Текст книги "Ремонт человеков"
Автор книги: Катя Ткаченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
27
Лезвие было острым, хотя должно было быть тупым.
Тупым лезвием ты никогда не порежешь ноги, острым – всегда.
Не знаю, отчего, но тупое лезвие внезапно стало острым и я чувствовала, как на ногах начинает гореть кожа.
Чувствовала, но продолжала аккуратно и тщательно водить станком – снизу вверх, практически от ступни и до бедра – то по левой ноге, то по правой, с каким–то неясным мне самой наслаждением наблюдая, как на коже появляются порезы и из них проступает кровь.
Вначале капельки.
Капельки превращаются в струйки.
Струйки переходят в потоки.
Потоки заливают ванну, в которой я стою, хотя обычно я никогда не брею ноги в ванной, лучше всего это делать в комнате, сидя на кровати, точными и легкими движениями, специальным станком с затупленным лезвием, но отчего–то сейчас я делаю это в ванной и кровь хлещет в нее из ранок как на левой, так и на правой ноге, я никогда не думала, что во мне столько крови, она льется, она затопила меня по щиколотки, я стою в собственной крови и никак не могу отвести от нее глаз, и все это из–за того, что лезвие оказалось острым, когда должно было быть тупым.
Все всегда оказывается не так.
И с этой мыслью я просыпаюсь.
На двуспальной кровати в 307 номере отеля «Ход», что на побережье Мертвого моря.
Просыпаюсь под неясное гудение кондишена и от того, что мне холодно – я сбросила во сне с себя одеяло и лежу, распластавшись, поперек кровати, одна часть тела на моем месте, другая – на том, где спала Майя.
Я не заметила, как она встала, оделась и ушла.
Точнее, не ушла, точнее – уехала.
То ли позавтракав, то ли нет, но сейчас они с Мишей едут по направлению к Иерусалиму, а мне остается одно: ждать, когда она вернется, и это единственное. чего мне хочется – дождаться ее, убедиться, что все с ней в порядке, сопроводить ее к врачу, а потом делать то, ради чего меня и отправили сюда, с ней.
Быть ее компаньонкой.
Следить, чтобы с ней ничего не случилось.
В конце концов, любить ее, пусть даже в отместку, ведь я хорошо понимаю, отчего со мной сейчас происходит все это – я должна отомстить своему мужу и этому старому павиану, собственному отцу, пусть даже сейчас мне его жалко еще больше, чем раньше.
Нечего шляться там, где стоят маленькие желтые автомобильчики.
Хотя ты можешь идти мимо и не знать, что какой–нибудь полоумный баск засунул в багажник пару килограммов тротила.
Или под капот.
А сам ушел, спокойным и неторопливым шагом, включив кнопочку на часовом механизме.
По крайней мере, так это обычно происходит в кино.
И мой отец, этот старый похотливый павиан, виноват в одном – он оказался не в том месте и не в то время.
Хотя иногда мне кажется, что все мы оказались не в том месте и не в то время.
И чем больше я подглядываю, тем сильнее убеждаюсь в этом, вот только сейчас я просто лежу, потягиваюсь, и думаю, что надо вставать.
Встать и сделать то, что я начала делать во сне, но – по другому.
Мое лезвие не может быть острым, я точно знаю, что оно подтуплено.
И порезов на ногах не будет.
А значит, кровь не хлынет из них так, как это было во сне.
Я иду в туалет, а потом чищу зубы и беру в руки бритву.
И делаю это так, как и люблю – в комнате, на большой двуспальной кровати.
Я люблю, когда у меня гладкие ноги, я хочу, чтобы Майе они тоже понравились.
Когда она будет гладить их в то время, когда я буду обнимать ее.
Мне хочется этого, я больше никого не хочу судить.
Я хочу, чтобы мне было хорошо и чтобы меня любили.
Я успеваю на завтрак одной из последних и, уже подходя с тарелкой к стойке, вспоминаю, что все завтраки в Израиле – кошерные.
По крайней мере, в отелях.
Есть молочное, есть рыба, есть всяческие овощи–фрукты.
Но нет мяса.
Хотя без мяса я прекрасно обхожусь, вот для моего мужа это было проблемой.
Он не мог есть рыбу на завтрак, а потому всегда вставал из–за стола голодным.
Я опять вспомнила мужа и попыталась посмотреть, что творится в левой половине головы.
Вдруг там что–то происходит, но я ничего не знаю об этом.
Но там по прежнему темно и мне остается только догадывается, что делает сейчас муж.
Скорее всего, он или в офисе, или в больнице у Н. А.
Из–за разницы во времени у них уже почти обед.
А я только что позавтракала и решила пойти к бассейну.
Со свежевыбритыми ногами в Мертвом море мне нечего делать.
Смешно звучит – свежевыбритые ноги.
Можно еще – свежеподбритые.
Завтра они будут уже не такими, не свежевыбритыми и не свежеподбритыми.
Завтра все, что сегодня, станет вчера – меня это развлекало еще с детства, когда я даже не подозревала, что женщинам надо брить ноги.
Можно еще эпилировать, но мне больше нравится брить.
Я одеваю купальник, накидываю халат и спускаюсь из номера к бассейну.
На улице уже жарко, где–то под тридцать.
Я надеваю очки, те самые очки, что купила на последние деньги, когда вышла от Седого.
От бассейна хорошо видна сероватая гладь моря и тающий в дымке иорданский берег.
Я беру шезлонг и бросаю на него полотенце.
Большое белое полотенце с монограммой отеля – они аккуратной стопкой лежат прямо у дверей.
Берешь сухое и глаженное, а возвращаешь мятое и мокрое.
Мускулистый и загорелый парнишка, работающий здесь спасателем, улыбается мне, когда я плюхаюсь в воду.
Вода не очень теплая, в море – явно теплее.
В том, что здесь называют морем.
Но в него мне пока нельзя, я взвою от боли, когда его вода начнет разъедать мою свежевыбритую кожу.
Такую гладкую сейчас и такую незагорелую.
Я выхожу из бассейна, вытираюсь и начинаю намазываться кремом от загара.
В прошлый раз, когда – после той волшебной ночи – мы с мужем утром пошли на пляж, я этого не сделала.
И мне хватило часа, чтобы сгореть.
Моя кожа моментально стала красной, а потом начала зудеть и чесаться.
И слазить.
Не облазить, а именно слазить, я опять чувствовала себя змеей, которая начала линять.
Мне не хочется, чтобы Майя видела, как я меняю кожу, как она трескается, шелушится и делает меня не красивой.
Мы все бываем красивыми и мы все бываем не красивыми.
Но сейчас я хочу быть красивой, я намазываюсь кремом от загара, сажусь в шезлонг и надеваю очки.
Мертвое море из серого становится темно–коричневым, почти черным, а иорданский берег просто исчезает во тьме.
Ветерок обдувает меня, мне хочется растечься по шезлонгу, расплавиться в нем так, чтобы совсем перестать чувствовать собственное тело.
И не от солнца, хотя оно становится все жарче – с каждой минутой воздух становится все раскаленнее.
Растечься и расплавиться от того, что все оставили меня в покое и что я свободна.
Я никого и ничего не боюсь и я совершенно не думаю о будущем.
И не помню прошлое.
То есть ни завтра, ни вчера, лишь наступившее сегодня.
Если о ком я хочу думать, то только о Майе, я сижу, закрыв глаза под очками, и пытаюсь представить, что она делает сейчас.
И внезапно я понимаю, что не просто думаю, а вижу.
Сумасшедший кубик Седого начал вытворять что–то не то.
Или то – если у Майи тоже под левой грудью есть такой же.
Треугольник, разомкнутый на квадрат.
Я. Майя, мой муж и Н. А.
Н. А., мой муж, я и Майя.
Майя, Н. А., я и муж.
И так далее, и так далее, и так далее.
Кубики есть у меня и у мужа – это совершенно точно.
Есть ли он у Н. А. – я этого не знаю, да и знать не хочу, мне хватило удовольствия от чтения этих бредней старого похотливого павиана.
Хотя мне его жалко, безумно, до тех слез, которые никто и никогда не увидит, но мне его действительно жалко, и прежде всего потому, что он – мой отец.
Как мне жалко и мужа, который разрывается всю жизнь между одной частью себя и другой, и которого я все равно люблю, а может, даже больше, чем просто люблю.
Я его ненавижу, и не из–за того, что он хочет меня убить.
Любовь – это всегда убийство, я уже думала об этом.
Любовь заканчивается крахом, смертью, разложением.
Ты просыпаешься и видишь рядом тело, которое когда–то казалось тебе совершенным.
И вдруг понимаешь, что это обман зрения.
Любовь поразила тебя и привела к смерти, до нее ты была одной, потом все изменилось.
И тебе уже никогда не стать прежней.
И тогда ты или умираешь совсем, или ищешь новую любовь, пусть даже такую странную и непонятную как то, что я пытаюсь найти в своем чувстве к Майе.
Которую я почти не знаю, которая тоже – женщина.
Страдающая болезнью витилиго и называющая, как и я, моего отца отцом.
Я вижу, как Миша подъезжает к Иерусалиму, как они останавливаются и выходят из машины.
Я узнаю это место, я помню, как была поражена тогда, когда сама оказалась там.
Поражена просто тем, что оно есть на самом деле.
Масличная гора и Гефсиманский сад.
Но Миша останавливает машину чуть ниже, где стоянка.
Теперь они могут пойти или на Масличную гору, или – в старый город.
То есть, туда, куда и стремится Майя.
Через невысокие холмы, под палящим палестинским солнцем.
Майя повязывает голову косынкой, она в светлых брюках и такой же светлой, легкой кофточке с длинными рукавами.
Она надела темные очки, Миша предлагает ей бутылку с водой, Майя делает глоток и возвращает ее обратно.
Они идут в гору, минуя указатель с надписью «Via Dolorosa».
Я понимаю, что Миша повел ее «Дорогой скорби».
Масличная гора и Гефсиманский сад оказываются за их спинами.
Мы с мужем вначале пошли туда, хотя мне пришлось набросить платок на плечи – чтобы пустили.
И меня поразило, каким маленьким оказался Гефсиманский сад, хотя, может, это была лишь его небольшая часть.
У того храма, в который можно было бы зайти помолиться, если бы мне хотелось этого.
Но мы просто шли по дорожке, узкой и обложенной камнями.
А потом смотрели на большие масличные деревья, серо–седого цвета, говорят, что они здесь с тех самых времен.
То ли три, то ли четыре дерева.
А Миша с Майей прямо пошли к указателю, смотрящему на ворота в старый город, хотя название этих ворот я не помню.
Но я вижу, как они идут по дороге, среди таких же, как и они – то ли туристов, то ли паломников, я думала, что их будет меньше, но видимо, не одни мы – смелые девочки.
Вот только много солдат, намного больше. чем в тот раз, когда я сама прошла под этими воротами и оказалась на узкой улочке, зажатая с двух сторон домами из светло–коричневого, почти что желтого камня.
Из такого камня построен весь Иерусалим, он так и называется – иерусалимский камень.
Миша опять предлагает Майе попить, она благодарно кивает головой.
Мне становится жарко и вновь хочется в бассейн, но я решаю дождаться того момента, когда Майя зайдет под своды Храма Гроба Господня, а идти им тут всего минут двадцать или чуть больше.
По «Дороге скорби», петляя вместе с ней, вон то место я помню, там мы с мужем потерялись, и он искал меня с солдатами.
Там чуть подальше был патруль, к которому он подбежал, не увидев меня за спиной.
Я просто свернула не туда, хотя меня и предупреждали, что этого делать не надо.
Что здесь опасно, что–нибудь может случиться.
Я свернула не туда и оказалась на совсем узкой улочке, полной арабских лавочек.
Они были впритык одна к другой, и из каждой мне что–то кричали и пытались затащить внутрь.
Мне стало страшно, и я повернула обратно.
И увидела мужа и двух вооруженных солдат, идущих мне на встречу.
И успокоилась, хотя именно в этот момент меня и шлепнули по заднице.
Или ударили.
И я до сих пор не знаю, кто.
И не хочу знать.
Но этот то ли удар, то ли шлепок был таким сильным, что мне стало больно, хотя ни мужу, ни солдатам я ничего не сказала.
Они оба говорили по–русски, пусть уже и с акцентом.
Майя с Мишей прошли это место и свернули направо.
Улица не стала шире, но стала шумнее – это было еще одна часть арабского квартала, которую я проходила уже с мужем, держащим меня за руку.
Миша вел Майю, держа ее за руку, хотя она этому сопротивлялась.
Я чувствовала, что ей интересно, что она хочет остановиться и поглазеть.
Пристальнее рассмотреть, что делают эти арабы в своих лавочках.
Чем они торгуют.
И сколько все это стоит.
Нормальное женское желание, вот только Миша хотел пройти это место побыстрее.
Совсем скоро должен быть Храм Гроба Господня, куда он и повез Майю, а совсем не для того, чтобы гулять по арабскому кварталу в старой части Иерусалима.
Хотя мы с мужем здесь задержались и даже зашли в одну из лавчонок.
Но ничего не купили, а когда вышли, то увидели араба, играющего на дудочке.
Он играл на бамбуковой дудочке, а на его руке еще висела целая связка таких.
И муж подошел к нему и начал торговаться, а араб перестал играть и стал показывать ему свой товар.
Муж купил дудочку и я спросила его, зачем.
Он сказал, что на память, она до сих пор валяется где–то у него. хотя я не нашла ее в его столе.
Там было многое чего, включая нож и дискету, но дудочки из Иерусалима не было.
Майя с Мишей идут сейчас как раз мимо того самого места, где мой муж торговался с арабом, там еще что–то вроде маленькой круглой площади с фонтаном, от которого до Храма гроба Господня не больше пяти минут.
Они зайдут в храм, а я пойду в бассейн.
Мне жарко, я вся мокрая от пота.
Впереди Майи с Мишей идут несколько пожилых европейцев, я опять замечаю патруль, который проходит и исчезает впереди, в той стороне, куда сворачивает «Дорога скорби» и где все заканчивается.
Или начинается – это как смотреть.
И тут я чувствую, что что–то не так.
Уже что–то не так, а скоро будет совсем плохо.
Я чувствую это даже не левой половиной головы, а сердцем, которое внезапно куда–то проваливается, так что мне приходится вскочить с шезлонга и вновь открыть глаза.
Но я вижу не привычную уже гладь Мертвого моря с отчетливо различимым – солнце приближается к зениту и светит почти отвесно, а значит, все видно намного отчетливее, чем какой–то час тому назад – иорданским берегом, а двух молодых людей, почти что бегущих вслед за Майей и Мишей.
И у одного из них в руке что–то блестит.
И я понимаю, что это и мне хочется закричать.
Майя с Мишей должны остановиться, а еще лучше – резко свернуть в сторону.
Тогда на пути этих молодых людей окажутся пожилые европейцы, но они им не нужны.
Им нужен Миша.
Тот, у которого в руке что–то блестит, убыстряет шаг, вот он уже бежит, стараясь делать это не слышно, крадучись, как и положено, когда ты настигаешь жертву.
Я не выдерживаю и громко кричу: – Майя, Майя!
Она не может услышать, она слишком далеко сейчас от меня, но она слышит и оборачивается.
Я вижу, как ее зеленые глаза становятся совсем большими и как она пытается, все еще держа Мишу за руку, утянуть его в сторону, но спотыкается и начинает падать, хотя и понимаю, что падать она начала от того, что тот самый молодой человек с чем–то блестящим в руке промахнулся, и вместо того, чтобы нож вошел Мише под лопатку, он попал Майе прямо под левую грудь.
Нож с рукояткой из кости какого–то животного. Не очень длинный, сантиметров в пятнадцать. Из блестящей стали, с желобком в центре лезвия.
Рукоятка торчит прямо из–под ее левой груди, на светлой легкой кофточке расплывается большое красное пятно. Майя ничком валится на каменную брусчатку площади, рядом с неслышно журчащим фонтаном, а молодые люди уже исчезли, растворились, пропали во внезапно собравшейся толпе.
Миша встает на колени, переворачивает Майю на спину и я вижу, как ее большие, зеленые глаза смотрят на меня, как шевелится ее рот, пытаясь что–то сказать, и понимаю, что мне этих ее слов уже никогда не услышать.
И единственное, что мне остается – завопить так, как я не делала еще никогда в жизни, завопить, завыть, рухнуть возле уютного бассейна, под непонимающим взглядом спасателя, бегущего ко мне, как бегут сейчас к телу Майи солдаты армейского патруля, как испуганно бегут прочь с маленькой иерусалимской площади пожилые европейцы, как бежит Миша, пытаясь настичь этих двух парней, которые давно уже скрылись в хитром переплетении близлежащих кривоватых улочек.
Спасатель берет меня на руки и несет в тень, думая, что я, скорее всего, просто перегрелась на этом немыслимом солнце, и никак не может догадаться, что ему надо взяться поудобнее за костяную рукоятку, торчащую под левой грудью, потянуть за нее и вынуть из моего тела нож, который вошел туда в тот самый момент, когда молодой араб с чем–то блестящим в руке промазал и ошибся в выборе жертвы, хотя, может, именно так и было задумано и я была абсолютно права, когда шла к Седому, догадываясь, что меня хотят убить, пусть даже и считала, что это сделает совсем другой человек, как не знала и того, что сама останусь в живых, пусть и буду лежать в тени стены отеля «Ход», широко разевая рот, будто пытаясь нахвататься легкими этого жаркого и крепкого воздуха, а нож, убивший Майю, тот самый нож, что три дня назад я обнаружила в правом нижнем ящике стола своего мужа, навсегда останется вонзенным в мое тридцатишестилетнее тело, и отныне его никому и никогда из него не достать.
Скорее всего, именно об этом и предупреждала меня Майя перед самой смертью, в тот момент, когда еще что–то пыталась сказать, вот только этих ее слов я так и не смогла расслышать!
28
Вывеска гласила: «Ремонт человеков».
И все так же хорошо было заметно, что в слове «человеков» последние две буквы, «о» и «в», явно дописаны позднее.
Я стою на улице, смотрю на вывеску и думаю, что надо бы подойди ближе и открыть дверь. Нажать на ручку, повернуть ее, а затем надавить. Дверь откроется и я войду во внутрь.
Я уже проделывала все это, чуть больше месяца назад.
Тогда шел дождь и был сильный ветер.
Проезжающая мимо машина обрызгала меня, может, именно с этого все и началось.
А может и не с этого, может, с того, что я вбила себе в голову, что меня хотят убить.
Мой муж, человек, с которым я живу вот уже столько лет.
Вбила, втемяшила, вколотила, вонзила.
Нож вонзили в Майю и она умерла.
Ее убили, мы похоронили ее почти три недели назад.
Я не хочу вспоминать об этом. Я вообще больше ничего не хочу вспоминать.
Я стою у странной конторы, перед закрытой дверью.
Над дверью вывеска – «Ремонт человеков».
Мне надо войти туда, но я не хочу.
И дело не в том, что у меня нет денег, которые я должна отдать Седому, часть суммы за те два кубика, два кубика, странные многогранники, до сих пор существующие в наших телах.
Один – в моем, другой – мужа.
Живущие своей жизнью, делающие лишь то, что хотят.
Если бы я это знала, то никогда бы не согласилась.
Если бы я вообще знала, что произойдет, то даже бы не подошла к этой двери тогда, чуть больше месяца назад, когда шел дождь и был сильный ветер.
Сейчас все не так, сейчас солнце и тепло.
И уже зеленеет трава.
И есть листья на деревьях.
Маленькие, совсем еще никакие.
Маленькие, зеленые листочки, которым еще предстоит стать листьями.
Я в юбке и в блузке, и на мне все те же черные очки.
И та же сумочка через плечо.
Я снимала эти очки только на ночь те первые несколько дней, что прошли после смерти Майи.
Я была в них, когда ехала в Иерусалим и когда была в морге.
И когда давала показания в полиции.
И когда мы ехали в аэропорт в странном фургоне, я, Майя и сопровождающие.
Меня могли увезти на другой машине, но я отказалась.
Я хотела быть рядом с ней, вот только не могла заставить себя снять очки.
Смотреть на мои глаза, видеть их, в них вглядываться – этого бы я не пожелала никому.
Узкие, опухшие щелки, полные ненависти.
И в самолете я тоже была в очках.
И когда меня в аэропорту встречал муж.
И когда я приехала домой и беспомощно села посреди гостиной, опустив руки между колен.
Я не зря купила эти очки тогда, когда ехала домой от Седого.
Из этой конторы под странным названием «Ремонт человеков».
Я смотрю на дверь и наконец решаюсь.
Берусь за ручку, нажимаю на нее, повертываю, а потом и надавливаю.
Дверь открывается и я вхожу внутрь.
Седой был в глубине помещения, он стоял спиной ко мне и разговаривал с кем–то по телефону.
Все тот же мощный торс и все та же серьга в ухе.
И ноги, будто приспособленные от какого–то другого тела.
Которое он не доремонтировал и решил взять детальку себе.
Приделать, приспособить, приладить.
Седой услышал, как я вошла и обернулся.
– Я перезвоню, пока! – сказал он в трубку и направился ко мне.
– Здравствуйте, – сказала я, таки не сняв очки.
– Привет, – сказал Седой, будто мы расстались только вчера, и добавил: – Кофе будешь?
– Буду, – сказала я и огляделась по сторонам.
Седой кивнул в сторону ближайшего кресла.
Я села и открыла сумочку. Сигарет не было, я их забыла дома.
– Что потеряла? – спросил Седой.
– Сигареты, – сказала я, – я забыла сигареты дома…
Седой взял со стола пачку и протянул мне. Потом посмотрел на меня внимательно и щелкнул зажигалкой.
Я заерзала в кресле, но потом вдруг успокоилась.
– Сейчас будет кофе, – сказал Седой, – через минуту.
– Я не принесла денег, – сказала я.
– А я и не рассчитывал, – ответил Седой, наливая мне кофе в маленькую фарфоровую чашечку с драконами, и добавил: – Кофе готов!
Я вымученно улыбнулась и кивнула головой.
– Я хочу вернуть один, – сказала я.
– Что – один? – удивился Седой.
– Один кубик, – сказала я, – тот, что во мне.
– Почему? – спросил Седой.
– Я от него устала, – честно сказала я, – он работает тогда, когда хочет и он сводит меня с ума…
– Это была первая партия, – честно сказал Седой, – экспериментальная, сейчас я сделал новый вариант, ближе к тому, чего ты хотела…
– Ты меня обманул, – сказала я и чуть было не сняла очки.
– На ты – это лучше, – сказал Седой, – это как–то приятнее!
– Вы меня обманули! – поправилась я.
– Продолжай на «ты», – сказал Седой, – и не стесняйся…
Я не стесняюсь, хотелось сказать мне ему, я никогда и ничего уже не буду стесняться, вот только как и кому рассказать обо всем, что произошло за те первые четыре дня? Про меня, про Майю, про мужа, про Н. А., того самого Н. А, которого лишь вчера мы с мужем забрали из больницы, совсем беспомощного, не способного говорить, он лишь смотрит вокруг опустевшими глазами, в них тоска и слезы, которые нет возможности вытереть парализованными руками, чучело в кресле на колесиках, тень моего отца, да даже не тень, а тень тени, устроившаяся сейчас в нашей гостиной как напоминание о том, что далеко не всегда надо стремится узнать правду, ведь она может оказаться совсем не такой, как ты ее себе представляешь.
– Что мы с ним будем делать, он ведь вообще ничего не может сам после удара! – сказал муж вечером, вернувшись из больницы.
– Возьмем его к нам, – сказала я, – я буду за ним ухаживать.
– Ты не сможешь, – возразил муж, – это очень тяжело…
– Но Майя могла…
– Тогда он мог говорить и у него работали руки, он мог сам добраться до туалета и мог сам доехать до постели, а сейчас он ничего этого не может…
– Мы возьмем его к нам, – твердо сказала я и добавила: – Пока он еще жив, то пусть живет с нами!
Сейчас дома был муж, который с утра не поехал в офис, так что Н. А. был под присмотром.
Но я не могу рассказать об этом Седому, как не могу рассказать и о том, что я действительно нашла нож в нижнем правом ящике стола в кабинете мужа, и что каким–то образом этот нож оказался под левой грудью Майи, я ни о чем не могу рассказать Седому, потому что это лишь мои иллюзии и моя правда, это мой отец, мой муж, моя любовь, и незачем посторонним знать об этом!
– Тебе не повезло, – говорит Седой, беря свою чашечку кофе, – ты встретилась совсем не с тем, что ожидала, и к этому была не готова…
Я не понимаю, о чем он говорит, я просто пью кофе, курю и смотрю на Седого сквозь темные очки.
– Сними! – властно говорит Седой.
Я все продолжаю смотреть на него, не понимая, что он от меня хочет.
Тогда Седой протягивает руку и снимает с меня очки.
– Посмотри мне в глаза! – говорит Седой.
Я послушно смотрю ему в глаза, думая лишь об одном: каким–то образом этот человек может управлять мною, может мне приказывать, а я делаю то, что он хочет, вот он сказал – сними очки! – и я сняла, но зачем?
– Я все знаю, – говорит Седой, – так уж получилось! – и он трогает правой рукой серьгу в ухе.
Под моей левой грудью что–то колет и я начинаю догадываться.
– Ты свинья! – говорю я ему и внезапно даю ему пощечину. Левой рукой, правая все еще занята чашечкой с кофе, а вот сигарету я уже докурила.
Седой смеется и перехватывает мою руку.
И сжимает. Больно. Так больно, что на глазах появляются слезы.
– Больно, – говорю, – пусти!
Седой отпускает меня, а потом спокойным голосом говорит, что если он что и знает, так это знает лишь он и никто никогда об этом не услышит ни слова. И что это было необходимо – вдруг мне действительно угрожала бы опасность, тогда он бы смог хоть как–то помочь.
Может быть, в крайнем случае, но попытался бы.
– А Майя? – кричу я.
У нее не было кубика, – говорит Седой, – серьга же настроена только на тебя. Если хочешь, мы достанем сейчас твой кубик, и тогда ты опять останешься одна. Хочешь?
– Хочу, – говорю я, вытирая слезы.
– Раздевайся! – командует Седой.
Я послушно расстегиваю и снимаю блузку, кладу ее на кресло, потом расстегиваю и снимаю лифчик. Я не боюсь Седого, я уже хорошо понимаю, что он не заставит меня вставать перед ним на колени – когда знаешь о женщине столько, сколько он знает обо мне, то навряд ли придет в голову заниматься с ней любовью хоть в каком варианте.
Седой берет одной рукой мою левую грудь и начинает массировать, а потом вдруг нажимает другой рукой под грудью, сильно и резко, мне опять становится больно, хотя вслед за этим я чувствую облегчение в тот самый момент, когда из моего тело, как муравьиный лев из норки, выскакивает серебристый маленький кубик и исчезает в ладони Седого.
– Одевайся, – говорит Седой, бросая кубик на блюдце с драконами. Чашечка стоит рядом. Кофе уже допит.
Кубик подпрыгивает, будто никак не может успокоится.
Седой пристально смотрит на него, я – тоже.
– Замерзнешь, – говорит Седой.
Я киваю и начинаю одеваться, все так же не отводя глаз от кубика.
Седой встает и уходит, а возвращается с банкой, полной воды. Он берет кубик, осторожно, двумя пальцами, и бросает его в банку.
И кубик начинает пускать пузыри, таять, будто кусок то ли льда, то ли сахара, пузырей все больше, кубик все меньше, вот он совсем исчез, растворился, а вода из прозрачной стала мутной, почти что желтой.
– Остается вылить – и все! – говорит Седой.
– Я сама! – говорю я, – Дай мне!
Седой протягивает мне банку, я беру ее и чувствую, что она намного тяжелее, чем положено быть простой полулитровой банке с мутной водопроводной водой.
– Осторожнее! – говорит Седой.
Я киваю и медленно иду в туалет, стараясь не расплескать, не пролить ни капли, потому что в банке сейчас не просто пусть желтая и мутная, но вода.
В этой банке четыре дня моей жизни плюс все мое прошлое.
И моего мужа.
И Н. А.
И Майи.
Я не хочу, чтобы это оставалось, мне надо вылить все это в унитаз, потом смыть, а банку лучше разбить, хотя можно обварить кипятком и залить дезинфицирующим раствором, но пусть о банке думает Седой, я вхожу в туалет, осторожно, стараясь не споткнуться, не расплескать, наклоняю банку и выливаю все ее содержимое, всю эту мутновато–желтую воду, всю себя, а потом нажимаю смыв и смотрю, как пенящаяся вода из бачка уносит все это в канализационную трубу, и тут вдруг ноги мои становятся ватными и мне хочется упасть, к горлу подкатывает тошнота, Седой, видимо, понимает, что мне плохо, он выхватывает у меня банку и закрывает дверь в туалет.
И меня тошнит, но мне становится легче.
Я опять нажимаю смыв, а потом умываюсь и полощу рот.
И выхожу обратно, хотя ноги у меня все такие же ватные.
– Это все? – спрашиваю я Седого.
– Все, – говорит он, – хочешь еще кофе?
– Нет, – говорю я, – я лучше немного посижу, а потом пойду…
– Сигарету? – спрашивает Седой.
– Нет, – говорю я, – мне пока не хочется курить.
– Тебя тошнит, – говорит Седой, – и тебе не хочется курить, с тобой все в порядке?
– Со мной все в порядке, – говорю я и вдруг понимаю, что не все. Я просто забыла об этом, хотя женщины о таком не забывают. Но предыдущие три недели мне было не до того, и потом – я была в шоке. А это действует. Но задержка на три недели – это уже что–то.
А начаться должно было как раз три недели назад, недаром я брала с собой тампаксы.
– Посмотри–ка на меня, – говорит Седой.
Я послушно смотрю на него и он удовлетворенно кивает головой.
– Ты смотришь, как беременная, – уверенно говорит он.
– Этого не может быть, – говорю я.
– Может, – отвечает Седой.
– Этого не может быть, потому что я не способна, – говорю я.
– После ресторана, – говорит мне Седой, – вспомни!
– Ну и что! – говорю я. – Этого просто не может быть!
– Сходи к врачу, – говорит Седой, – или сделай себе тест, но ты смотришь как беременная, тебя тошнит и ты не хочешь курить.
– Ладно, – говорю я, – может быть… – И добавляю: – Я пошла?
– Иди, – говорит Седой, – но сообщи как–нибудь…
– Зачем? – спрашиваю я.
– Ты права, – говорит Седой, – это явно незачем!
Опять звонит телефон, и Седой берет трубку.
Я иду к выходу и толкаю дверь изнутри.
На улице солнце и еще жарче.
Я думаю, надеть мне очки или нет, и решаю, что пока не стоит.
Я хочу, чтобы кто–нибудь еще посмотрел мне в глаза и сказал, что я смотрю, как беременная.
Хотя я все равно не верю в это.
И никогда не поверю.
Пока все действительно не изменится и весь мир не уместится в моем животе.
Я иду по улице, в том же направлении, что и месяц с небольшим назад.
Мне надо дойти до перекрестка, свернуть, а потом идти дальше, пока не дойду до остановки.
Хотя можно поймать машину – так я доеду быстрее.
До дома, где меня ждут Н. А. и мой муж.
Отец и муж, которым я могу сообщить новость.
А могу и не сообщать.
Пока сама не поверю, но для этого мне надо сходить к врачу или сделать себе тест.
Совсем неподалеку аптека. Каждый раз, когда я иду от Седого, я себе что–то покупаю.
В тот раз это были темные очки, сегодня – тест на беременность.
Я куплю тест. Вернусь домой и сделаю все по инструкции.
И только тогда пойму, идти мне к врачу, или нет.
Говорить ли об этом отцу и мужу, или не стоит.
Парализованный и лишенный речи отец и муж, который узнает, что его жена – беременна.
Если я беременна и если у меня родиться дочь, то я назову ее любым именем, только не Майей.
Хотя, скорее всего, все получится наоборот.
Я хотела любить Майю и я буду любить Майю.
Я захожу в аптеку, какая–то толстая дама передо мной спрашивает что–то от головы и от давления.
Я стою и смотрю ей в спину, и чувствую, что меня опять подташнивает.
Майю мы похоронили на том самом кладбище и в том самом месте, где себя завещал похоронить и Н. А.
Когда он умрет, а ждать этого осталось недолго.
Судя по тому, что он просто уже не хочет жить.
Мне кажется, что он сам может сделать это, вот только как?
У него не работают руки и он не может говорить.
Он даже не может попросить об этом моего мужа.
И меня.
Я никогда не смогла бы убить своего отца, который – вполне вероятно – станет дедом.