355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катя Ткаченко » Ремонт человеков » Текст книги (страница 11)
Ремонт человеков
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 07:00

Текст книги "Ремонт человеков"


Автор книги: Катя Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

18

Мне хотелось одного – вырвать прочитанные страницы из книжки и порвать их на мелкие кусочки.

Всего–то пять с небольшим желтоватых книжных страничек.

Книжки/кусочки.

Книжки тире кусочки.

И кусочков должно быть много, очень много.

Конечно, можно сделать кораблики или самолетики.

И пускать их.

Кораблики – в ванной.

Самолетики – с балкона.

Хотя кораблики лучше спустить в унитаз.

Странная реакция для тридцатишестилетней женщины.

Но это лучше, чем плакать.

Хотя девочки должны плакать.

Все мы все равно – девочки, пусть даже у многих давно уже нет ни папы, ни мамы.

А у меня вот есть.

Даже папа.

Как оказалось, есть.

Будем надеяться, что есть.

Хотя нужен ли мне такой отец?

Если начать вырывать страницы по одной, то удовольствие можно продолжить.

Когда–то я так же вырывала страницы из школьной тетради.

А потом рвала на маленькие кусочки.

Очень маленькие.

Я сидела на кухне и рвала бумагу.

На бумаге были буквы, неуклюже выведенные мерзким фиолетовым цветом.

Это мне хорошо запомнилось – что именно фиолетовым.

Буквы складывались в слова, слова имели определенный смысл.

Они говорили о том, что я дрянь.

Сука.

Блядь.

Мальчик, который написал эти слова, знал, что такое «блядь», как прекрасно знал и то, что я ей не являюсь.

По крайней мере, пока.

На тот момент, когда он написал это слово.

Но я сидела на кухне, плакала и вырывала страницы из тетради.

А потом рвала их на маленькие кусочки.

И снова плакала, потому что девочки должны плакать.

Девушки тоже.

И женщины.

Молодые женщины, зрелые женщины, пожилые женщины.

Какая из них, интересно, я?

Молодая, зрелая или пожилая?

Думать об этом мне сейчас не интересно, мне интересно другое.

Пойти в его кабинет, подойти к его письменному столу.

Открыть нижний ящик.

Именно в такой последовательности – пойти, подойти, открыть.

А потом взять.

Нож.

Тот самый, в кожаном чехле, с рукояткой из кости какого–то животного. С лезвием не очень длинным, сантиметров в пятнадцать. Из блестящей стали, с уютным желобком для стока крови.

Пойти, подойти, открыть, взять.

Я не хочу вырывать страницы из книжки голыми руками, мне жаль моих пальцев, их мягких подушечек, которыми так хорошо пробегать по его груди, когда он лежит на спине, уставившись куда–то в потолок и думая – теперь–то я знаю это точно – явно не обо мне.

Как жаль и ногтей с маникюром.

Как жаль и того, что они не так длинны и остры, как тот самый нож, за которым мне надо пойти.

Хотя тогда это были бы уже не ногти, а когти. Оружие. Поддеваешь кожу в районе яремной вены, а потом легонько тянешь на себя. Кожа лопается, вслед за ней лопается вена, кровь брызжет в разные стороны и ты припадаешь к открытой ране на шее и пьешь, пьешь, пока не насытишься.

Надо отрастить такие, но пока придется обойтись ножом.

Тем самым, которым он хочет меня убить.

Или хотел – сейчас мне все равно.

Я в бешенстве, я не просто оскорблена, я унижена.

И никакого наслаждения.

Мне все равно, что творится сейчас в левой половине головы, хотя я вижу, что комната не пуста.

Опять сработал какой–то тумблер, включился некий рычажок, заработал чертов аппарат Седого.

Не пуста комната в голове, но уже нет той комнате, где стояли столик, два кресла и где они пили кофе.

Двое мужчин и одна женщина, один из мужчин был в кресле–каталке.

Если верить тому, что я прочитала, то он не всегда был в ней, еще несколько лет назад он ходил по земле, как и все мы: на двух ногах.

Но потом инсульт, или что еще.

И он перестал ходить, а стал ездить.

Мой отец, хотя кто это знает наверняка.

Я не просто в бешенстве, у меня такое ощущение, что я действительно сошла с ума.

Занавес поднялся, двери шкафа приоткрылись, на сцене грязный задник, в шкафу – грязное белье.

Хозяева же пытались все это спрятать.

И до поры, до времени им это удавалось.

Но только до поры и только до времени.

Время наступило, пора пришла, дерьмо полезло из щелей.

Лучше всего порвать эти странички на мелкие кусочки, испачкать дерьмом и спустить в унитаз.

Потому что сейчас у меня такое чувство, будто это меня саму обмакнули в дерьмо.

Хотя он не любит таких запахов, он не терпит никаких неприятных запахов, из всех, кого я знаю, он единственный, кто действительно может выбирать парфюм.

Дурацкое слово, лучше просто – духи и туалетную воду.

Для дня и для вечера.

Он делает это как женщина, долго и со смаком.

Смачно.

Со вкусом.

Упоительно принюхиваясь и поводя ноздрями.

Нет, говорит он, не этот, слишком липкий.

И не этот – в нем нет прозрачности.

А в этом – чувственности, я не хочу, чтобы ты так пахла.

Весь мой парфюм выбран им.

Все мои духи и туалетные воды.

И его туалетные воды он тоже подбирает сам.

И одеколоны.

Единственное. чего нет в его коллекции, так это одеколона с запахом дерьма.

По–французски он бы назывался «Merde».

По–английски «Shit».

Я не знаю, как бы он назывался по–немецки, но хватит и двух языков.

Бутылочка должна быть коричневой, и с подтеками.

И пробка под сургуч.

В левой половине головы опять улица, по которой едет машина.

Он сидит за рулем и смотрит на дорогу.

Я молю Бога, чтобы он не попал в аварию.

Аварию я устрою ему сама.

Про крайней мере, пока.

Пока я готова на все.

Козел.

Гнусный, вонючий, отвратительный козел.

Почти такой же, как мой отец.

Или тот мужчина, про которого я думаю, что это – мой отец.

Мой отец – похотливый старый павиан, а мой муж – вонючий отвратительный козел.

Я влипла в дерьмо по уши, черт бы побрал меня, когда я пошла к Седому.

Можно ничего не знать и быть счастливой.

Можно думать, что твой муж – самый лучший мужчина на свете и что он действительно – настоящий мужчина.

Но потом ты узнаешь то, что тебе не стоило знать.

Шкаф открылся и запачканные спермой простыни вывалились на пол.

Интересно, когда он зашел тогда в ванную, он уже знал, что я – дочь своего отца?

Скорее всего, что знал и именно поэтому решил мне вставить.

Грубо и с натиском, употребив меня прямо у раковины.

Когда я мыла свое пьяное лицо.

Мне все равно, кто кого бросил, как вообще все равно, как это у них бывает.

Я всегда считала себя политкорректной и нормально относилась к гомосексуализму.

И лесбиянству.

Может быть, бешенство пройдет и я опять стану политкорректной, но сейчас я хочу одного: пойти, подойти, открыть, взять.

А потом запереться в спальне и кромсать.

Все, что попадет под руку.

Я вижу, что он едет не в сторону дома, он опять едет в офис.

Естественно, что ему надо еще поработать – слишком много времени он провел, общаясь со своими друзьями.

Своими, не с моими.

Мужчина и женщина, с мужчиной все ясно, но что там делает женщина?

Что может делать эта красивая рыжеволосая особа в доме этого старого похотливого павиана, моего якобы отца?

Наверное. она подирает за ним дерьмо.

Готовит ему завтраки, обеды и ужины, служит его ногами в большой мир.

Но тогда почему он не завел себя мальчика?

Или для этого уже слишком стар?

Меня интересует эта женщина, я хочу, чтобы она была на моей стороне.

Мне надо ее завербовать, сделать своим агентом.

Будем считать, что она – его дальняя родственница, хотя тогда она и моя родственница.

По крайней мере, если он – действительно мой отец.

Девочка опять начинает плакать, девочке опять тошно до того, что хочется блевать.

Девочку употребили, изнасиловали, поимели во все дыры.

Без любви.

Муж останавливает машину.

Мой муж.

Мой мачо натуралис.

Он выходит и включает сигнализацию.

Машинка Седого опять работает как часы.

Я знаю, что сейчас произойдет.

Он пойдет в офис, а оттуда позвонит мне домой.

И скажет, что скоро приедет, совсем скоро.

И я знаю, что я отвечу.

Как знаю и то, что сейчас сделаю.

Пока у меня еще есть время.

Изнасилованная девочка встанет и пойдет в его кабинет.

Держась за стенки, потому что ее опять качает.

У меня болят все мои дырки, все мои чудные, замечательные отверстия.

И то, что спереди, и то, что сзади.

И то, которым говорят.

«Блядь» – было написано фиолетовыми буквами на клетчатом листке бумаги много лет назад.

И это было правда, по крайней мере, сейчас я в этом уверенна.

Я дохожу до его кабинета и открываю дверь.

Вхожу и подхожу.

Подхожу и открываю.

Он лежит там же, где и должен – в нижнем ящике стола.

И дискета лежит рядом.

Я хочу взять ее и просто сломать. Переломить пополам. Перегрызть, разорвать, но мне она еще пригодится.

Не знаю, для чего, но знаю, что еще не время.

И я беру нож.

Второй раз за какие–то двое суток.

Еще двое суток назад я догадывалась о его существовании очень смутно.

Просто чувствовала, что он должен быть.

А потом я его нашла.

Подержала в руках и положила на место.

И сейчас беру снова – я не буду кромсать эти листочки своими ухоженными пальчиками.

Я люблю свои пальчики, они мне еще пригодятся.

Я иду в спальню и закрываю дверь.

Он не застанет меня врасплох, он пока опять сидит за компьютером и даже не стремится набрать мой номер.

Наш номер.

Его и мой, мой и его.

Я беру книжку и аккуратно вырезаю первые пять с половиной страниц.

Эту часть признаний пожилого господина, который может иметь счастье быть моим отцом, я уже уяснила.

Старый похотливый павиан, брошенный молодым любовником.

Я складываю странички тоненькой стопкой, кладу на пол и примериваюсь, куда бы лучше вонзить лезвие.

Естественно, что в самый центр, там, где должно быть сердце.

В центре страницы, у человека – чуть левее.

Я наношу первый удар.

Страницы лежат на ковре, нож легко входит в ворс.

Я вытаскиваю его обратно и наношу еще один удар.

Затем – еще.

А потом просто тыкаю и тыкаю, пока страницы не превращаются в крошево.

Рука болит, муж все еще сидит за компьютером.

Но мне мало, я все еще в бешенстве, я уже не плачу, но мне все еще хочется наносить удары.

Я откладываю нож, сгребаю в кучку бумажный мусор и иду топить его в унитаз.

Потом беру сумочку и достаю из нее маленький черный пакет с фотографиями.

Он не звонит, видимо, он просто забыл, что я есть.

И этого я ему тоже не прощу.

Я разобью его флакончики с туалетной водой и одеколонами, я утоплю в ванне его любимый костюм.

Если он не позвонит в ближайшие пять минут.

Гнусный, отвратительный, вонючий козел.

А мой папаша – похотливый старый павиан.

А я – блядь.

А моя мать все знала, и потому ее фотографию я порежу первой.

На еще более мелкие кусочки, чем книжные странички.

Кусочки/странички.

Кусочки тире странички.

А потом порежу ту фотографию, на которой двое мужчин – один совсем юный, второй – намного старше.

Интересно, где мой папаша склеил моего мужа?

Мне отчего–то хочется, чтобы это было в общественном туалете.

Они стояли рядышком и мочились, и мой папаша углядел, какой у моего мужа замечательный член.

И позарился на него.

И получил.

Тот самый член, который я знаю, как свои пять пальцев.

Как всю свою ладонь.

Хоть левую, хоть правую.

Я могу описать его с закрытыми глазами.

И когда он стоит, и когда не стоит.

Все родинки, все впадинки.

Хотя впадинок на нем нет, а родинка есть, одна, большая, на головке.

На ее правой части, если быть точнее.

Я целовала ее, наверное, больше тысячи раз.

И ночью, и днем, иногда я делаю это даже утром.

Точнее, делала, вот уже пару лет, как мы не занимаемся любовью по утрам.

Хотя по утрам мне нравилось, только надо до этого освободить пузырь.

Я бы хотела посмотреть, как это было у них, но чувствую, что это мне не удастся.

Скорее всего, их роман действительно – давно в прошлом.

Кто кого бросил – муж папашу или папаша мужа?

Я предпочла бы, чтобы это сделал папаша.

Мой отец.

Может быть, мой отец.

Вот именно, что может быть, но другого варианта у меня пока нет.

И навряд ли будет.

Я убиваю фотографию двумя точными ударами.

В голову одному и в голову другому.

А потом режу ее на кусочки.

Мне понравилось это занятие, хотя ножницами было бы легче.

Но ножом – приятнее.

Две убитых фотографии складываются в одну кучку, он все еще не звонит, я уже не нахожу себе места.

Сейчас я начну убивать постель.

Ту самую, в которой мы спим и занимаемся любовью.

Он придет домой и увидит, что вся квартира – в длинных полосках материи. Убитые простыни, убитые наволочки, убитые пододеяльники.

У нас два одеяла, когда мы занимаемся любовью, то он залазит под мое.

Ныряет, укрывается, приходит, подползает.

Он предпочитает заниматься любовью на моей стороне.

И не звонит.

Остается одна фотография, последняя.

Я перевожу дух.

Удар должен быть точным, смерть последует наверняка.

Я примериваюсь.

Муж придвигает к себе телефон.

Мне надо успевать и я набираю в легкие воздуха.

Он набирает номер.

Я замахиваюсь.

Телефон звонит.

Я наношу удар, нож по самую рукоятку входит в ковер, последняя фотография мертва.

Я беру телефонную трубку и слышу, как он ласково говорит мне, что очень соскучился и чтобы я одевалась. Он хочет, чтобы я надела свое черное платье. Без рукавов. Мы поедем ужинать. Он сейчас заедет за мной, а потом мы пойдем и поймаем такси – он очень устал и ему надо немного выпить, так что машину он оставит. И за ужином познакомит меня с одним своим партнером, очень приятным пожилым человеком. И вообще он соскучился. Сколько мне надо времени, чтобы собраться?

– Полчаса! – говорю я, ничего не соображая.

– Через полчаса я за тобой заеду! – говорит он и кладет трубку.

Я собираю убитые фотографии в кучку и несу их хоронить в туалет, вслед за книжными страничками.

Вода смывает клочки, у меня всего полчаса в запасе, чтобы одеться и накраситься.

Обидно только, что я не смогу захватить с собою нож!

19

Я опять не принадлежу сама себе.

Как и все последние дни.

Впрочем, порою мне кажется, что все мы не принадлежим сами себе, хотя это уже из разряда отвлеченностей.

Мужские отвлеченности и женские отвлеченности.

Они не принадлежат сами себе в своих отвлеченностях, мы – в своих.

Но временами эти отвлеченности пересекаются.

Мне надо было сказать, что я никуда не поеду, что он такой грязный и вонючий козел, что ехать с ним – западло.

Если с ним поедешь, то провоняешь сама.

И станешь вонючкой.

Вонючий, провоняешь, вонючка.

Он сидит рядом с шофером, я устроилась сзади.

В том самом платье, которое он просил надеть.

И в плаще.

И в туфельках.

Дойти от машины до ресторана – меньше минуты.

Или чуть больше.

Смотря, как идти.

Получаса мне хватило. Я даже успела принять душ и заново накраситься.

И убрать все следы в спальне.

Следы от своего бешенства.

Бешенная сука, сука, сошедшая с ума.

Сумасшедшая сука.

Нож опять лежит в столе, все остальное плывет в канализации.

По сточным трубам, вместе с мочой и фекалиями.

Из одной трубы в другую, из той – в очередную.

Первая труба, вторая труба, третья труба.

Наверное, должна быть и четвертая.

Мне надо бы спросить, что это за люди и вообще – зачем мы едем в ресторан. И в какой.

Обычно я всегда спрашиваю.

Обычно мы редко ездим в рестораны, потому что он не любит рестораны в этой стране.

Он говорит, что там не демократично.

И не всегда вкусно.

И so expensive, то есть – дорого.

Я соглашаюсь, хотя сама так не думаю.

Мне плевать, демократично там или нет, а то, что дорого – деньги надо не только зарабатывать, надо еще их и тратить.

Он говорит, что я в этом специалист.

Мне нравится доставлять себе приятное, особенно, в последние два дня.

Хотя деньги на Седого я взяла не у него.

Это я заработала сама, хотя он об этом не знает.

Странно, что когда мы сидим рядом, кубик опять не работает.

Странный кубик, который то работает, то нет.

Видимо, он должен спать, чтобы кубик проснулся.

Или быть далеко.

Но сейчас он рядом и не спит, я смотрю за окно и догадываюсь, куда мы едем.

В ресторан с живым джазом, очень пристойное и очень дорогое место.

Там мы встречали прошлый Новый год.

Я была в этом же платье, что поделать, но он его любит.

И не только он.

Я его тоже люблю, хотя оно короткое не по годам.

В тридцать шесть такие короткие платья можно не носить.

Оно выше колен, но ниже пиписьки.

Смешное слово – пиписька, машина поворачивает, он смотрит вправо на дорогу и молчит.

Мне надо спросить, что это будут за люди, хотя я и так знаю. Не знаю только – зачем.

Какой в этом смысл и что он от этого хочет.

Я уже вообще ничего не знаю, я сижу рядом спокойная и расслабленная.

Видимо, когда я махала ножом, то выгнала из себя всю дурь.

Весь адреналин.

Всю ненависть.

Бешенная сука махала ножом и успокаивалась.

Это только кажется, что я спокойная, иногда я знаю, что сама могу убить.

Если меня достанут, если мне сделают больно.

Как–то раз я чуть не убила его, только это было давно и случайно.

Пять, а может, шесть лет назад.

Зимой, когда валил снег.

Я была на кухне и собиралась готовить кролика.

Тушить кролика в вине и с травами – мы ждали гостей.

Гости должны были придти через три часа, кролик еще был не разморожен.

Тяжелая, увесистая тушка, снаряд, пригодный для метания.

Он вошел на кухню и стал что–то говорить.

Я не слышала, что, я думала о чем–то своем.

Он повысил голос: я должна была его внимательно слушать.

Я была в халате и в трусиках, потная и не причесанная.

Он уже почти оделся, оставалось лишь повязать галстук.

Я его возненавидела, я смотрела на него и думала, какой он ублюдок.

Еще ночью я лежала под ним, широко разведя ноги и чувствуя, как он достает до матки.

Я вскрикивала и говорила ему: – Еще, еще!

Ночью я его не просто любила, я его обожала.

Но сейчас был день и я его возненавидела.

Он сам мог приготовить этого кролика.

Он хорошо готовит, он хорошо делает вообще все.

Но он стоял рядом. В отглаженных мною брюках, в светлой рубашке в мелкую полосочку и оставалось лишь повязать галстук.

И что–то говорил, и был недоволен, что я не слышу.

Прогулка хамелеона по разноцветному коврику.

Это не моя фраза, я ее где–то вычитала.

Ехать еще минут десять, если только мы действительно едем именно туда, где живой джаз, а еще есть фонтан прямо в центре зала.

Его струи падают в бассейн, в бассейне плавают рыбки.

Красные, желтые, голубые, с длинными хвостами.

В тот Новый год одна дамочка напилась до того, что упала в фонтан и потом ее оттуда вылавливали.

Она была в бирюзовом платье, которое стало от воды прозрачным.

И хорошо была видна черная поросль между ног – как водоросли.

Он – хамелеон, это теперь я знаю наверняка.

Если бы тогда, много лет назад, моя рука была тверже, то ничего этого бы не было.

Я смотрела на то, как он шевелит губами и сжимала в руках тушку кролика.

Он был недоволен тем, что я не отвечаю.

А я смотрела и думала: что он делает здесь.

Мне вдруг показалось, что это – кто–то чужой.

Совсем не мой муж, не мой мужчина, не мой мачо натуралис.

Не тот, кто ночью доставал мне до матки.

И я кинула в него эти кроликом, со всего размаха, как кидают кирпичом в крысу.

Хороший охотник убивает крысу с первого же попадания.

Но я боюсь крыс и я плохой охотник.

Точнее – я вообще не охотник, я сумасшедшая сука, которая втемяшила себе в голову, что ее хотят убить.

Кролик полетел со свистом, у него смешно изменилось лицо.

Отпала челюсть и закатились глаза.

Хорошо, что он успел увернуться, он не просто отклонил голову, он отпрыгнул, задев за столик.

Такой столик на колесиках, со стеклянным верхом.

Стеклянный, оловянный, деревянный.

Стеклянный столик, деревянный взгляд, оловянное сердце.

Хотя взгляд тоже может быть стеклянным, как и сердце.

Стеклянное сердце, берешь в руки и – крак.

Оно лопается, взрывается на множество мельчайших кусочков, кусочки больно впиваются в ладонь. Или ладони – смотря как берешь сердце в руки. Можно сжать одной ладонью, можно – двумя. Взять сердце одно рукой или взять в две руки. Разницы никакой, сильно сжимаешь и следует «крак»!

Он задел за столик, на столике стоял недопитый кофе.

Кофейник полетел на пол, кофе вылился ему на отглаженные брюки.

Кролик ударился о стену и упал на пол, в осколки разбитого кофейника.

Мороженный кролик лежал в луже кофе и был засыпан фарфоровыми осколками.

Китайский фарфор, пока он был цел, на нем были драконы.

Почему я вспомнила это – не знаю.

Надо что–то говорить, но мне не хочется.

Я абсолютно расслаблена, из меня вышел весь адреналин.

И улетучилась ненависть.

Как и тогда, когда на стене осталась вмятина.

Если бы кролик попал ему в голову, то он бы пробил ее, хлестала бы кровь, а может, он бы даже умер.

Упал на пол и лежал со стекленеющими глазами.

И меня бы посадили в тюрьму, но мне бы это уже было все равно.

Но он остался жив, кролик пролетел мимо и шмякнулся о стену.

Прогулка хамелеона по разноцветному коврику.

Он закуривает и спрашивает, буду ли я курить.

Я отвечаю: – Да!

Да!

Только «да»!

Я со всем согласна, милый, я согласна на все.

Ты хамелеон, милый, теперь я знаю это очень хорошо.

Фраза всплыла в голове и все поставила на свои места.

Когда–то вычитанная фраза – раньше я любили читать.

В последний раз я читала совсем недавно, дома, вернувшись от матери и зайдя по дороге в книжный магазин. Хочешь, я расскажу тебе то, о чем я читала, милый?

Милый не хочет, милый сосредоточен и о чем–то думает.

Интересно, о чем?

Я беру сигарету и прикуриваю. За окнами машины стемнело, сейчас зажгутся фонари.

Вначале они как бы наливаются изнутри чем–то желтоватым, потом меркнут, потом опять наливаются и лишь затем вспыхивают. Загораются. Зажигаются.

Зажглись, мы опять поворачиваем, я стряхиваю пепел в пепельницу и смотрю на свои коленки.

У меня все еще красивые коленки, полные и круглые.

В меру полные и в меру круглые.

Ему нравятся мои коленки, потому он и любит, когда я надеваю это платье, все остальные у меня – длиннее.

Хотя коленки они тоже оставляют открытыми.

Не закрывают.

Оголяют.

Мысли лениво толпятся перед входом в левую половину головы, но она вновь закрыта, в ней опять выключили свет.

Они не могут туда войти, они сердятся, им тесно.

Они даже хотят учинить драку, но я прикрикиваю и они успокаиваются.

Пусть живут в правой, в тесноте, да не в обиде.

Он стоял у стены, смотрел то на вмятину, то на свои залитые кофе брюки.

И был бледным.

И я испугалась.

Когда он бледнеет, то это знак того, что он впадает в ярость.

Не пугается, не боится, не стремится убежать.

Он никогда не стремится убежать, он бледнеет, а значит, впадает в ярость.

И тогда может произойти, что угодно.

Еще совсем давно, еще до кролика, когда у нас не было машины, той, что была первой, и когда мы только начали жить вместе, мы ехали в автобусе.

Это было лето и на мне было что–то прозрачное.

И напротив сидел какой–то мужчина, который смотрел на меня масляными глазами.

Он пожирал меня глазами, он раздевал меня глазами, он трахал меня глазами.

Я покраснела и стала смотреть в сторону.

Мужчина не унимался и это было замечено.

Муж побледнел, а потом выкинул мужчину из автобуса.

На ближайшей же остановке.

Сгреб в охапку и вышвырнул.

Он не стал его бить, он просто освободил от него пространство.

И мне стало не только приятно, но и страшно.

И тогда на кухне мне тоже стало страшно, может, именно тогда я впервые подумала о том, что когда–нибудь он захочет меня убить.

Чтобы освободить пространство.

Я начну ему мешать, он побледнеет, а потом возьмет в руки нож.

Я стояла посреди кухни, ревела, меня всю колотило.

Он ничего не ответил, глубоко вздохнул, я заметила, как его лицо порозовело.

Он повернулся и вышел с кухни – переодеваться и приводить себя в порядок.

А я начала приводить в порядок кухню, засунула кролика размораживаться в микроволновку и стала затирать пол.

Убирать осколки кофейника, вытирать пятна от кофе.

Я ползала на карачках по полу, ревела и думала о том, что было бы, если бы я не промахнулась.

Сейчас я об этом не думаю, я просто курю и отчего–то вспоминаю распластанную на асфальте бабочку.

Я видела ее днем, интересно, что она делает сейчас.

И кто ее нарисовал, хотя, впрочем, какое мне до этого дело?

Мы опять поворачиваем, осталось ехать совсем немного.

В Новый год мы сидели за угловым столиком, возле окна.

На столе в ведерке было шампанское, которое мы так и не допили.

Я предпочла вино, он – как обычно – виски.

Но сегодня мне пить совсем не хочется, мне требуется трезвая голова.

Моя голова должна быть трезвой.

Я попрошу, чтобы он заказал побольше воды.

И потащу его танцевать, мне надо почувствовать на себе его руки.

Как они обнимают меня, как они поглаживают в танце мою спину.

Ласково пробегая по ней пальцами.

По коже бегут мурашки и набухают соски.

Я ничего не могу поделать с тем, что мне его хочется.

Что я его люблю и что я готова грызть за него глотки.

Кому угодно, даже тому, кто может быть моим отцом.

Пусть он и в кресле–каталке, но я не посмотрю на то, что он болен.

Я выгну спину и приготовлюсь к прыжку.

Выжду удобный момент и прыгну.

Вцеплюсь ему в горло, он вывалиться из своего кресла и рухнет на пол.

А я буду кромсать его горло, пока кровь не затопит все вокруг.

Пусть даже он на самом деле мой отец.

А под что мы будем танцевать – я знаю.

Я это помню.

Мне это очень понравилось в Новый год.

Когда остался один пианист и начал играть что–то медленное.

И не громкое.

Ни саксофона, ни барабанов, ни контрабаса.

Пианист играл что–то медленное, мы танцевали, пальцы ласково порхали по моей спине.

Прогулка хамелеона по разноцветному коврику.

У хамелеона очень длинный язык, интересно, какое может быть ощущение, когда он пробегает по твоей голой спине?

Полизывая ее, пытаясь поудобнее пристроиться, чтобы потом – резкое движение и вот тебя уже едят.

Моя спина съедена хамелеоном, но мне было приятно.

Когда мы танцевали и я чувствовала, как вначале стали пробегать мурашки, а потом затвердели соски.

И между ног стало влажно, я потекла.

Течная сука, которая никак не может забеременеть.

Хотя врачи говорят, что может, дело не во мне, а в нем, но не исключено, что и в нас обоих.

Вот только сейчас я не знаю, хочу я забеременеть или нет.

Я слишком боюсь того, что будет.

Я боюсь этого вечера в ресторане, он даже не догадывается, как я этого боюсь.

Если бы это случилось еще два дня назад, то все было бы по другому.

Когда ты не знаешь, то тебе легче.

Два дня назад я почти ничего не знала.

Кроме одного: может быть, он хочет меня убить.

А сейчас я знаю больше, намного больше.

Подглядывающая, вынюхивающая, выискивающая.

Пытающаяся узнать правду.

А это – самое мерзкое, что может быть на свете.

Узнанная правда выела из меня внутренности.

У меня больше нет сердца, от меня осталась лишь одна оболочка.

Что–то в коже.

Сноп сухой соломы, который любой может поджечь, стоит только поднести зажигалку или чиркнуть спичкой.

И я заполыхаю, а потом рухну на землю и мои останки будут догорать.

Надеюсь, что не долго.

Хотя это больно, это очень больно и мне не выдержать.

Я буду кричать, я буду просить помощи.

Чтобы меня спасли, чтобы я осталась жить.

Мы уже подъезжаем, уже видна вывеска.

Хамелеон опять перекрасился, теперь он точь–в–точь мой муж.

Он даже не переоделся, воротник рубашки уже потерял утреннюю свежесть.

И лицо усталое, он так и объяснил – был тяжелый день.

И пахнет он так же, как утром, хотя мог успеть принять душ, переодеться и взбрызнуть себя чем–то другим.

Более вечерним.

Но он не успевал.

Я сделала вид, что поверила.

Я сегодня весь день делаю вид.

И весь оставшийся вечер мне придется заниматься тем же.

И я не буду пить.

Подглядывающая не может пить, как не могут этого ни подслушивающая, ни вынюхивающая.

Шофер тормозит, он расплачивается и мы выходим.

Я кутаюсь в плащ – слишком порывистый холодный ветер, хотя снег давно перестал идти, дождя тоже нет и видно, как сквозь большую прореху в самом центре затянутого тучами неба жизнерадостно льется желтый свет еще не совсем полной луны.

У входа в ресторан странный затор, я присматриваюсь и вижу, что это высокая женщина с рыжими волосами вкатывает в холл укутанного в пальто человека, сидящего в элегантном кресле–каталке с поблескивающими то ли в отсветах лунного света, то ли просто – в свете уютно горящей в темноте ресторанной вывески, никелированными спицами на колесах.

Майя вкатывает в холл моего отца.

Я ничуть не сомневаюсь, что это именно они!

– Идем! – говорит мне муж, придерживая тяжелую входную дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю