я смогу защитить их; других прав у меня нет – я военнопленный, почти раб!
Я склоняюсь к округлившемуся Наташиному животу и трепетно вслушиваюсь, как тихонько стучит крохотное сердечко нашего будущего ребенка. Я еще не знаю, кем он будет: девочкой или мальчиком. Мелькает мысль: «Пусть лучше родится дочь! Всего поколение назад отгремела Первая мировая война, кто даст гарантию, что СССР и Германия не столкнутся вновь в третьей мировой?! Не дай бог тогда моему сыну воевать против моей страны!»
Лизонька, моя малышка, моя доченька! Я только на минуту успею увидеть твои мягкие льняные волосики с трогательным бантиком на макушке и испуганные васильковые глаза на фоне колючей проволоки. Я не хочу позорить тебя своим именем, не хочу, чтобы дворовые мальчишки шпыняли тебя «фрицевское отродье». Я отрекаюсь от своего отцовства. Я был бы тебе самым нежным и заботливым отцом, но суровый закон считает, что тебя должны вырастить чужие руки. Чужой русский мужчина, вернувшийся с фронта, скажет тебе, что твой отец был одним из жестоким убийц, варварски разрушивших твою страну, и что ты должна ненавидеть его и стыдиться своего происхождения. Лизонька, я не был таким, и большинство моих камерадов не были такими зверями, как утверждает твой русский отчим. Мы просто были солдатами своей страны.
В окно нашей комнаты глядит тусклый зимний рассвет, на белой подушке бледное Наташино лицо с синими кругами от бесконечных рыданий, мокрые волосы прилипли к опухшим от слез щекам.
– Я, наверно, сейчас некрасивая, – я закрываю ей рот поцелуем, я словно хочу выпить этот миг до дна, выжечь его в памяти своей души на долгие годы. Ее лицо будет стоять пред моим мысленным взором, когда я буду умирать от сыпного тифа в лазарете для военнопленных. Я выживу ради встречи с ней!
Нам будет суждено обняться вновь только через долгие тридцать лет – целую вечность! Я поцелую слегка поседевшую, но все еще элегантную Наталью Васильевну. Белокурая молодая женщина с пронзительным взглядом васильковых глаз будет стоять поодаль и уклонится от моих объятий. Моя дочь Лиза с трудом признает меня – она выросла в атмосфере, где все советские книги и кинофильмы рисовали образ немецкого солдата в виде наглого захватчика, стреляющего из черного «шмайсера» во все живое, фанатично преданного Гитлеру. Это ведь сын ее младшей сестры, племянник, сказал: «На меня до сих пор вермахтовский мундир и немецкая речь действуют как красная тряпка на быка». Еще понятно, когда такая реакция у фронтовиков и детей войны, но когда у родившихся после 1945-го, как у этого племянника?! Парень усмехнулся: «Это у нас уже в генах». Я стал врачом, я знаю, дело не в генах, это стереотипы советской пропаганды впитались на уровне подсознания. Как же мне было сложно рассказывать дочери и ее семье правду о той войне, убедить их, что истина обычно находится посередине и что пора взглянуть на события той поры не затуманенным ненавистью взглядом.
Но все это будет потом, потом… через много лет. Когда наши народы наконец смогут отделить грешное от праведного, правду от лжи…
А пока нам надо расставаться: мы расцепляем кольцо своих объятий, раздираем душу напополам, рвем по живому, душа кровоточит и стонет от невыносимой боли.
– Прощай, ты самый лучший на свете… Я никогда тебя не забуду…
Прощай, mein Herz. Ich liebe dich…
По-русски «прощай» звучит как «прости». Прости меня, Наташенька. Прости за все. Даже за то, чего я не делал.
Наши протянутые руки кончиками пальцев все еще соприкасаются между собой, но Серега тянет ее прочь… Она уходит, я долго смотрю в окно, как в пелене метели, как в пелене времени, тает маленькая девичья фигурка.