355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Генрих Маркс » Собрание сочинений. Том 7 » Текст книги (страница 17)
Собрание сочинений. Том 7
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:56

Текст книги "Собрание сочинений. Том 7"


Автор книги: Карл Генрих Маркс


Соавторы: Фридрих Энгельс

Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 50 страниц)

Г-н Зигель, вместо того чтобы отбить у неприятеля Филлинген, сперва решил занять позицию у Хюфингена за Донауэшингеном и подождать врага. Но еще в тот же вечер было решено перейти в Штюлинген, около самой швейцарской границы. Мы спешно послали верховых курьеров в Фуртванген, чтобы предупредить наш отряд и отряд Беккера. Оба эти отряда тоже должны были идти в Штюлинген через Нёйштадт и Бондорф. Виллих отправился в Нёйштадт навстречу отряду, я остался при безансонской роте. Мы переночевали в Ридбёрингене и на следующий день, 7 июля, после полудня, прибыли в Штюлинген. 8-го г-н Зигель произвел смотр своей наполовину уже разбежавшейся армии, отдал ей приказ впредь больше не ехать, а идти походным маршем (на границу!), и уехал. Нам он оставил половину батареи и приказ на имя Виллиха.

Тем временем из Фуртвангена было послано извещение об общем отступлении, сперва Беккеру, а затем нашим расположенным впереди ротам. Наш отряд первым собрался в Фурт-вангене и в Нёйштадте встретил Виллиха. Беккер, стоявший ближе к Фуртвангену, чем наш выдвинутый вперед отряд, тем не менее прибыл туда лишь позже и проследовал тем же путем. Он наткнулся на укрепления, задержавшие его продвижение; впоследствии швейцарские газеты утверждали, будто эти укрепления были возведены нашим отрядом. Это неверно; наш отряд забаррикадировал дороги только по ту сторону Шварцвальдского хребта, а отнюдь не дорогу из Триберга в Фуртванген, которую он даже не занимал. Кроме того, наши волонтеры выступили из Фуртвангена только тогда, когда авангард Беккера уже вступил в этот городок.

В Донауэшингене было решено, что обломки всей армии соберутся за рекой Вутах, между Эггингеном и Тингеном, и там будут ждать приближения врага. Здесь, опираясь флангами на швейцарскую территорию, мы при помощи нашей значительно» артиллерии могли еще решиться на последнее сражение. Можно было даже подождать, не вторгнутся ли пруссаки на швейцарскую территорию и не втянут ли тем самым Швейцарию в войну. Но каково было наше изумление, когда по прибытии Виллиха мы прочли в приказе храброго Зигеля следующее: «Основная масса войск отправляется в Тинген и в Вальдсхут и занимают там сильную позицию (!!). Постарайтесь возможно дольше удержать позицию (у Штюлингена и Эггингена)». – «Сильная позиция» у Тингона и Вальдсхута, имея в тылу Рейн, а с фронта доступные неприятелю высоты! Это могло означать только одно: мы намерены перейти в Швейцарию через Зеккингенский мост. Но разве этот герой Зигель не сказал по поводу предложения Струве: если это предложение будет принято, он, Зигель, первый поднимет мятеж.

Мы заняли позицию непосредственно за Вутахом и расставили наши войска от Эггингена до Вутёшингена, где находился наш штаб. Здесь мы получили следующий, еще более поучительный документ от г-на Зигеля:

«Приказ. Главная квартира в Тингене. 8 июля 1849 года. – Полковнику Виллиху в Эггинген. Так как кантон Шафхаузен уже теперь выступает против меня враждебным образом, то я лишен возможности занять позицию, о которой мы условились. Сообразуй с этим движения своего отряда и направляйся на Гриссен, Лаухринген и Тинген. Я выступаю отсюда завтра, чтобы направиться либо в Вальдсхут, либо за реку Альб (т. е. в Зеккинген)… Главнокомандующий Зигель».

Это уж было слишком! Вечером Виллих и я съездили в Тинген, где «генерал-квартирмейстер» Шлинке признался нам, что на самом деле решено идти на Зеккинген, а там – через Рейн. Зигель сначала настаивал на своих правах «главнокомандующего», но на Виллиха это не подействовало, и он, в конце концов, добился того, что Зигель отдал приказ повернуть обратно и идти на Гриссен. В качестве предлога для движения на Зеккинген выдвигалась необходимость идти на соединение с Доллем, который якобы тоже двигался туда, а также – наличие там якобы сильной позиции. Эта позиция, очевидно та самая, которую занимал Моро в начале данного им в 1800 г. сражения, имела только то неудобство, что она была обращена фронтом совсем не в ту сторону, откуда к нам приближался враг; а что касается благородного Долля, то он не замедлил показать, что способен переправиться в Швейцарию и без помощи г-на Зигеля.

Между Цюрихским и Шафхаузенским кантонами лежит маленький клочок баденской территории, с населенными пунктами Ештеттен и Лотштеттен, который со всех сторон окружен швейцарской территорией и имеет только узкий проход у Бальтерсвейля. Здесь должна была быть занята последняя позиция. Высоты за Бальтерсвейлем по обе стороны дороги представляли отличные позиции для наших орудий, а наша пехота была еще достаточно многочисленна для того, чтобы прикрывать их, пока они не достигнут, в случае необходимости, швейцарской территории. Было условлено, что мы здесь переждем, пока выяснится, будут ли пруссаки на нас наступать или же захотят взять нас измором. Основная масса войска, к которой присоединился и Беккер, разбила здесь лагерь. Виллих выбрал позицию для орудий (впоследствии на том месте, где должна была находиться их боевая позиция, мы нашли их парк). Мы сами образовали арьергард и медленно следовали за армией. 9-го вечером мы отправились в Эрцинген, 10-го – в Ридерн. В этот день в лагере происходил общий военный совет. Один только Виллих высказывался за дальнейшую оборону, Зигель, Беккер и другие – за отступление на швейцарскую территорию. Тут же присутствовал швейцарский комиссар, кажется полковник Курц, заявивший, что, если будет дано еще сражение, Швейцария не предоставит убежища. При голосовании Виллих с двумя-тремя офицерами остался в меньшинстве. Из нашего отряда не присутствовал никто, кроме него.

Когда Виллих еще был в лагере, приданная нам половина батареи получила приказ отступить и удалилась без малейшего предупреждения. Все другие отряды, кроме нас, тоже получили приказ явиться в лагерь. Ночью я вторично поехал с Виллихом в главную квартиру в Лотштеттен; когда мы на рассвете возвращались назад, мы встретили на дороге всю армейскую массу, которая снялась с места и в диком беспорядке лавиной катилась к границе. В тот же день, 11-го, рано утром г-н Зигель со своими людьми перешел на швейцарскую территорию у Рафца, а г-н Беккер со своими – у Рейнау. Мы сконцентрировали наш отряд, отправились в лагерь и оттуда в Ештеттен. Здесь около полудня мы получили через вестового офицера письмо от Зигеля из Эглизау с извещением, что он уже благополучно находится в Швейцарии, что офицерам разрешено сохранить саблю и что мы должны возможно скорее прибыть туда. О нас вспомнили только тогда, когда уже оказались на нейтральной территории!

Мы отправились через Лотштеттен к самой границе, расположились для ночевки еще на немецкой территории, а 12-го утром разрядили ружья и последними из баденско-пфальцской армии вступили на швейцарскую территорию. В тот же день в одно время с нами другой отряд, стоявший в Констанце, покинул этот город. Через неделю в результате предательства пал Раштатт, и контрреволюция на время опять завладела всей Германией вплоть до ее самых отдаленных уголков.

* * *

Кампания за имперскую конституцию потерпела поражение из-за своей собственной половинчатости и внутренней слабости. С момента июньского поражения 1848 г. для цивилизованной части европейского континента вопрос стоит так: либо господство революционного пролетариата, либо господство тех классов, которые господствовали до февраля. Среднее решение уже невозможно. Особенно в Германии буржуазия обнаружила свою неспособность к политическому господству; в борьбе с народом она могла удержать свое господство только благодаря тому, что снова пошла на уступки дворянству и бюрократии. Имперская конституция представляла собой попытку мелкой буржуазии, в союзе с немецкой идеологией, осуществить неосуществимое соглашение, призванное отсрочить решающую борьбу. Эта попытка была обречена на крушение: кто принимал всерьез движение, не относился серьезно к имперской конституции, а кто принимал всерьез имперскую конституцию, не относился серьезно к движению.

И тем не менее, кампания за имперскую конституцию имела значительные результаты. Прежде всего, она упростила обстановку. Она положила конец бесчисленным попыткам компромисса; после ее крушения победить может только либо феодально-бюрократическая монархия, слегка подкрашенная конституционализмом, либо подлинная революция. А революция может теперь закончиться в Германии не раньше, чем будет установлено полное господство пролетариата.

Далее, кампания за имперскую конституцию значительно содействовала развитию классовых противоречий в тех немецких землях, где они не были еще резко выражены. Особенно это относится к Бадену. В Бадене, как мы видели, до восстания не было почти никаких классовых противоречий. Отсюда – признанное верховенство мелкой буржуазии над всеми оппозиционными классами, отсюда – кажущееся единодушие населения, отсюда – та стремительность, с которой баденцы, так же как и венцы, перешли от оппозиции к инсуррекции, пытались при каждой возможности устроить восстание и не боялись даже борьбы в открытом поле с регулярными войсками. Но как только восстание вспыхнуло, классы отчетливо определились и мелкие буржуа отделились от рабочих и крестьян. В лицо своего представителя Брентано мелкие буржуа оскандалились на вечные времена. Господство прусской военщины довело их самих до такого отчаяния, что в настоящее время они предпочитают теперешнему гнету любой режим, даже установленный рабочими; в ближайшем движении они примут гораздо более деятельное участие, чем во всех предшествовавших; но, к счастью, они никогда уже не смогут играть самостоятельную, господствующую роль, как при диктатуре Брентано. Рабочие и крестьяне, которые не менее мелкой буржуазии страдают от теперешнего господства военщины, недаром проделали опыт последнего восстания; они, которые, помимо всего прочего, должны отомстить за своих павших и убитых братьев, позаботятся уж о том, чтобы при ближайшем восстании руководящая роль досталась им, а не мелким буржуа. И хотя никакой опыт восстания не может заменить классового развития, которое достигается только в ходе долголетнего существования крупной промышленности, все же Баден благодаря своему последнему восстанию и его результатам вступил в число тех германских провинций, которые займут одно из наиболее важных мест н предстоящей революции.

С политической точки зрения кампания за имперскую конституцию была заранее обречена на неудачу. С военной точки зрения она также была обречена на неудачу. Единственный шанс ее успеха был вне Германии, он заключался в победе республиканцев в Париже 13 июня, – а движение 13 июня потерпело поражение. После этого события кампания могла представлять собой только более или менее кровавый фарс, не более того. Она и но была ничем иным. Глупость и предательство довершили ее поражение. За исключением немногих лиц, военачальники были предателями или бездарными, невежественными и трусливыми карьеристами, а те немногие, которые являлись исключением, не получали никакой поддержки со стороны остальных, например со стороны правительства Брентано. Тот, кто – при предстоящем революционном потрясении – не сможет сослаться на другие свои заслуги, кроме того, что он был генералом у Геккера или офицером в кампании за имперскую конституцию, тому справедливо следует немедленно указать на дверь. Это относится и к командирам и к солдатам. В баденском народе имеются превосходные военные элементы, но с самого начала восстания их так плохо использовали, ими так пренебрегали, что создалось то плачевное положение, которое мы подробно обрисовали. Вся «революция» превратилась в настоящую комедию, и единственным утешением при этом было то, что в шесть раз более многочисленный противник сам имел еще в шесть раз меньше храбрости.

Но эта комедия имела трагический конец из-за кровожадности контрреволюции. Те самые воины, которых в походе или на поле сражения не раз охватывал панический страх, умерли как герои в темницах Раштаттской крепости. Ни один из них не молил о пощаде, ни один не дрогнул. Немецкий парод не забудет расстрелов и казематов Раштатта; он не забудет ни тех властителей, от которых исходили эти позорные приказы, ни тех предателей, которые своей трусостью привели к этому: всех Брентано из Карлсруэ и из Франкфурта.

К. МАРКС и Ф. ЭНГЕЛЬС

РЕЦЕНЗИИ ИЗ «NEUE RHEINISCHE ZEITUNG. POLITISCH-OKONOMISCHE REVUE» № 2 [112]

Г. ФР. ДАУМЕР. «РЕЛИГИЯ НОВОГО ВЕКА. ОПЫТ КОМБИНАТОРНО-АФОРИСТИЧЕСКОГО ОСНОВОПОЛОЖЕНИЯ». 2 тома, ГАМБУРГ, 1850{20}

«Один в общем очень свободомыслящий господин из Нюрнберга, который отнюдь не был глух к новому, страшно ненавидел происки демократов. Он был поклонником Ронге и повесил его портрет в своей комнате. Но услыхав, что Ронге на стороне демократов, он перевесил его изображению в клозет. Он как-то сказал: о, если бы мы жили под властью русского кнута, каким бы счастливым я себя чувствовал! Он умер во время волнений, и я полагаю, что хотя он и был стар, его свели в могилу только печаль и огорчения по поводу того, что творилось» (т. II, стр. 321–322).

Если бы этот достойный сожаления нюрнбергский филистер, вместо того чтобы умереть, занялся компилированием отрывков и изречений, почерпнутых из «Korrespondent von und fur Deutschland»[113], из Шиллера и Гёте, из старых школьных учебников и дешевых новинок из библиотек для чтения, то он избавил бы себя от смерти, а г-на Даумера от тяжелого труда по составлению комбинаторно-афористического основоположения в двух частях[114]. Правда, нам в этом случае не представился бы поучительный повод познакомиться с религией нового века и заодно с ее первым великомучеником.

Творение г-на Даумера делится на две части: «предварительную» и «основную». В предварительной части верный Эккарт[115] немецкой философии высказывает свое глубокое огорчение по поводу того, что за последние два года даже мыслящие и образованные немцы были сбиты с пути истинного и отказались от драгоценных завоеваний мысли ради чисто «внешней» революционной деятельности. Он считает теперешний момент подходящим для того, чтобы снова апеллировать к лучшим чувствам нации; он показывает, к чему приводит столь легкомысленный отказ от всей немецкой культуры, благодаря которой немецкий гражданин только и представляет собой что-то. Он воспроизводит все содержание немецкой культуры в самых энергичных афоризмах, какие только могут найтись в скудной сокровищнице его начитанности, и компрометирует тем самым немецкую культуру не в меньшей мере, чем немецкую философию. Его антология возвышеннейших продуктов немецкого духа своей плоскостью и тривиальностью превосходит даже ординарнейшие книги для чтения, предназначенные барышням из образованных сословий. Начиная с филистерских выпадов Гёте и Шиллера против первой французской революции, с классической фразы: «опасно будить льва»[116], и кончая новейшей литературой, первосвященник новой религии усердно выискивает каждое положение, в котором проглядывает немецкая косность, сонливо брюзжащая на ненавистное ей историческое движение. Авторитеты такого калибра как Фридрих Payмер, Бертольд Ауэрбах, Лохнер, Мориц Карьер, Альфред Мейснер, Круг, Дингельштедт, Ронге, «Nurnberger Bote», Макс Вальдау, Штернберг, Герман Мёйрер, Луиза Астон, Эккерман, Ноак, «Blatter fur literarische Unterhaltung», А. Кунце, Гиллани, Т. Мундт, Сафир, Гуцков, некая «урожденная Гаттерер» и т. д. – вот те столпы, на которых воздвигается храм новой религии. Революционное движение, против которого провозглашается здесь столь многоголосая анафема, ограничивается для г-на Даумера, с одной стороны, банальнейшим трактирным политиканством, процветающим в Нюрнберге с благословения «Korrespondent von und fur Deutschland», а с другой стороны, эксцессами черни, о которых г-н Даумер имеет самое фантастическое представление. Источники, из которых он черпает здесь свои сведения, вполне достойны вышеприведенных авторитетов: наряду с неоднократно упоминавшимся нюрнбергским «Korrespondent» фигурируют «Bamberger Zeitung», мюнхенская «Landbotin», аугсбургская «Allgemeine Zeitung» и т. д. Та самая филистерская пошлость, которая всегда видит в пролетарии только грубого, деморализованного оборванца, которая с удовлетворением потирает руки, наблюдая парижскую июньскую бойню 1848 г., где было убито более трех тысяч этих «оборванцев», – эта филистерская пошлость возмущается по поводу насмешек над сентиментальными обществами для защиты животных.

«Ужасные мучения», – восклицает г-н Даумер на стр. 293 первого тома, – «которым подвергаются несчастные животные в жестоких, тиранических руках человека, являются для этих варваров «пустяком», по поводу которого не следует беспокоиться!»

Вся современная классовая борьба представляется г-ну Даумеру только как борьба «грубости» против «культуры». Вместо того чтобы объяснить ее из исторических условий жизни этих классов, он находит причины ее в интригах и происках нескольких злонамеренных лиц, которые играют на низких инстинктах черни, натравливая ее на образованные сословия.

«Это демократическое реформаторство… разжигает зависть, гнев, жадность низших классов общества против высших классов – великолепное средство сделать человека благороднее и лучше и заложить основы для более высокой ступени культуры!» (т. I, стр. 289).

Г-н Даумер даже не знает, какую борьбу пришлось выдержать «низшим классам общества против высших» для того, чтобы создать хотя бы только нюрнбергскую «ступень культуры» и сделать возможным появление воителя против Молоха а lа {на манер. Ред.} Даумер[117].

Вторая, «основная» часть содержит положительное изложение новой религии. Здесь в полной мере проявляется гнев немецкого философа по поводу того, что забыта его борьба против христианства, по поводу равнодушия народа к религии – единственному предмету, достойному внимания философа. Чтобы вернуть своему вытесненному конкуренцией ремеслу прежний почет, нашему мудрецу после продолжительной ругани по адресу старой религии ничего не остается, как сочинить новую религию. Однако эта новая религия, в полном соответствии с первой частью, сводится к дальнейшему собиранию букета сентенций, альбомных стишков и versus memoriales {стихов на память. Ред.} немецкой мещанской культуры. Суры нового корана[118] представляют собой не что иное, как ряд фраз, посредством которых морально прикрывают и поэтически приукрашивают существующие в Германии порядки. От того, что эти фразы лишены непосредственно религиозной формы, они тем не менее не теряют своего тесного родства со старой религией.

«Совершенно новые мировые порядки и отношения могут возникать только благодаря новым религиям. Примером и доказательством того, что в состоянии сделать религия, могут служить христианство и ислам. А весьма ярким и убедительным подтверждением бессилия и безрезультатности абстрактной, исключительной политики могут служить развернувшиеся в 1848 г. движения» (т. I, стр. 313).

В этом глубокомысленном тезисе перед нами вся плоскость и все невежество немецкого «мыслителя», который принимает жалкие немецкие, в частности баварские, «мартовские завоевания» за европейское движение 1848 и 1849 гг. и который требует, чтобы первые, еще весьма неглубокие взрывы постепенно прокладывающей себе путь и концентрирующейся великой революции дали уже «совершенно новые мировые порядки и отношения». Вся сложная социальная борьба, первые авангардные бои которой за последние два года прокатились от Парижа до Дебрецена и от Берлина до Палермо, сводится для мудрого г-на Даумера к тому, что в январе 1849 г. «надежды конституционных союзов Эрлангена были отодвинуты в неопределенную даль» (т. I, стр. 312), и к страху перед новой борьбой, способной неприятно потревожить г-на Даумера в его занятиях Хафизом, Магометом и Бертольдом Ауэрбахом.

Эта же самая бессовестная поверхностность г-на Даумера позволяет ему совершенно не принимать во внимание того, что христианству предшествовал полный крах античных «мировых порядков», что христианство было простым выражением этого краха; что «совершенно новые мировые порядки» возникли не изнутри, благодаря христианству, а лишь тогда, когда гунны и германцы «набросились извне на труп Римской империи»; что после германского нашествия не «новые мировые порядки» сообразовывались с христианством, а, наоборот, христианство изменялось с каждой новой фазой этих мировых порядков. Пусть г-н Даумер приведет нам хоть один пример изменения старых мировых порядков с появлением новой религии, при котором не произошло бы одновременно колоссальнейших «внешних и абстрактно-политических» конвульсий.

Ясно, что с каждым великим историческим переворотом в общественных порядках происходит также и переворот в воззрениях и представлениях людей, а значит и в их религиозных представлениях. Но современный переворот отличается от всех предшествующих именно тем, что люди, наконец, разгадали тайну этого процесса исторических переворотов и поэтому они, вместо того чтобы снова обожествлять этот практический, «внешний» процесс в высокопарно-трансцендентной форме новой религии, отбросили всякую религию.

После кротких моральных поучений новой мировой премудрости, которая превосходит даже поучения Книгге[119], поскольку она содержит все необходимое не только касательно обхождения с людьми, но также и касательно обращения с животными, – после притч Соломоновых следует песнь песней нового Соломона.

«Природа и женщина суть истинно божественное, в отличие от человека и мужчины… Самопожертвование человеческого в пользу природного, мужского в пользу женского, – таково подлинное, единственно истинное смирение и самоотречение, высшая, даже единственная, добродетель и благочестие» (т. II, стр. 257).

Мы видим здесь, как поверхностность и невежество нашего спекулирующего основателя религии превращаются в явно выраженную трусость. Г-н Даумер бежит от угрожающей ему исторической трагедии и ищет спасения в так называемой природе, т. е. в тупой крестьянской идиллии, и проповедует культ женщины, чтобы прикрыть свое собственное бабье самоотречение.

Впрочем, культ природы г-на Даумера довольно своеобразен. Он умудрился оказаться реакционным даже по сравнению с христианством. Он пытается восстановить в модернизированной форме древнюю, дохристианскую религию природы. При этом, разумеется, все дело сводится у него только к какой-то христианско-германско-патриархальной болтовне о природе, которая выражается, например, в следующих стихах:

«Научи, природа-мать,

Всюду лишь тебя искать

И по твоему пути

Со смирением идти!»


«Подобные вещи вышли из моды, но не к выгоде культуры, прогресса и человеческого благоденствия» (т. II, стр. 157).

Культ природы ограничивается, как мы видим, воскресными прогулками провинциала-горожанина, который выражает детское удивление по поводу того, что кукушка кладет свои яйца в чужие гнезда (т. II, стр. 40), что назначение слез – сохранить во влажном состоянии поверхность глаза (т. II, стр. 73) и т. д., и который в заключение со священным трепетом декламирует перед своими детьми оду весне Клопштока[120] (т. II, стр. 23 и сл.). О современном естествознании, которое в союзе с современной промышленностью революционизирует всю природу и кладет конец, наряду с другими ребячествами, также и ребяческому отношению людей к природе, разумеется, и речи нет. Зато мы слышим таинственные намеки и недоуменные филистерские догадки о пророчествах Нострадамуса, об ясновидении шотландцев и о животном магнетизме[121]. Вообще пора, чтобы косное крестьянское хозяйство Баварии, та почва, на которой в равной мере произрастают и попы и Даумеры, была, наконец, обработана при помощи современной агрикультуры и современных машин.

С культом женщины дело обстоит точно так же, как и с культом природы. Само собой разумеется, что у г-на Даумера нет ни звука о современном социальном положении женщины, что, напротив, речь идет у него только о женщине как таковой. Он старается утешить женщин в их гражданском бесправии тем, что делает их объектом культа, облеченного в фразы столь же бессодержательные, сколь претенциозно таинственные. Например, он успокаивает их тем, что вместе с замужеством у них исчезают таланты, так как они тогда, дескать, заняты детьми (т. II, стр. 237), что они обладают способностью кормить детей грудью даже до шестидесяти лет (т. II, стр. 251), и т. д. Г-н Даумер называет это «самопожертвованием мужского в пользу женского». А чтобы найти в своем отечестве необходимые для своего мужского самопожертвования идеальные женские фигуры, он вынужден обратиться к различным дамам-аристократкам прошлого столетия. Культ женщины, таким образом, снова сводится к тягостной зависимости литераторов от их высокочтимых покровительниц – зри Вильгельм Мейстер[122].

«Культура», – об упадке которой г-н Даумер распространяется в своих иеремиадах, – это культура тех времен, когда Нюрнберг процветал в качестве свободного имперского города, когда значительную роль играла нюрнбергская промышленность, своеобразная помесь искусства и ремесла, это – культура немецкой мелкой буржуазии, гибнущая вместе с этой мелкой буржуазией. Если гибель прежних классов, например рыцарства, могла дать материал для грандиозных произведений трагического искусства, то мещанство, естественно, не может дать ничего другого, кроме бессильных проявлений фанатической злобы и собрания поговорок и изречений, достойных Санчо Пансы. Г-н Даумер – это сухое, утратившее всякий юмор продолжение Ганса Сакса. Немецкая философия, ломающая руки и рыдающая у смертного одра своего приемного отца – немецкого мещанства, – такова трогательная картина, которую развертывает перед нами религия нового века.

Написано в январе – феврале 1850 г.

Напечатано в журнале «Neue Rheinische Zeitung. Politisch-okonomisclie Revue» № 2, 1850 г.

Печатается по тексту журнала

Перевод с немецкого

ЛЮДВИГ СИМОН ИЗ ТРИРА. «ГОЛОС ПРАВА В ЗАЩИТУ ВСЕХ БОРЦОВ ЗА ИМПЕРСКУЮ КОНСТИТУЦИЮ, ОБРАЩЕННЫЙ К НЕМЕЦКИМ ПРИСЯЖНЫМ». ФРАНКФУРТ-НА-МАЙНЕ, 1849{21}

«Мы голосовали против наследственной власти главы империи; мы воздержались от голосования, когда на следующий день происходили выборы главы империи. Но когда волей большинства Собрания, избранного на основе всеобщего избирательного права, вопрос был окончательно решен, мы заявили о своей готовности подчиниться. Не сделав этого, мы доказали бы, что вообще не годимся для гражданского общества» (стр. 43).

Таким образом, согласно г-ну Л. Симону «из Трира», члены крайней левой Франкфуртского собрания уже «вообще не годились для гражданского общества». Таким образом, г-н Л. Симон «из Трира», повидимому, вообще представляет себе рамки гражданского общества еще более тесными, чем стены собора св. Павла[123].

Впрочем, у г-на Симона хватило такта раскрыть в своей исповеди от 11 апреля 1849 г. тайну как своей прежней оппозиции, так и своего позднейшего обращения.

«С мутных вод домартовской дипломатии поднялись холодные туманы. Эти туманы сгустятся в тучи, и нам угрожает гибельная гроза, которая ударит прежде всего в башню собора, где мы заседаем. Остерегайтесь и подумайте о громоотводе, который отвел бы от вас молнию!»[124]

Иными словами: господа, дело идет теперь о нашей шкуре! Те смиренно-нищенские предложения и жалкие компромиссы, с которыми франкфуртская левая обращалась – в связи с вопросом об императорской сласти, а также после позорного возвращения имперской депутации[125] – к большинству, лишь бы только не дать ему покинуть Собрание, те грязные попытки соглашения, которые она предпринимала тогда во всех направлениях, – все это получает свое высшее освящение в следующих словах г-на Симона:

«В результате событий истекшего года слово «соглашение» стало предметом очень опасных насмешек. Его почти нельзя больше произносить, не рискуя быть высмеянным. А между тем возможно только одно из двух: либо люди соглашаются между собой, либо же накидываются друг на друга, как дикие звери» (стр. 43).

Это означает: либо партии доводят свою борьбу до конца, либо они откладывают ее при помощи какого-нибудь компромисса. Последнее, разумеется, более «культурно» и «гуманно». Впрочем, г-н Симон, благодаря вышеприведенной своей теории, открывает для себя возможность бесконечного ряда соглашений, при помощи которых он сможет остаться в. любом «гражданском обществе».

Блаженной памяти имперская конституция получает свое оправдание в следующей философской дедукции:

«Имперская конституция была, по сути дела, выражением того, что было возможно без новых насильственных мер… Она была живым (!) выражением демократической монархии, следовательно выражением принципиального противоречия. Но в мире существовало уже немало такого, что было принципиально противоречиво, и, однако, именно из фактического существования принципиальных противоречий развивается дальнейшая жизнь» (стр. 44).

Как видно, применять гегелевскую диалектику все же несколько труднее, чем цитировать стишки Шиллера. Если нужно было, чтобы имперская конституция «фактически» существовала, несмотря на свое «принципиальное противоречие», то она должна была бы, по крайней мере, выразить «принципиально» то противоречие, которое существовало «фактически». «Фактически» на одной стороне стояли Пруссия и Австрия, военный абсолютизм, а на другой стороне немецкий народ, у которого обманом вырвали плоды его мартовского восстания, которого надули в значительной мере вследствие его глупого доверия к жалкому Франкфуртскому собранию и который как раз в это время собирался, наконец, снова вступить в борьбу с военным абсолютизмом. Это фактическое противоречие могло быть разрешено только при помощи фактической борьбы. Выражала ли имперская конституция это противоречие? Ни в коей мере. Она выражала то противоречие, которое существовало в марте 1848 г., до того как Пруссия и Австрия снова собрались с силами, до того как оппозиция в результате частичных поражений оказалась раздробленной, ослабленной, обезоруженной. Далее, она выражала лишь детское самообольщение господ из собора св. Павла, которые воображали, что могут еще и в марте 1849 г. диктовать законы прусскому и австрийскому правительствам и обеспечить себе на веки вечные столь же доходные, сколь и безопасные местечки немецких имперских Барро.

Затем г-н Симон поздравляет себя и своих коллег с тем, что ничто не могло поколебать их в своекорыстном ослеплении насчет имперской конституции:

«Признайте же к стыду своему, вы, ренегаты Готы, что в пылу страстей мы не поддались никакому искушению, что мы остались верными своему слову и ни на йоту не изменили наше общее творение!» (стр. 67).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю