Текст книги "Северный код (СИ)"
Автор книги: Кира Северина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Ева.
– Полина.
– Я ему дам шанс.
– Хорошо.
– Но не сегодня.
– Полина.
– Ева, я сейчас не могу. Я в эту секунду в принципе не существую. У меня внутри пустота. Я с пустотой не разговариваю с мужчинами. Я ему дам шанс, но позже. Через неделю. Через две. Я в этом сейчас не клянусь, Ева. Я знаю одно – сегодня я с ним не разговариваю. Сегодня я тут. С тобой.
– Хорошо, Полина.
– Спасибо.
– Не за что. И, Полина.
– Что.
– У меня в холодильнике есть мороженое. У меня в шкафу есть вино. У меня есть три фильма, которые мы можем смотреть. У меня есть запасной халат твоего размера, потому что я ради тебя его пять лет назад купила и держу для таких случаев. Тебе ничего не надо делать. Тебе можно тут простобыть .
Я закрыла глаза.
Я кивнула.
* * *
В одиннадцать пятнадцать у меня зазвонил телефон.
Я посмотрела на экран.
«Дима ».
Я уточняю – у меня в десять была презентация. Я в одиннадцать пятнадцать должна была быть в офисе, отвечать на вопросы Соловьёва. У Димы, я понимала, в эту секунду была паника.
Я не подняла трубку.
Я выключила телефон.
Это впервые в моей рабочей жизни. Я телефон в рабочее время не выключала никогда.
Я в эту секунду в моей голове очень тихо сказала Диме мысленное «Держись и… Извини».
Дима меня, я была уверена, простит. Я ему завтра объясню.
Завтра.
Я в эту секунду не знала, что у меня впереди будет завтра, в которое мне придётся объяснять не только Диме. А ещё Артёму, моему папе, моей маме, Антону, моей собственной жизни.
Завтра у меня впереди был большой объяснительный день.
А пока – пока был понедельник, мороженое из холодильника Евы, и халат, который Ева для меня держала пять лет.
Я очень спокойно подумала одну вещь.
Я в эту минуту в жизни знала ровно три вещи.
Первая – мой холдинг купили под меня.
Вторая – Артём этого мне не сказал.
Третья – я его всё равно люблю.
И последняя из этих трёх – была самаяплохая новость дня.
Глава 24. Я думала, я тебе досталась. А я тебе была заказана
Глава 24. Я думала, я тебе досталась. А я тебе была заказана
Во вторник в восемь утра я выехала из квартиры Евы.
Я у неё ночевала. Ночь была плохая. Я не спала. Я смотрела в потолок чужой спальни. Я думала.
Я в эту ночь думала об одной вещи.
У меня в моей жизни никогда не было женщины, которая в моём возрасте стояла перед таким разговором. У меня не было образца. У меня в моих книгах был Достоевский (плакать четыреста страниц), Чехов (медленно умирать в провинции), Толстой (броситься под поезд). Из современного – Сэлли Руни (молчать до конца книги). У меня всех этих моделей хватило бы на одну отдельную плохую жизнь, и ни одна из них мне не подходила.
Я решила сделать по-моему.
Я в эту ночь приняла одно решение.
Я не приду к нему в слезах.
Я не приду к нему с криком.
Я не приду к нему с эмоциями.
Я приду к нему —точно так , как пришла бы взрослая женщина к взрослому мужчине, который её обманул на серьёзные деньги. Холодно. По делу. С тем выражением лица, которое означает, что мы здесь сейчас – два профессионала, и наш разговор займёт ровно три минуты.
Я надела чёрную блузку.
Я надела чёрные брюки.
Я надела чёрные кеды.
Я собрала волосы в низкий хвост – не в наш с Артёмом небрежный хвост, а в строгий. Как на собеседование в банк.
Ева увидела меня в прихожей.
Ева не сказала ни слова.
Ева очень коротко поправила мне воротник. Поцеловала в лоб. Сказала одно:
– Я тут. После – приезжай.
– Хорошо.
* * *
Я приехала в холдинг в восемь сорок пять.
Я зашла в офис.
На ресепшне сидела хорошенькая администраторша. Она посмотрела на меня. У неё на лице я очень коротко прочитала«ты не сегодня» – это, я думаю, на каком-то корпоративном уровне в офисе уже всё знали. Это так работает. У меня вчера была презентация. Я её не провела. Артём, я подозревала, к этому утру ужезнал , что я вчера была у Евы. Игорь не из тех людей, которые не знают, где их охраняемые объекты находятся.
Я кивнула администраторше. Я пошла к лифту.
Я поднялась на этаж Артёма.
Я прошла мимо переговорной – той самой, в которой вчера происходило моё разоблачение.
Я не поглядела внутрь.
Я подошла к двери его кабинета.
Я постучала.
За два месяца наших с ним отношений я постучала ровно один раз. И этот раз был – сегодня.
– Войдите.
Я вошла.
* * *
Артём сидел за столом.
Он в эту минуту увидел меня и его лицо очень коротко поменялось.
Не в улыбку. Не в облегчение. Не в виноватое выражение. У Артёма в эту секунду на лице промелькнули три вещи одновременно – облегчение, страх и понимание. Это, я подозреваю, была единственная секунда в моей жизни, в которой я видела сразу три мужских лица в одном человеке.
Он встал.
– Полина.
– Артём. Сядь.
Артём моргнул.
Артём сел.
У нас с ним за два месяца это была первая команда, которую я ему дала, и которую он выполнил без обсуждения.
Я закрыла за собой дверь.
Я не повернула ключ – это не было нашим разговором с замком. Я просто закрыла дверь.
Я подошла к его столу. Я не села. Я осталась стоять.
Я очень спокойно сказала:
– Артём.
– Полина. Я тебе всё объясню.
– Артём.
– Полина, послушай.
–Артём .
Он замолчал.
Я очень спокойно продолжила:
– Я тебе сейчас скажу одну фразу. Я её всю ночь продумывала. У меня под подушкой эта фраза прожила восемь часов. Я хочу, чтобы ты её услышал не один раз, а каждый раз, когда ты в течение следующих десяти лет вспомнишь, как мы с тобой познакомились.
– Полина…
– Артём, не перебивай.
Он не перебил.
Я смотрела ему в глаза.
Серые. Тёмные. С тем выражением, которого у Артёма Северова я раньше не видела. Это, я полагаю, было лицо мужчины, который понимает, что он сейчас потеряет всё, и который в эту минуту не знает, как ему это пережить.
Я очень тихо сказала:
– Я думала, я тебедосталась . А я тебе былазаказана .
Артём закрыл глаза.
Очень коротко. На полсекунды. Потом открыл.
– Полина. Я тебе сейчас всё расскажу. С начала. Я хочу, чтобы ты узнала это от меня, а не от Кирилла, не от Сторожева, не от…
– Артём. Я не пришла слушать.
Он молчал.
– Полина, дай мне минуту.
– Нет.
– Полина.
– Артём. Слушай. Я с тобой не пришла разговаривать. Я тебе пришласообщить . Это разные процессы. У первого – два участника. У второго – один. Сегодня у нас второй процесс.
– Полина, я тебя люблю.
– Я знаю, Артём.
– Полина, я не…
– Я тебе скажу сейчас одну вещь, и она тебя удивит. Я тоже тебя люблю. Сегодня. В эту секунду. Сидя у тебя в кабинете. Это никак не меняет того, что я сейчас тебе скажу.
Я очень спокойно сделала вдох.
– Артём. Ты знал. Я не знала. Я тут для алгоритма. Я тут, потому что вы с Кириллом и Игорем пять месяцев назад на совещании посмотрели на мою фотографию. Я тут, потому что у вас в портфеле сделок я была отдельной строкой. Я тут, потому что у вас в холдинге я в чёрных кедах в первый рабочий день – я былазапланирована у вас .
– Полина.
– Артём, не перебивай.
– Полина, я тебя в сентябре увидел и понял, что я три месяца назад принял неправильное решение покупки. Я тебя в сентябре увидел и понял, что я тебя ни в каком алгоритме перекупать не хочу. Я тебя в сентябре увидел и понял, что у меня в моей жизни появилась…
– Это очень красиво. Я бы это в восемнадцать лет послушала с удовольствием. Я в двадцать семь это слушаю и у меня одна претензия.
– Какая?
– Ты мне это в сентябре не сказал. И в октябре. И в ноябре. И тогда, когда я тебе у твоего камина сказала «Только мой». И тогда, когда я тебе у тебя в ванне сказала «Навсегда». И тогда, когда мы с тобой шептались до пяти утра. У тебя было сто двадцать восемь возможностей мне это сказать, Артём. Я считала. Сто двадцать восемь. Ты использовал ноль.
Артём молчал.
Я смотрела на него.
Я в эту секунду понимала одну вещь – мне не было плохо. Не было больно. Не было обиды. У меня в этой секунде было одно ощущение —ясности . Очень ровной. Очень профессиональной. Это была та ясность, которую я в моей жизни редко испытывала, и которая, я подозреваю, бывает только у людей, которые в эту минуту делают самое важное решение своей жизни.
– Я подаю заявление об уходе. Сегодня. По факсу. С отработкой в две недели на удалёнке, без захода в офис. Я этот алгоритм закончу, потому что я профессионал и я не подвешиваю задачи. После я ухожу окончательно. У нас с тобой больше нет ни общей работы, ни общей встречи, ни общих понедельников.
– Полина.
– Не пиши мне. Не звони. Не ищи меня через моих друзей. Не приезжай к моим родителям. Не приходи ко мне домой. Если мне понадобится что-то от тебя – я тебе сама напишу. Если нет – мы с тобой больше не разговариваем. Это моё условие. Я хочу, чтобы ты его принял. Сейчас. Вслух.
Артём смотрел на меня.
Долго.
Очень-очень долго.
А потом он очень спокойно – без эмоций, без сопротивления, без аргументов – сказал:
– Принял.
– Спасибо.
– Полина.
– Что.
– Ты права.
Я смотрела на Артёма.
В эту секунду – в моей голове, в моих венах, в моей груди – у меня появилось ровно одно желание. Я хотела к нему подойти. Я хотела сесть ему на колени. Я хотела, чтобы он меня обнял. Я хотела, чтобы вся эта секунда – мой холодный ультиматум, мой строгий хвост, моя чёрная блузка – оказалась шуткой, и чтобы мы с ним сейчас вернулись на ковёр у его камина, на котором мы провели последнюю субботу.
Я этого не сделала.
Я повернулась.
Я открыла дверь.
Я вышла.
Я закрыла за собой дверь.
Я в коридоре сделала ровно три шага – и остановилась. Потому что у меня в груди что-то очень странно сжалось.
Я постояла. Я выдохнула. Я пошла к лифту.
Я в лифте впервые с понедельника заплакала.
Тихо. Без рыданий.
* * *
Я поехала к Еве.
Ева встретила меня в дверях. Без вопросов. Без слов. С чашкой кофе в руке, которую она мне передала.
Я зашла.
Я выпила кофе. Я подала заявление об уходе по факсу. Я сделала несколько рабочих звонков – Диме (Дима не задал вопросов, Дима меня спас уважением), Соне (Соня сказала: «Спасибо за всё»), Кириллу (Кирилл отшутился: «Так тачками махнемся или нет?») и Игорю (Игорь сказал: « », ну то есть ничего особо).
Артём мнене звонил.
Я попросила не звонить. Артём выполнил. Это, я в эту секунду понимала, было его способ показать мне уважение к моему решению.
Я ему за это была благодарна.
Я ему за это его одновременноненавидела , потому что глубоко внутри я хотела, чтобы он позвонил. Чтобы он нарушил моё условие. Чтобы он показал, что я ему важнее, чем мои просьбы.
Артём этого не сделал. Артём держал слово.
У меня в этой неделе появилась новая жизненная позиция: я ненавижу мужчин, которые держат слово.
* * *
У Евы я прожила три дня.
Ева в эти три дня была стеной.
Стеной в смысле «защита», не в смысле «холодная». Ева мне не задавала вопросов. Ева мне приносила еду – два раза. Ева включала фильмы – три раза, два дурацких комедийных и один с Одри Хепбёрн. Ева в один из вечеров, когда мне было особенно плохо, села рядом со мной на диван и просто молчала.
Я в один из вечеров спросила её:
– А что с Кириллом?
Ева посмотрела на меня.
– Полина, ты сейчас правда хочешь это обсуждать?
– Хочу. Мне нужно про что-то другое думать.
– Хорошо. Кирилл мне во вторник написал. И в среду. И в четверг. И в пятницу. Каждый день. По одному сообщению. Очень короткие. Очень аккуратные. Очень – для Кирилла – без шуток.
– Ты ему отвечала?
– Ни разу. Я молчу.
– Почему?
– Потому что я не могу сейчас. У моей лучшей подруги катастрофа. Один из ответственных за неё – это его друг. Мне сейчас нельзя разрываться в лояльности.
– Ева.
– Что.
– Если он тебе нравится – это не разрыв лояльности. Это твоя жизнь.
– Полина, не сейчас. Когда у тебя пройдёт, мы об этом поговорим. Сейчас я тут. С тобой.
Я положила голову ей на плечо.
Я в эту минуту любила Еву так, как я не любила её ни в один из предыдущих пятнадцати лет нашей дружбы.
* * *
В пятницу вечером я поехала к родителям.
Я их не предупреждала. Просто приехала. Они меня не ждали. Папа в этот день играл с Антоном в шахматы на веранде. Мама раскатывала тесто на кухне. Барсик спал на своей табуретке.
Я открыла дверь своим ключом.
Папа увидел меня первый.
Папа очень спокойно поставил шахматную фигуру на доску. Папа очень спокойно посмотрел на меня. Папа очень спокойно сказал:
– Татьяна. Антон. Все ко мне.
Антон вышел из-за стола.
Мама вышла из кухни.
Барсик не вышел. Барсик в эту секунду оказался – я не знаю, каким образом – у меня на руках.
Барсик ко мне в моей жизни прыгал три раза. Один – когда я в шестнадцать лет плакала. Второй – когда я в семнадцать получила свою первую плохую оценку в институте. Третий – сейчас.
Барсик у меня на руках устроился и очень тяжело замурчал.
Папа подошёл ко мне. Папа отодвинул Барсика очень аккуратно (Барсик не возражал – Барсик понимал ситуацию). Папа обнял меня.
Я в эту секунду – впервые за три дня – заплакала по-нормальному.
С рыданиями. С трясущимися плечами. С тем громким, некрасивым, человеческим плачем, которым я в последний раз плакала в двенадцать лет, когда мой парень в школе сказал моей подруге, что я страшная.
Папа держал меня.
Мама стояла рядом. Папа очень аккуратно жестом показал ей —не сейчас . Мама поняла. Мама ушла поставить чай.
Антон стоял у двери. Не зная, что делать. У моего брата в его жизни не было опыта с плачущими женщинами в его собственной семье. Антон, я подозревала, в эту минуту мысленно листал свои опции – все они ему казались неудачными.
Я отстранилась от папы.
Я очень тихо сказала:
– Папа. Я у вас сегодня поживу. Пару дней. Можно?
– Полинушка. Здесь твой дом. Можно – это про не свой. У нас нет такого вопроса.
– Папа.
– Да?
– Артём. Он. Он мне.
– Полинушка, не сейчас. Я знаю, что-то случилось. Я не знаю, что. Я не буду спрашивать. Иди наверх. Я к тебе приду через десять минут с маминым пирогом и с одним коньяком. Мы с тобой посидим. Молча или с разговором – как ты решишь.
Я кивнула и пошла наверх.
* * *
В субботу утром папа повёл меня в свой кабинет.
Папин кабинет – это особое место. В него папа приглашает только тех, у кого с ним серьёзный разговор. У нас в нашей семье в этом кабинете за всю мою жизнь побывало человек двадцать – родственники, друзья, иногда я и Антон, и однажды – Артём.
Папа закрыл дверь.
Папа сел за свой стол.
Папа открыл одну из своих бутылок коньяка – ту, которую он держит для очень серьёзных разговоров.
Налил себе. Налил мне.
– Полинушка.
– Да, пап.
– Расскажи. Своими словами. Что.
Я рассказала.
По пунктам. Без жалости к себе. Без эмоций. Так, как я в понедельник рассказывала Еве – почти без моего голоса.
Папа слушал.
Папа очень внимательно отпил свой коньяк.
После моей последней фразы, тишины секунд десять, папа сказал своим ровным голосом:
– Полинушка.
– Что.
– У меня к тебе один вопрос.
– Слушаю.
– Ты его любишь?
Я открыла рот.
Я закрыла рот.
Я в эту минуту очень сильно хотела соврать. Я хотела сказать «просто симпатия». Я хотела сказать «как друга». Я хотела папе показать, что я – твёрдая взрослая женщина, которая в течение трёх дней закрыла одну плохую главу своей жизни.
Я папе не соврала.
Я никогда папе не врала. Я и в эту субботу не начала.
– Люблю, пап.
– Хорошо.
– Хорошо?
– Полинушка, я не радуюсь. Я констатирую. Если ты его любишь – у меня к нему другой подход. Если бы ты его не любила – я бы тебя сейчас спросил, нужны ли тебе мои юристы. Раз ты его любишь – я тебя спрошу другое.
– Что.
– Ты хочешь, чтобы я с ним поговорил?
Я моргнула.
– Папа, ты сейчас предлагаешь мне родительское посредничество в моих отношениях.
– Полинушка, я предлагаю тебе всё, что у меня есть. У меня в жизни есть один козырь – это моя голова. И я её тебе предоставляю. Если у тебя получится самой – у меня это будет лежать в кармане. Если не получится – у меня будет уже наготове.
Я смотрела на папу.
У меня в моей жизни был один человек, который меня в любой ситуации видел и не комментировал. Этот человек – мой папа. Папа умел давать инструмент в нужную минуту.
– Папа. Я с тобой посоветуюсь, если будет нужно. Сейчас я хочу попробовать сама.
– Хорошо.
– Папа.
– Да?
– А что ты ему говорил в кабинете в тот раз?
– Полинушка, я тебе это не скажу. Это моё с ним.
– Я знаю, пап. Я просто хотела спросить.
– Я тебе скажу одно – он мне обещал, что не будет твоим отцом. Он обещал, что не повторит мою историю с тобой. Если он сейчас тебя обидел – он нарушил обещание. Я к нарушенным обещаниям отношусь серьёзно. Но – Полинушка – это твоё. Ты с ним сама разберись. Если у тебя не получится – я подойду.
– Хорошо, папа.
* * *
В воскресенье вечером я вернулась в Москву.
Я не поехала к Еве. Я поехала к себе. В своей квартире я не была неделю. У меня дома было: мой кофе, мой диван, мои книги, мой холодильник с маминой телятиной (мама в воскресенье утром меня снабдила в дорогу).
Я зашла в квартиру.
Я положила сумку на пол.
Я разделась. Я приняла душ. Я надела свой обычный домашний свитер – серый, мягкий, до колен – и легла на свой диван.
Я смотрела в потолок.
Я в эту минуту понимала одну простую вещь.
У меня на этой неделе был папа. Антон. Ева. Мама. Барсик. Соня (она мне в четверг написала четыре сообщения, каждое – на полстраницы, я в эту минуту перечитала их в третий раз). Дима (он мне написал одно – «Новостей нет», это улыбнуло).
У меня в этой неделе не было Артёма.
Он не появлялся. Он не звонил. Он не писал. Он держал слово.
Я в эту минуту, лёжа на своём диване, очень спокойно подумала одну страшную вещь.
Я в моей жизни очень многих людей просила оставить меня в покое. Никто из них меня не послушал. Все из них в какой-то момент возвращались – со звонками, с сообщениями, с попытками примириться.
Артём не вернулся.
Артём – единственный мужчина в моей жизни, который, когда я попросила его уйти,ушёл .
Это, я подозревала, было самое неудобное доказательство того, что он меня уважает.
И самое неудобное доказательство того, что он не вернётсяникогда .
Если только я сама не сделаю первый шаг.
Я закрыла глаза.
Я в эту секунду не знала – буду я этот шаг делать или нет.
Я в эту секунду знала одно: я об этом думаю.
Это – впервые с понедельника.
Это – былоначалом .
Глава 25. Артём. Мама. Правда. Двадцать лет молчания
Глава 25. Артём. Мама. Правда. Двадцать лет молчания
Прошло четыре дня с тех пор, как Полина вышла из моего кабинета.
Я не работал.
Я был в офисе. Я подписывал документы. Я отвечал на письма. Я проводил совещания, на которых я был, по формальным признакам, собой. По существу – меня там не было. У меня в голове за эти четыре дня перестала работать одна базовая функция, и эта функция называлась присутствие в настоящем моменте.
Я был в кабинете во вторник. В минуте, когда Полина сказала мне «я думала, я тебе досталась. А я тебе была заказана». В секундах, когда я смотрел, как она поворачивается. В секунде, когда дверь за ней закрывалась.
Я в эти пару минут прожил последние четверо суток.
Я знаю, как выглядят люди, которые не справляются. Я их видел в своей жизни. Я их не уважал. Я считал, что в любой ситуации у человека есть выбор – собраться или развалиться, и что развалиться выбирают слабые.
Я в эти четверо суток понял, что я был не прав.
Развалиться, иногда, это не выбор. Это происходит с тобой, и ты этому не сопротивляешься, потому что у тебя в этот момент нет никакого инструмента сопротивления. У тебя в этот момент нет себя – есть только функции, которые выполняют твою работу, пока ты собираешься обратно.
В субботу утром я поехал к матери.
* * *
Я не звонил.
Я приехал. Просто. В девять утра. Я зашёл во двор, я зашёл в подъезд, я поднялся на её этаж, я нажал звонок.
Мать открыла дверь.
Она посмотрела на меня.
Полминуты.
А потом – без удивления, без вопроса, без слова – она открыла дверь шире.
Я зашёл.
Я снял пальто.
Я сел за её кухонный стол.
Мать поставила чайник. Достала из шкафа две чашки. Села напротив.
Она не задала ни одного вопроса.
Я начал говорить сам.
* * *
Я рассказал.
По пунктам. От покупки холдинга восемь месяцев назад до выхода Полины из моего кабинета во вторник. От нашего совещания, на котором мы с Кириллом и Игорем смотрели на её фотографию, до моих четырёх попыток сказать ей правду на прошлой неделе, ни одна из которых не получилась.
Я говорил минут двадцать.
Мать слушала.
Мать не перебила меня ни разу.
Я закончил.
Я очень спокойно сказал:
– Мам. Я не уйду. Я обещал – я не уйду. Я не уйду.
– Ты уже ушёл.
Я моргнул.
– Мам, я с ней не расстался. Я не уехал. Я в этом городе. Я её не отпустил из своей жизни – она сама ушла. Я её попытаюсь вернуть. Я не…
– Артёмушка, я не про физический уход. Ты уже ушёл – две недели назад. В тот день, когда ты решил ей не говорить.
Я смотрел на мать.
Я очень внимательно смотрел.
Я в эту секунду понимал, что моя маленькая мать в халате, с нерасчёсанными волосами, у её кухонного стола, в субботу в девять часов утра – только что сказала вслух то, что я сам себе четыре дня не мог сказать.
– Я ушёл, мам.
– Я знаю, сынок.
– Мам. Я не хотел.
– Твой отец тоже не хотел.
* * *
Я замер.
Мы с матерью за двадцать лет про отца говорили коротко и редко. У нас в семейном словаре была одна формулировка: «твой отец ушёл, потому что испугался». Эта формулировка появилась у нас, когда мне было примерно четырнадцать – мать тогда мне это сказала, я тогда это услышал, мы тогда оба согласились никогда не возвращаться к деталям.
У меня в голове на протяжении двадцати лет была одна картинка отца. Слабый мужчина. Не выдержал болезни бабушки. Не выдержал моей серьёзной мамы. Не выдержал нашей маленькой и требовательной семьи. Ушёл.
Это была простая, удобная, понятная история.
Мать в эту секунду на своей кухне начала её ломать.
Она долго молчала. Она смотрела не на меня – в чашку. Потом сказала:
– Я тебе одну вещь не рассказывала. Двадцать лет. Я думала, тебе её не надо.
Я кивнул.
Мать поправила очки. Она это делает, когда тянет время.
– Я в восемьдесят девятом защитила диссертацию. По теории чисел. У меня руководитель был – Левин, Борис Аронович, он меня с третьего курса вёл. Я тебе про это не говорила, ты был маленький.
– Мам, я знаю, что ты учёный. Ты в школе…
– Я в школе сейчас. А тогда я была в институте. Это разные вещи, Тёма. – Она помолчала. – Я в день защиты надела синее платье. Я его три года до этого не надевала, оно мне было мало. А в тот день – налезло, я похудела от нервов. Я это запомнила. Глупость, а запомнила.
Я молчал.
– Я пришла домой после защиты. Мы с отцом выпили. И я ему сказала – между делом, я не придавала значения – что Левин предлагает мне докторскую. Что года через два я её, скорее всего, потяну.
– И?
Мать поставила чашку.
– А он мне сказал… – Она запнулась. Подняла глаза, опустила. – Он сказал, что я уже больше его зарабатываю. Что у него на работе уже спрашивают, кем у него жена. Что ему неловко. – Она помолчала. – Он не кричал. Он не злился. Он сидел вот тут, где ты сейчас сидишь, и говорил мне это так, как говорят про погоду. И в конце сказал – я слово в слово помню – «Лен, ну ты же понимаешь».
Я смотрел на мать.
Долго.
– Что «понимаешь»?
– Ничего, Тёма. Это и есть самое страшное. Не угроза. Не скандал. Просто «ну ты же понимаешь». А я понимала.
– И ты не защитила.
– Я через три месяца ушла из института. Перевелась в школу. Восьмые-девятые классы. Левин мне год звонил, потом перестал.
Я не мог говорить.
У меня в голове за тридцать два года была одна модель отца. Слабый, испугавшийся. И одна модель матери. Сильная, несгибаемая.
Я в эту минуту понял, что в первой я был прав по существу. И не прав по адресу.
Потому что отец испугался – да. Но это моя мать тогда сделала так, чтобы его страх победил. Сама. Своими руками. Перешла из института в школу. Стала меньше ровно на ту величину, которая ему была нужна.
– Мам. Зачем.
– Затем, что я думала, я его так сохраню. – Она пожала плечами, и в этом жесте было что-то очень молодое, не на её семьдесят. – Меня так учили. Мать моя так жила, бабка так жила. Что женщина должна поместиться. Что любовь – это когда ты под него подгибаешься, и он за это остаётся.
Она помолчала.
– Я три года подгибалась. И всё равно ушёл.
Я закрыл глаза.
– Почему.
– Потому что я была не та проблема, Тёма. Он не от моей докторской бежал. Он от себя бежал. От того, что внутри. От того, что он рядом с любым человеком, которого любит, чувствует себя маленьким – и не выносит этого. Я могла стать хоть нянечкой в детском саду. Это бы ничего не изменило. Он бы нашёл другую причину. Человек, который боится своей любви, найдёт повод уйти. Всегда.
* * *
Я смотрел в свой чай.
Я очень тихо сказал:
– Я тоже.
– Я знаю, сынок.
– Я её испугался.
– Я знаю, родной.
– Я ей не сказал правду, потому что я боялся, что она уйдёт. Я ей не доверял. Я не верил, что она бы прошла через это со мной. Я… я её недооценил.
Мать молчала.
Потом она сказала – не мне, в сторону окна:
– Я двадцать лет боялась, что ты станешь, как он. Что бросишь, когда станет тяжело.
Она повернулась ко мне.
– А ты хуже придумал. Ты остался и соврал.
Она встала. Подошла к плите. Зачем-то переставила чайник, который и так стоял ровно. Спиной ко мне.
– Доедай. Ты опять худой.
– Мам.
– Артём.
* * *
Я плакал.
Я этого не решал. Это просто пошло.
Тихо. Без рыданий. У меня по щекам шло, и я не вытирал – потому что вытереть значило признать, и я к этому не был готов, а оно всё равно шло.
Мать обернулась.
Мать ничего не сказала.
Мать села рядом со мной – на табурет, который для этого не годился, она на нём боком, неудобно. Она прижала мою голову к своему плечу. Она начала гладить меня по волосам.
Она меня по волосам гладила в последний раз, когда мне было десять. Меня тогда побил в школе один из старших. Я пришёл, лёг на пол в коридоре, и она села рядом и гладила, и ничего не спрашивала.
Двадцать два года.
У неё рука пахла так же. Кремом и чем-то из теста.
Она ничего не говорила. Она просто гладила.
Когда я смог, я сказал:
– Я не хочу быть, как он.
– Я знаю.
– Я не знаю, как теперь.
Она убрала руку. Встала. Подошла к холодильнику, достала контейнер, открыла, понюхала, поставила на стол передо мной.
– Сырники будешь греть или так?
– Мам.
– Так быстрее.
Она поставила тарелку. Положила два сырника. Достала из шкафчика варенье – крыжовенное, я его с детства не любил, она это знает, и всё равно поставила, потому что у неё в голове сырники без варенья – это не сырники.
Я ел.
Она сидела напротив и смотрела, как я ем. Так, как, я думаю, она смотрела на меня в три года. В десять. В двадцать.
Это и был ответ на мой вопрос. Не словами. Она его не знала словами. Она его знала вот так – тарелкой, вареньем, которое я не люблю, тем, как она смотрит, пока я жую.
* * *
Я провёл у матери ещё два часа.
Мы говорили о другом. О Барсике – она его помнила, Полина в прошлый раз фотографию показала. О соседке Зинаиде Павловне, которая в среду упала на лестнице, и мать ей теперь носит хлеб. О школе – у неё на той неделе был открытый урок, и завуч сказала, что у неё лучшая подача тригонометрии в районе.
Она это сказала без гордости. Просто факт.
Я в эту минуту подумал – а ведь Левин был прав. Из неё бы вышел большой учёный. Но я не сказал. Это было бы жестоко – называть вслух то, чего у человека не случилось.
Это было лечебно – два часа про чужую упавшую соседку и про тригонометрию. Я впервые за неделю чувствовал себя не функцией. Человеком. У которого есть мать.
Мать обняла меня в дверях. Крепко. Так же, как в десять, в двадцать, в двадцать пять. У её объятий в каждом возрасте была одна температура.
Я ушёл.
* * *
Я ехал по Москве.
Я не торопился. Без музыки, без направления, без плана. На Кутузовском, у светофора на Бородинской – впервые за неделю я почувствовал, что в голове у меня есть один отдельный простой человек, и этот человек – я.
Я двадцать лет носил одну формулу. Что любовь делает мужчину маленьким. Я её не выводил сам – я её взял у отца, в двенадцать лет, когда у меня не было сил с ней спорить. Я её носил, и я под неё всё устроил. Короткие истории, не дольше двух месяцев. Холодный кабинет. Свитеры без логотипов. Квартиру на восемнадцатом этаже, в которую до Полины не заходила ни одна женщина.
Я сидел на красный и думал не про формулу.
Я думал про синее платье, которое налезло от нервов в день защиты. Про Левина, который звонил год, а потом перестал. Про «ну ты же понимаешь».
И про то, что моя мать сегодня сорок лет спустя ставит передо мной варенье, которое я не люблю, и смотрит, как я ем.
Светофор переключился. Я не сразу тронулся. Сзади просигналил какой-то лексус. Я тронулся.
Полина мне сказала «никогда».
Я в это «никогда» не поверил. Не потому, что я самоуверенный. А потому, что я в нём услышал паузу. Не дверь, которую закрыли. А дверь, которую держат прикрытой – и ждут, что с той стороны кто-то докажет, что стоит открывать.
Доказать словами я уже пробовал. Две недели. Четыре попытки. Ноль.
Значит, не словами.
Я не знал ещё, чем. Я знал только, что прежде чем я подойду к Полине – мне надо перестать делать то, что моя мать сделала с собой в восемьдесят девятом. Перестать заранее становиться меньше, чем я есть, чтобы кого-то не спугнуть. В моём случае наоборот – перестать прятать, держать на расстоянии, дозировать. Это одна и та же болезнь. Просто у матери она вывернута в одну сторону, у меня в другую.
Я в эту субботу впервые за четверо суток почувствовал не отчаяние.
Я почувствовал, что у меня есть, с чего начать.




























