Текст книги "Ремонт человеков"
Автор книги: Катя Ткаченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Я люблю тебя!
– Убьешь? – переспрашиваю я, пытаясь выбраться из–под твоего тела.
Ты смеешься и ничего не отвечаешь, даешь мне свободу и я раскидываю руку и сжимаю ноющие и натруженные ноги, думая о том, что больше всего мне не хочется сейчас вставать и снова идти в душ, чтобы вымыть из своей раковины твои следы. Все равно ведь ничего не произойдет, если не происходило столько лет. А пятна на простыне – до отъезда мне все равно придется стирать белье. И я поворачиваюсь на бок, еще сильнее сжимая ноги, будто стараясь удержать твои следы в себе, твои, моего мужа, моего мужчины. В очередной раз бесполезно посеянное семя. На землю, которое навряд ли даст всходы. Но мне хорошо, мне впервые хорошо за все последние дни.
– Ты убьешь меня? – отчего–то очень тихо спрашиваю я.
Ему чудится совсем другое и он, уже спросонья, отвечает: – Конечно…
– А Майя, – внезапно спрашиваю я мужа, прижимаясь к его голому телу и нежно, хотя и лениво, проводя по нему рукой, как бы благодаря за то, что только что было.
– Кто? – переспрашивает он, уже совсем засыпая.
– Ну да, Майя, кто она этому Николаю Александровичу?
– Дочь! – бормочет муж, сквозь окончательно подступивший к нему сон.
И только безумная и все еще счастливая усталость мешает мне вскочить с кровати и закричать на весь дом, что это неправда!
22
А еще мне хочется закричать, что это мой отец.
И я это делаю.
Во сне.
Я кричу, что это мой отец.
Потерянный обретенный, обретенный, но еще не потерянный.
Мой, только мой.
И я его никому не отдам.
И прежде всего – Майе!
Я ненавижу ее сейчас.
Я хочу выцарапать ей глаза.
Ее прекрасные зеленые глаза.
У меня никогда не было таких.
У меня просто карие глаза.
Обыкновенные карие глаза.
Такие, как у многих.
У большинства.
Почти у всех.
А у нее они зеленые.
Я сплю и во сне выцарапываю у нее глаза.
И когтями рву ее грудь.
Смуглую грудь с неприятными белыми пятнами.
А потом убиваю ее.
Ножом.
Как в том рассказе, что на дискете.
Может быть, я сама написала его.
Хотя и не помню.
Я знаю одно: сейчас я сплю.
И это – самое мерзкое.
Я не должна спать, мне надо бодрствовать.
Чтобы выжить.
Чтобы защитить своего отца.
Чтобы оставить его себе.
Чтобы он был только мой.
В левой комнате внезапно зажигается свет.
Сквозь сон я догадываюсь, что опять сработало реле.
Кто–то повернул выключатель.
Кубик проснулся.
Я сплю, а он – нет.
Мой муж видит сны.
Как и я.
Я вижу то, что видит он.
Я вижу его сны.
Они мне снятся.
И я вижу свою мать.
Я не знаю, что она здесь делает.
И только догадываюсь, где это – здесь.
Я вижу мать, идущую по пляжу.
Странному пляжу с мокрым желтым песком.
Крупнозернистым.
На таком не всегда приятно лежать.
Но мать идет не одна.
Они идут рядом с ней.
Мой муж и Н. А.
Майи нет рядом, Майя убита, у нее расцарапана грудь и выцарапаны глаза.
Царапины и рапаны.
Панцири и каракатицы.
Они покрывают пляж поверх песка.
Раковины рапанов, панцири морских ежей и дохлые тушки каракатиц.
И еще – морские звезды.
Множество морских звезд, медленно шевелящих лучами.
Пятиногие и шестиногие.
Пять лучей и шесть лучей.
Шевелящихся.
Подрагивающих.
Переползающих с места на место.
Так медленно, что это почти незаметно.
И они идут, ступая прямо по ним.
По морским звездам.
По раковинам рапанов.
По панцирям морских ежей.
По дохлым тушкам каракатиц.
Я не знаю, куда они идут и что тут делает моя мать.
Мне не нравится, что она идет с ними, я жду подвоха.
И я боюсь за своего отца.
Я его только недавно нашла.
Мне плевать на то, что он такой.
Он может быть еще хуже, он может быть вообще исчадием ада.
Но он – мой отец.
Он идет впереди, позади него – моя мать.
Муж идет последним.
На них с криком пикирует большая серая чайка.
Она пытается клюнуть отца в голову.
Я хочу крикнуть ему: – Берегись! – но у меня получается только шип.
Как у змеи.
Я шиплю, как змея.
Я ползу за ними, я пытаюсь вползти, вскользнуть, протиснуться в ярко освещенную комнату.
Ту самую, что в левой половине головы.
В левом полушарии мозга.
Куда в жизни мне вход запрещен.
В их мир.
У них – свой мир, у меня – свой.
У каждого из нас так, твой мир и их мир.
В одной половине головы и – в другой.
Внезапно мать исчезает, как исчезает и пляж.
И вся эта морская живность, не вызывающая никакой радости.
Лишь гадливое чувство, как при виде сбитой машиной кошки на дороге.
Когда внутренности смешаны с шерстью и кровавый след тянется на несколько метров.
Он все еще спит, я тоже сплю.
Мы оба спим.
До этого мы занимались любовью, и я была счастлива.
Я сделала так, чтобы мне было хорошо.
И ему – тоже.
Чтобы нам было хорошо, но потом все это исчезло.
Лопнуло, рассыпалось, распалось, разлетелось на мельчайшие кусочки.
В голове зажегся свет, кто–то нажал кнопку.
Я думаю, что это Седой.
Он никогда не спит, он ремонтирует.
Ремонт человеков, то есть – нас.
Он хихикает и что–то подкручивает плоскогубцами.
Или как там еще называются эти штучки?
Вот он берет отца и откручивает ему ноги.
Я не знаю, зачем, но я вижу, как он это делает.
Хотя я не понимаю, в какой половине головы это происходит.
В левой или – в правой.
То есть, это мой сон или это сон моего мужа?
Я хочу закричать – чей это сон?
Но вместо крика все тот же шип.
Я – змея.
С холодными глазами и с переливающимся рисунком на коже.
Геометрически правильным и очень красивым.
Желто–черные ромбики с белой окантовкой.
Змея, пьющая по утрам кофе.
Змея, которая любит, когда ее ебут.
Но все равно – змея.
Я – змея.
Куда они идут сейчас, мой отец и мой муж?
И куда они дели мою мать?
Змея не успевает за ними, хотя пытается ползти изо всех сил.
Но они идут быстро, какие–то холмы вместо пляжа.
Ровные и покрытые высохшей бурой травой.
Безжизненные холмы и палящее солнце.
Мне хочется заползти в первую попавшую расщелину и дождаться ночи.
Когда солнце скроется за горизонтом и наступит прохладная тьма.
А еще лучше – прохладная и влажная.
Прохладный и влажный воздух полезен для моей кожи.
Я ненавижу Седого, зачем он занимается этим ремонтом?
И что ему сделал мой отец?
И мой муж?
И я?
И Майя?
Да и моя мать – ее ведь тоже ремонтировали.
И теперь она исчезла.
Я ничего не понимаю, мне необходимо проснуться. Проснуться, встать с кровати, пойти на кухню и выпить стакан воды.
Холодной воды.
В холодильнике стоит початая бутылка минералки.
Можно даже не наливать в стакан – выпить прямо из горлышко.
Змея пытается выползти из кровати, но что–то ее не пускает.
Змея боится за своего отца.
Змея его слишком долго искала.
Змею лишили его еще в детстве.
У змеи не было детства.
Он не покупал ей игрушки, он не подбрасывал ее в воздух.
Он не целовал ее на ночь и не повышал на нее голос.
Он не водил ее в зоопарк и не провожал в школу.
У меня не было отца и ничего этого не было.
И это мой отец, а не Майи!
Пусть он – дерьмо, старый похотливый павиан.
И моему мужу тоже снится всякое дерьмо.
Зачем ему сейчас снится мой отец?
Зачем они сидят на какой–то маленькой площади в тени большого ветвистого дерева?
На площади в другой стране – я даже догадываюсь, где это.
Вот только не могу вспомнить, как она называется.
Во сне очень часто ты не можешь вспомнить, как называется то или другое.
И еще во сне часто хочется кричать.
Я тоже была в этой стране.
Может быть, что и в этом городе.
И на этой площади.
Мне знаком этот ресторанчик.
И я видела этого официанта.
Уже видела.
Я помню его лицо и тоненькую ниточку усов.
Он был в белой рубашке с короткими рукавами и в черных брюках – они все так ходят.
И отец заказывает ему что–то, только я не слышу, что.
Я вижу, но не слышу, у змеи нет слуха, змея глухая, как и все змеи.
Мне надо заползти на это дерево, обвиться вокруг веток и свесить голову вниз.
Свою маленькую очаровательную головку с двумя темными точками глаз.
У Майи они зеленые, у меня – карие.
Я убила Майю, там на дискете, это сделала я, сейчас–то я могу признаться.
Потому что она считала, что он – ее отец.
Но это не правда, это мой отец и сейчас он сидит за столиком под деревом и ждет, когда официант принесет заказ.
Мой муж тоже ждет и они о чем–то разговаривают.
Я свешиваюсь с ветки еще ниже, они меня не замечают – здесь никогда ведь не было змей.
Которые пьют по утрам кофе и превращаются в женщин, которые любят, когда их любят.
Мы все любим, когда нас любят.
А значит – когда нас убивают.
Как я убила Майю.
Как кто–то хочет убить моего отца.
Как хотят убить и меня.
Появляется официант, он возникает в ореоле солнечного света, будто просто переступает через него. Только что не было и вот – есть.
Он несет поднос, на подносе две тарелки и две большие кружки.
Они будут есть и будут пить пиво.
Странный сон, дурацкий сон, зачем он, зачем Седой вновь повернул этот проклятый рычажок?
Мне надо проснуться, я опять чувствую, что мне надо проснуться, но не могу и сваливаюсь с дерева, хотя никакой площади подо мной уже нет.
Как нет и отца.
И мужа.
Опять тот же самый пляж.
И опять раковины рапанов, панцири морских ежей и дохлые тушки каракатиц.
И опять – морские звезды.
Множество морских звезд, медленно шевелящих лучами.
Пятиногие и шестиногие.
Пять лучей и шесть лучей.
Шевелящихся.
Подрагивающих.
Переползающих с места на место.
Так медленно, что это почти незаметно.
И моя мать, лежащая на спине прямо поверх всей этой мерзости.
Она абсолютно голая, непристойно голая, вызывающе голая.
И у нее закрыты глаза.
И все та же чайка, что пыталась клюнуть моего отца, сейчас парит над ней.
Если мать откроет глаза, то чайка резко бросится вниз.
Она думает, что глаза – это рыбки.
И их надо клюнуть.
Одну рыбку и другую рыбку.
Как я выклевала глаза у Майи.
Ее прекрасные зеленые глаза, которые мне вдруг так постыдно захотелось поцеловать.
Но сейчас целовать нечего, лишь пустые, кровоточащие глазницы.
Скоро такие будут и у моей матери.
Она вдруг шевелится, а потом садится.
Ветер обдувает ее со спины, мне видно, как он колышет ее волосы.
Я никогда еще не видела мать такой красивой.
Я понимаю, что нашел когда–то в ней мой отец.
Любой отец, этот ли или другой, тот, о котором я действительно ничего не знаю.
У нее сильное тело, к такому хочется прижаться и раствориться затем без остатка.
Наверное хочется – мне трудно судить за мужчин.
Мать встает и идет в сторону моря.
Опять сильно мигает, эти вспышки света сведут меня с ума.
Я пытаюсь найти змею, но не вижу.
Она то ли уползла, то ли сдохла.
А может, затаилась под каким–нибудь камнем.
Если начать их переворачивать, то змея может рассердиться и броситься.
Когда нас сильно допекают, то мы бросаемся так же – внезапно и сразу.
Если этот сон не закончится, то я не выдержу.
Я умру прямо во сне и тогда никому не придется меня убивать.
И любить больше тоже никому не придется.
Мать подходит к воде и пробует ее ногой.
Почему моему мужу снится моя мать?
Или это уже мой сон?
У него – свой, у меня – свой.
И они пересекаются.
Вползают друг в друга, становятся одним целым.
Только перепутанным и непонятным, как паззл.
Головоломка. Кроссворд.
Мать все еще пробует воду ногой.
Потом заходит в нее и медленно идет в сторону горизонта.
Отец с мужем заканчивают пить пиво и расплачиваются.
Змея удовлетворенно заползает под большой камень.
Мать бросается в воду и плывет.
Отец с мужем встают из–за столика и идут к выходу с площади.
Там, у какого–то здания, в тени, стоит молодой парень и торгует картинами.
А может – картинками.
Чем–то, что я плохо вижу.
Змея сворачивается клубочком и засыпает.
Змеям не снятся сны.
Змеи спят без сновидений и даже не закрывают глаза.
Или закрывают?
Зато у Майи глаза закрыты и мне по прежнему хочется их поцеловать.
Я не могу больше выносить эти сны.
Для одной меня этого слишком много.
Седой как чувствует, свет в левой комнате вновь отключается.
Я облегченно вздыхаю и спокойно поворачиваюсь на правый бок.
И сплю.
Как спит муж.
Как спит мой отец.
Как спит Майя.
Как спит моя мать.
Как спит, не закрыв глаз, змея под большим и уютным камнем.
И уже до утра.
Сквозь сон я чувствую, как муж встает и начинает собираться на работу.
И я опять его не провожаю – я не могу встать, но он не против.
У меня не открываются глаза, и отчего–то болит все тело.
Но все равно надо вставать – хотя бы для того, чтобы начать собираться.
Через три часа он заедет за мной и повезет в аэропорт.
А Майя уже будет ждать там.
Или мы поедем вместе?
Вначале он заберет ее, а потом они заедут за мной?
Я медленно сползаю с кровати и пытаюсь найти тапочки.
Куда–то засунула вчера, стремясь побыстрее нырнуть к нему под одеяло.
Он заглядывает в комнату и говорит: – Привет!
– Привет! – отвечаю я и заглядываю под кровать.
Со стороны это, должно быть, смотрится ужасно: голая женщина, стоящая на четвереньках и засунувшая голову под кровать.
Под кроватью валяется тапочек. Один. Второй где–то в другом месте.
И еще под кроватью я вижу не до конца убитую книгу.
Видимо вчера, кромсая вырванные страницы ножом, я закинула оставшуюся часть сюда.
В пыльную темноту, куда не добирается дневной свет.
Чтобы было, что кромсать и дальше.
Я беру тапочек и попорченный томик.
Второй тапочек лежит у кресла.
У меня три часа на сборы.
Муж уже ушел – я слышала, как хлопнула дверь и защелкнулся замок.
Я надеваю тапочки, лениво думаю, накинуть халат или нет, и решаю, что одену его потом.
И голая иду в туалет, с папашиным томиком в руках.
В конце концов, я потратила деньги, покупая эти исповеди старого павиана.
А значит, могу совместить приятное с полезным.
Хотя бы в течение двадцати минут из тех трех часов, что даны мне мужем на сборы.
Вот только кто сказал, что это чтение действительно будет приятным?
23
В ПОИСКАХ ТЕНИ,
когда солнце уже перевалило за зенит, хотя фраза явно звучит коряво, так что лучше начать сначала, вот так: в поисках тени, когда стрелки часов тягуче переместились за цифру, обозначающую «двенадцать», но и это продолжает не нравится, что означает одно – солнце действительно стало не просто припекать, оно палит так, как лишь может палить солнце на этой долготе и на этой широте, хотя под рукою сейчас нет ни карты, ни атласа, чтобы выписать оттуда циферки, обозначающие эти самые широту и долготу, так что остается лишь все так же искать тень, в которой можно спрятаться, раствориться, переждать те томительно жаркие часы, которые отведены солнцу и белесовато–голубому от жары небу, на котором сейчас, именно в данный момент, не видно ни облачка.
Даже на побережье, куда я приехал три дня назад, проведя до этого сутки в Барселоне, жара после двенадцати выгоняет большинство с пляжа, хотя – надо отметить – море в этом районе Испании не отличается той комфортностью, к которой ты привыкаешь, бросаясь в волны где–нибудь на противоположной стороне водного пространства, у берегов если и не Африки, то, по крайней мере, азиатского материка. Здесь вода в море намного холоднее, поэтому в моем возрасте большинство предпочитает теплый бассейн при отеле, теплый от того, что отвесные солнечные лучи прогревают его за считанные часы, если еще сразу после завтрака вода в нем бодрит ничуть не хуже морской, то ближе к полудню она уже не охлаждает, а лишь освежает, да и то – на какие–то мгновения, пока тело не привыкает к пребыванию в пресноводно–хлорированной среде.
Но это на побережье, а сейчас я, поддавшись с вечера какому–то бессмысленному туристическому то ли ажиотажу, то ли помутнению и беспрекословно выложив отельному гиду что–то около тридцати пяти долларов, вынужден ждать, пока подъедет автобус и водитель откроет двери, за которыми столь долгожданная прохлада от работающего кондиционера, хотя в номере я кондишн даже не включаю – хватает открытой балконной двери и постоянно дующего ветерка, со стороны Пиренеев и по направлению к тому самому Средиземному морю, воды которого здесь, по крайней мере, именно в это время года, не располагают к долгому купанию.
Собственно, я не собирался посещать этот городок и прежде всего потому, что никогда, если не считать столь далекой уже юности, не считал себя большим поклонником той главной местной достопримечательности, посмотреть на картины которого и собственно само здание музея, построенное с изначально спланированным, а оттого и очень рациональным безумием, сюда приезжает в год народа больше, чем в главный испанский музей – знаменитый мадридский Прадо.
В юности – да, в юности сама фигура этого испанского, а точнее сказать, каталонского, мэтра с напомаженными кончиками усов притягивала меня, хотя, если быть честным, намного больше притягивал тогдашний мой приятель, который был вот уж действительно без ума от Дали и который во многом и предопределил мою жизнь, хотя бы потому, что любовь, вспыхнувшая в один прекрасный день в моем сердце (а есть ли что банальнее и бессмысленнее, чем именно такая констатация давно произошедшего?) стала тем божественным – я не боюсь именно такого определения – факелом, который осветил для меня, пусть всего лишь на мгновение, все мое будущее, то самое будущее, которое порою так мучительно продолжается в любом «сегодня», хотя бы в том самом, когда я именно в данный момент пытаюсь отыскать тень на безжалостной каталонской жаре и жду как манны небесной появления автобуса с включенным кондиционером.
Этот смешной и в чем–то неуклюжий актер, намного выше меня и намного старше меня по возрасту, долгое время нарезал, что называется, возле меня круги, хотя я‑то плохо понимал, что ему от меня надо. Не знаю, почему лишь сегодня я вдруг вспомнил про то, что было уже несколько десятилетий назад, скорее всего, что в жаре–то все и дело, ведь жара здесь выступает тем катализатором памяти, который выплавляет из тебя все несущественное, суетное, наносное, оставляя лишь самые основные вещи, забытые тени, тени, возникающие вновь.
Ведь даже вчера, когда отельный гид соблазняла меня этой поездкой, я не вспомнил того своего приятеля, его как бы вымыло временем из моего сознания, я лениво сидел у бара и пил свой вечерний кофе, разбавляя его время от времени небольшим глотком коньяка – лишь для того, чтобы нейтрализовать кофеин и не столько взбодриться, сколько привести себя в состояние обостренного восприятия прибрежной испанской действительности, но – по всей видимости – эта деловая дамочка поймала меня как раз в тот момент, когда я еще не был готов к сопротивлению и легко согласился, еще даже не подозревая, что весь последующий день буду занят одним: поисками теней.
И дошло это до меня даже не в Фигерасе, конечной точке этого утомительного туристического маршрута, куда автобус прибывал лишь далеко за полдень, тот самый полдень, который равен пресловутому зениту, а значит, и началу безжалостного местного солнцепека.
Дошло это до меня еще во время предыдущей остановки, в милом городке Жирона, куда мы прибыли, пропялившись в окна что–то около часа, еще в самое благостное утреннее время – не было и одиннадцати, а значит, можно было совершенно спокойно бродить по улицам старого города, не озираясь по сторонам в поисках какой–нибудь открытой забегаловки, где можно прикупить ледяную колу или какое другое пойло, пусть даже просто воду в обыкновенной пластиковой бутылке.
Я отстал от группы, которая, скучковавшись вокруг экскурсовода, бодро пересекала один из мостов через реку Ониар, который вел как раз в самое переплетение тех узких средневековых улочек, которые и привлекают до сих пор все эти, утомленные жарой и солнцем, толпы в столь тихий и все еще оставляющий ощущение глубокого сна город. На противоположной стороне реки, сразу за мостом, ярко полыхали разноцветные фасады домов, красные, голубые, желто–песочные. Группа моих спутников по автобусу стала втягиваться какой–то бело–кепчатой змеей в узкую стрельчатую арку, за которой и начинались мощенные булыжником улочки, а я остановился на мосту и посмотрел вначале в воду, а потом – вдаль, поверх домов, туда, где в солнечном мареве проступала колокольня местного кафедрального собора, отбрасывающая, как мне показалось, резкую тень на все эти веселые и такие неестественные дома и домики.
В воде плавали большие и упитанные карпы, они медленно шевелили плавниками, время от времени один из них поднимался к поверхности, хотя для этого ему не надо было затрачивать так уж много усилий – река Ониар в это время года мелкая, навряд ли глубже полуметра. А вот колокольня с ее резкой и пронзительной тенью внезапно как бы пришпилила меня к мосту и на какое–то мгновение кровь сильнее запульсировала в висках, а сердце ухнуло в самый низ живота, да так, что мне пришлось схватиться руками за парапет моста, чтобы не упасть.
Но и это была лишь тень тени, настоящие ее поиски, настоящее приближение к ней началось позже, в самом Фигерасе, когда, пройдя через турникет, я оказался внутри этого порождения странной фантазии и всех мыслимых и немыслимых комплексов, про которые мне когда–либо доводилось слышать. Естественно, что раньше, естественно, что не от нашего экскурсовода, тем паче, что сам хозяин и одновременно главный экспонат всего этого строения запретил проведение экскурсий, предпочитая, чтобы именно так – безмолвно и ошарашенно – посетители (хотя хочется сказать – пациенты) крутили головами по сторонам и с удивлением внимали тому, чему навряд ли стоит удивляться.
Именно в этот момент, когда турникет остался позади и я, свернув в какой–то боковой ход, внезапно оказался на лестнице в длинную галерею, ведущую вверх, на второй этаж, я уловил первое приближение тени, и не усатого господина с его склонностью к вуайеризму, любовью к мастурбированию за натянутыми, но еще не покрытыми красками холстами, а так же беспардонной и столь впечатляющей страстью к самому себе. И не тень его жены, той самой, с которой он и был обвенчан в том самом кафедральном соборе города Жироны, колокольня которого незадолго до полудня произвела на меня столь большое впечатление, нет, эта сучка, эта трибада, эта любительница молоденьких мальчиков и любви втроем так и осталась для меня всего лишь похотливой спиной на одном из его вычурных и пафосных творений.
И даже не тенью того смешного и в чем–то неуклюжего актера, большого поклонника творчества усатого господина, моей первой серьезной любви, человека, растлившего – если называть вещи своими именами – мое неопытное юношеское тело, было это видение, ведь чем иным, как не видением может быть названа так быстро и явно промелькнувшая тень?
Тенью любви было это видение, любви, про которую я отчего–то временами вспоминаю на протяжении всей своей жизни, хотя бы потому, что если картины выдающегося и гениального мэтра никогда не производили на меня (повторю: за исключением юности) особого впечатления, то поэтические строчки того, кто отчетливо обогнал сейчас меня, поднимаясь по лестнице, всегда воздействовали на мою психику и подсознание.
Тень Лорки, пришедшего зачем–то в гости к Дали.
Я прекрасно знал, что в Фигерасе Лорка был всего дважды, промелькнувшая сейчас тень была, скорее всего, из того, первого, посещения, предпринятого им во время пасхальных праздников одна тысяча девятьсот двадцать пятого года, если быть точнее, то в один из дней с пятого по одиннадцатое апреля, точнее сказать я не могу, а тени не разговаривают, они просто проходят по лестнице, неся за собой груз своей неосуществленной любви.
Наверное, именно потому он и решил посетить сейчас это безумное место, подняться по лестнице, пройти по галерее, дойти до зала, над которым распростерся так называемый «геодезический купол» – совершенное в своей геометрии и пропорциях сооружение, накрывшее не просто бывшую сцену этого, некогда театрального, зала, а накрывшее собой место последнего отдохновения, если, конечно, таковое может быть дано господом человеку с напомаженными кончиками усов.
Тень знала то, что знал и я: под одной из плит, которыми была замощена бывшая сцена, ничем особым не примечательной и лишенной всяческих опознавательных знаков плитой, захоронены останки великого мэтра, последняя шутка гения, где–то там, прямо над женским туалетом, вполне возможно, что и над одним из писуаров, до сих пор белеют уже очищенные временем от разложившейся плоти его кости.
И тень захотела взглянуть. Теням это тоже надо. Тени ведь спасают не только от жары. Тень расстрелянного, тень безумно влюбленного, тень того, кто любил, но был продан и предан, а потом и убит, и убит не за то, что он был поэтом или политиком, а за то, что он любил не так, как положено, хотя и пытался скрывать эту свою тайну всю жизнь.
Я понял, что у меня нет сил идти в эту душную клоаку, полную мерзких и беспощадных иллюзий. Я повернулся, спустился по лестнице и вышел в небольшой дворик, такие здесь, что в Испании, что в Каталонии, называют патио. В центре был фонтан, я подошел и набрал в горсть воды, а потом сполоснул себе лицо. Мне хотелось тени, хотелось сесть под какое–нибудь большое, широколистное дерево, которое – пусть всего лишь на какие–то полчаса – скрыло бы от меня это убийственное солнце Ампурдана, как, собственно, и называется географически точно эта местность, что начинается здесь, в Фигерасе, и идет по направлению к морю, к пляжам и бухтам Кадакеса, где – в основном – и провели те шесть дней в двадцать пятом году эти двое, поэт и художник, когда поэт пытался добиться любви, а художник так и не согласился на нее.
Человек с усами всю жизнь боялся кузнечиков, боялся прикосновений, боялся венерических болезней, боялся всего, кроме самого себя. Он был прекрасен в то лето двадцать пятого года, он был божественно красив, но он боялся разделить эту свою красоту с тем, кто действительно любил его и чья тень мелькнула на какое–то мгновение мимо меня, заставив опять почувствовать эту невыносимую боль в висках и застыть у фонтана, пытаясь в очередной раз поймать свое сердце, прыгающие из груди вниз, в шахту лифта, ведущую в темную утробу желудка.
Я вышел из музея и побрел вокруг его игрушечно–параноидальных стен. Мне опять хотелось одного: тени, как можно больше густой, спасительной тени. По крайней мере, пусть это будет тень автобуса, в котором работает кондиционер. Но до автобуса оставалось еще около часа – время сбора экскурсовод повторила трижды, и мне надо было где–то провести это время, в любом месте, только не в той атмосфере склепа, в которую я чуть было не попал.
Где под необозначенной плитой все еще лежат кости усатого господина, пусть даже от усов его давно ничего не осталось.
Наверное, подумал я, ночами он отодвигает плиту и хватается своими костлявыми пальцами за краешки своей усыпальницы. А потом вытаскивает и все тело. Он выходит и, шаркая и звеня костями, начинает бродить по всему этому театру тире музею, любуясь на то, что было так любовно развешено под его руководством на стенах еще при жизни. Развешено, расставлено, расположено. Он пересчитывает картины и скульптуры, инсталляции и фотографии. И ждет, когда прокричат первые утренние петухи, чтобы потом опять исчезнуть в яме под сферическим куполом и вновь накрыть себя плитой. Каменной плитой, на которой не написано ни одного слова.
Хотя если бы тогда, в апреле двадцать пятого года, он принял любовь поэта, то все могло бы случится по другому, и может быть тогда, жизнь поэта тоже была бы другой.
Я нахожу небольшой ресторанчик, столики которого находятся как раз под большим и тенистым платаном. Это то, что мне сейчас так необходимо – выпить кружку пива и что–нибудь съесть. Пусть всего лишь багет с хаммоном, этим изумительным местным копченым окороком. Или паэлью, хотя паэлью надо есть на побережье. Или бараньи ребрышки, но для них слишком жарко, и я заказываю кружку пива и багет с хаммоном и жду, когда официант, одетый в черные мешковатые брюки и пропотевшую белую рубашку с короткими рукавами принесет мне поднос с заказом.
Неприлично тихо, вымершая площадь с платаном, отбрасывающим большую и густую тень, именно такую я искал.
Хотя тут есть и другие тени, они здесь, вокруг меня, они заполняют все эти пустующие стулья за такими же пустующими столиками. И тень мальчика в матроске, ставшего впоследствии господином с усами, и тень невысокого, коренастого и совсем не красивого поэта, так и не добившегося ответной любви, и тень девушки, которая была сестрой мальчика в матроске, и тень русской женщины, ставшего его мадонной и женой, они все мертвы, они все давно уже превратились в прах, но все они здесь, о чем я и хочу рассказать еще одной тени – той своей первой и странной любви, которая и сделала мою жизнь такой, как она есть.
Они толкутся, они о чем–то переговариваются, они тоже собираются сделать заказ – интересно, что едят и что пьют тени?
Появляется официант, он несет мой поднос, за остальными столиками все так же никого, сиеста, время, когда надо быть дома, спасаясь от оглушительной жары.
У меня опять начинает пульсировать в висках, я хочу одного: скорее оказаться в автобусе, в спасительной прохладе кондиционера. Хотя в первые минуты, как я оказался здесь, в Фигерасе, я подумал о том, что надо быть последовательным и добраться до Кадакеса, по крайней мере, чтобы окончательно разобраться со всеми этими тенями, столь внезапно возникшими в жаркий каталонский день на закате моей жизни, и попытаться понять, отчего господин с усами так никогда и не стал настоящим любовником того, кто поразил меня однажды и навсегда, написав как–то в совсем другом месте земного шара завораживающие строчки о том, что «Я в этом городе раздавлен небесами, и здесь, на улице с повадками змеи, где прорастает ввысь кристаллом косный камень, пусть выпадают волосы мои…»
Отчего–то мне кажется, что когда он их писал, то вспоминал те пасхальные дни в Кадакесе.
От Фигераса до Кадакеса рукой, что называется, подать.
Если взять такси, то доехать можно за полчаса.
Вот только потом придется возвращаться.
Я достаю бумажник и понимаю, что возвращаться мне придется на том самом автобусе, на котором меня и привезли в это солнечное царство теней: у меня с собой совсем немного денег, забыл захватить, оставил в сейфе, в номере отеля.
Хватит лишь на какой–нибудь сувенир.
После того, как заплачу за пиво и за багет.
Я допиваю пиво и расплачиваюсь, в тени платана уютно, боль в висках исчезла, а солнце палит все так же неумолимо и совсем неохота вставать и выходить из–под ветвей на жару.
На противоположной мне стороне, прямо у стены музея, молодой художник торгует акварелями.
Его не смущает солнце, он бронзовый от загара, в шортах и майке. Я смотрю на него и откровенно любуюсь.
Мне опять хочется в Кадакес, только уже не одному, а с этим милым молодым человеком, но деньги остались в сейфе, а тех, что есть, хватит лишь на одну из акварелей, и то – не самую большую.
Я подхожу к нему и начинаю перебирать предлагаемый товар.