355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Каринэ Арутюнова » Пепел красной коровы » Текст книги (страница 9)
Пепел красной коровы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:03

Текст книги "Пепел красной коровы"


Автор книги: Каринэ Арутюнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Элегия

Я просыпался от странного звука, так могли звенеть только серебряные ложечки в серванте, мерцающий тонкий звон, едва уловимый, – я становился на цыпочки и тянулся рукой к фарфоровой сахарнице с отколотым краешком, – бабушка собиралась выбросить ее и обзавестись новой, да все было недосуг!

Мне отчего-то казалось, да нет, я был уверен, что за сахарницей этой непременно скрываются какие-то чудеса, а еще, помнится, взрослые прятали там конфеты и доставали их с загадочными лицами, будто случайно обнаружили и сами удивлены! Но я-то знал!

Один раз я все же дотянулся, и только рука коснулась заветного краешка, как что-то больно ударило по макушке, и сотни крошечных брызг усыпали пол, я постыдно разревелся. На крик и шум сбежались взрослые, и разразились радостными возгласами – какое счастье! ребенок жив! – меня ощупывали, разворачивали лицом к свету, и через минуту, успокоенный, утешенный, я заталкивал за щеку леденец, виновато поглядывая на пустое место в серванте.

Так могли звенеть только серебряные ложечки, и так нежно могли им вторить только подстаканники, но серванта не было, да и подстаканники остались в том доме, который я давно покинул, много лет назад.

А звенеть они могли только в одном случае – когда к станции приближался поезд, – бабушка распахивала окно и зорко вглядывалась в темноту – где-то там, в темной глубине, с простуженным утробным воплем проносился состав, между деревьями мелькали тускло освещенные окошки, а ложечки позвякивали, и все начиналось, и никогда не заканчивалось.

У серванта была своя история, – его края, изрезанные перочинным ножом, моим первым ножиком, маленьким, с кучей открывающихся, выдвигающихся штучек, его израненные края бабушка драпировала кружевными салфетками, но салфетки сдвигались, и бабушка укоризненно качала головой, и что-то ворчала, посмеиваясь, и грозилась отобрать ножик. Он умещался на ладони и ночевал под моей подушкой, а проснувшись, я первым делом тянулся проверить, на месте ли мое сокровище.

Это потом, много позже, случилось страшное – ножик украли, – я долго оплакивал потерю, и даже новый, с еще большим количеством полезных предметов, рубиново-красный, блестящий, не мог затмить того, первого.

Та самая станция, тот самый поезд, стоянка пять минут. Я соскочил с подножки на платформу, а вслед за мной, придерживая юбку у колен, соскочила она и попала точно в мои руки. К дому мы мчались наперегонки и, задыхаясь, рухнули на кровать, – пружины жалобно ойкнули и задрожали, а еще через некоторое время я услышал мелодичный звон из серванта. Дыхание ее было прерывистым, а от мочки уха тянулась дорожка нетерпеливых коротких поцелуев. Костяшки тонких пальцев побелели, упираясь в истертый ворс ковра с персидским орнаментом, а потом стало тихо, очень тихо, пока опять нежный звон не напомнил о неумолимом времени, – путаясь в застежках, она испуганно поглядывала на часы. Я нес какую-то чушь, скрывая тревогу, – разве ты не проводишь меня? – пятно ее лица в тусклом окошке поезда стало болезненным воспоминанием, которое всплывало в самые неподходящие моменты, – и жалкость голоса, и спешка, и мое ощущение стыда и облегчения.

Позже я бывал в доме наездами. Почти всегда это совпадало с неприятностями в моей жизни, – возможно, я искал защиты и понимания, но через определенный промежуток времени с горечью осознавал, что не могу открыться, а они не смеют спросить, и за привычной бравадой и обеденными шутками прячутся растерянность и боязнь что-то нарушить, сломать какие-то правила, придуманные. Кем? Когда?

Однажды за ужином повздорил с отцом, – о, когда мы скрещивали шпаги, какие молнии, какие искры сверкали, – я был упрям, в него, – его мнение казалось несправедливым, – я раздражался, выходил из себя.

Казалось, он все еще видит во мне подростка, сутулого, мучительно неловкого, втягивающего голову в узкие плечи, в бессильной ярости сжимающего кулаки, сонно клюющего носом над ненавистным учебником геометрии, прячущего постыдные картинки в ящик письменного стола.

С возрастом я научился понимать его слабости и ошибки, а много позже, когда уже было совсем поздно, научился прощать их.

Я хлопнул дверью и долго в смятении шагал по дороге, – стыдно признаться – взрослый мужчина, я плакал, тяжелыми обидными слезами. Вернулся глубокой ночью и долго курил, стряхивая пепел в окошко, а за стеной вздыхал и кашлял он.

Я знаю, он ждал моего возвращения, обиды уже не было, только странная тяжесть в груди, – за утренним чаем мы прятали глаза, измученные бессонницей, пытались шутить, а потом я уехал.

Когда я приехал в последний раз, дом уже был чужим, – приближаясь к станции, я обернулся, но тысячи сиюминутных дел отвлекли меня, – возня с документами, вечная нехватка денег, тревога о детях, – впереди неизвестность, я не успел попрощаться, – стоянка пять минут, да и прощаться было уже не с кем.

Давно нет дома, нет серванта, и станция осталась давно позади, но всякий раз знакомый простуженный вопль в глубокой ночи срывает меня с постели.

С нарастающим волнением я вглядываюсь в далекие огни, а за спиной раздается едва уловимый звон, будто маленький гном серебряным молоточком стучит по моему сердцу, а ему вторят серебряные ложечки в мельхиоровых подстаканниках.

Изгнание

«Когда пою от души, во рту у меня – привкус крови».

Федерико Гарсия Лорка

Вот моя плоть, вот моя кровь, вот бред и мука моих желаний, вот мой танец – звук порождает жест, – в безумии моем моя сила, в отчаянье моем – моя слабость.

Я вся – пред тобою, я вся – под тобою. Плавное фанданго сменяется грубым вильянсико, – ступаю по раскаленным углям под прерывистые звуки канте-хондо, иду молча, с опущенной головой, – тени за спиной моей плетут фиолетовую пряжу, но я еще не знаю, – пряжу разлуки, непостижимой бездны. Вслед за островом желаний – озеро забвения, бессловесного, безграничного. Одетая в темные одежды, молча пройду вдоль развалин Старого города с замершей навечно площадью, с продрогшими стайками голубей, – ты узнаешь эту площадь, – еще смех звучит, эхо шагов, по почерневшим ступеням, к башенкам надежд, к острому шпилю тревоги над безымянной церквушкой.

Вот моя плоть, вот моя кровь, вот мои дни, вот мои ночи, – вот хриплое пение вдали, вот оборванный смех на кромке плача, вот безлюдный парк, вот дерево, вот дорога, – тот самый поворот, та самая остановка, я была рядом, я блуждала в лабиринте узких улочек и белых стен, – прощальная сигирийя – siguiriya gitana – звучала во мне.

Я не смела прервать этот острый звук, – я не посмела изменить начертанное – кем? когда? – я только брела… я была рядом… а ты и не слышал.

Вот моя плоть, вот моя кровь. Под заклинания дождя – цыганская solea – протяжная, хриплая, на единственной струне, на оборванной струне – негодования, прерванных снов и тягостных пробуждений, меж сном и явью, меж истинным и ложным, между «да» и «нет», позабыв о «возможно», «когда-нибудь», «при случае», «однажды», усвоив пропечатанное жирным «никогда», умирая в тысячный раз, цепляясь пальцами за ползущий медленно песок, наблюдая почти равнодушно за крушением и обвалом, стремительно разверзающимися воронками и зияющими пустотами, за сокрушительной девальвацией и неумолимо сокращающейся очередью к обменному пункту.

Подбрасывая на ладони вчерашние монеты, торопливо убеждаешь себя в искусном плагиате.

Вот моя плоть, вот моя ладонь, вот мое исступленное молчание, – взвалив нехитрые пожитки на плечи, я молча побреду вдоль стен Старого города, – не уклоняясь от летящих камней, не морщась от брани, не отворачивая лица, не раскрывая запекшихся губ, оставляя позади себя клубы пыли, следы от босых ног на обожженной земле, не держа обид, не храня зла и печали, – за спиной моей раскинется бесстыдно-прекрасный город, с цветущими грейпфрутовыми садами и седыми оливами, с буйно вьющимся страстоцветом и жертвенной виноградной лозой, – влекущий и пресыщенный, как Вавилонская блудница, суетный и безмятежный, но я уже буду далеко.

Suerte [25]25
  Suerte – судьба, удача (исп.).


[Закрыть]

По убегающим дорожкам, поросшим диким терном и плющом, я устремлюсь за нею, такой нагой и беззащитной, не сводя изумленного взора со смугло-розовых стоп, мелькающих среди жесткого кустарника, – хохоча и обламывая ветви, она унесется вдаль, сверкая дерзко и пугливо белками глаз.

Я протяну обе руки, совсем близко, к ее юным лопаткам и нежному пуху на затылке, – я запутаюсь в лабиринте ее позвонков, перебирая их онемевшими пальцами, – жалобно вскрикнув, она развернется ко мне почти детским лицом, пронзая внезапной кротостью взгляда, и сердце мое захлестнет тихая радость, я поднесу ладони к ее испуганным вершинам, я вскрикну, устремляясь в нее, погружаясь в ее недра и скважины, проваливаясь и набирая воздух, я буду долго биться и возноситься в неведомые сферы, пока крики ее не станут молящими и уже не вполне человеческими, – и тут я проснусь, покрытый испариной, и буду долго и мучительно искать ее, и она по-прежнему будет рядом, полная укора, с бездонными провалами глаз, с онемевшим отверстием рта, – я протяну руки, чтобы утешить ее, и плечи ее будут остры и безутешны, и вместо аромата лесного ореха – горькое дыхание миндаля и опустевшие сосцы, но это не остановит меня, – поражаясь собственному упорству, заходясь от жалости и тоски, я войду в нее вновь, я провалюсь в ее мглу, в ее зыбкие болота и топи, и крики ее будут по-прежнему услаждающими мой слух, – я буду погружаться и возноситься вновь и вновь, называя ее разными именами, но она будет откликаться на каждое, с готовностью и скрытой болью, – я буду всматриваться в ее искаженные черты и перестану узнавать их, я буду упираться мокрым виском в ее ладони и искать губами ее губы, и вдруг холодом потянет от них, стылой жутью, – опираясь на истертый посох, я замру у ворот в Гефсиманский сад, у подножия Елеонской горы, и обернусь в безотчетной тоске, – различая знакомый силуэт, застывший на перепутье, – укутанная в плотные одежды, со скорбными складками у темного рта, она проводит меня долгим взглядом, в котором не будет жалости, а только беспредельное ничто, но, движимый непонятным упрямством, я опять протяну руки, – и устремлюсь за нею, – но дорога будет пуста и недвижим кустарник. Я попытаюсь вспомнить ее имя, я буду кричать и звать ее разными голосами, но эхо прокатится по ущелью и вернется ко мне тихим смешком, – и тогда я обернусь в последний раз.

Чужой

«Младенец, Мария, Иосиф, цари… все стало набором игрушек из глины».

Иосиф Бродский

Когда розовое облако накроет ветхие крыши домов, он двинется по городу на ощупь, отважно погружаясь в плотную взвесь, прикрывая глаза от проникающей всюду пыли и невидимых песчинок, – стопа обретет гибкость и упругость лесного жителя, – все средоточие полуденного жара в приспущенных створках век, – в такие дни, не поддающиеся счету, не имеющие надежных координат в системе летоисчисления, в забитой хламом убогой комнатенке, хватаясь руками за спинку кровати и грязно-белые стены, та, имя которой ни о чем никому не говорит, некрасиво приоткрыв рот, хватая воздух, с вздувшимся горлом и подернутыми пленкой боли зрачками, придерживая выступающий живот, живущий будто отдельной жизнью, – с хрипом выталкивая из себя бесформенные мольбы и междометия, будет метаться, натыкаясь на несуразную мебель.

Очень скоро, через каких-нибудь двадцать часов, поднесет она захлебывающийся комок к груди, и, перебирая слипшиеся травинки на младенческом темени, откинется на подушках, вмиг светлея разглаженным ликом, переливаясь в плоть от плоти своей.

И тот, чье имя старо как мир, склонится над роженицей, щекоча рыжими завитками бороды нежную кожу младенца, и, неловко придерживая лежащую на сгибе локтя голову, застынет в блаженном оцепенении, в молитвенной дрожи произнося набор звуков, соединяющих буквы в одно слово.

Пройдут годы, дни и часы, много дней и много часов, – щенячья смазанность профиля сменится юношеской остротой, из нежного овала проступят скулы, и тревогой повеет от нездешней сини глаз и заломленных надбровных дуг, – тот, имени которого не знает никто, выпрастывая крупные кисти из узких рукавов, потянется за дышащим мерно хлебцом в гостеприимно распахнутой пекарне на углу, неподалеку от будки развязного брадобрея и овощной лавки с дремлющим над чашей весов маленьким таймани [26]26
  Таймани – житель Израиля, выходец из Йемена (иврит).


[Закрыть]
, отпускающим в долг многодетным семьям и взимающим долги после Рош-а-шана.

Размахивая руками, он понесется по улице, пытаясь укрыться от роя преследователей в закоулках домов, – многоголовая толпа, состоящая из бородатых мужей в черных сюртуках и длинных кафтанах, худых и тучных, страдающих одышкой и несварением, – с азартом и страстью, обливаясь потом и извергая потоки брани, настигнет его у самого порога.

Побиваемый каменьями и попираемый ногами, накрыв голову растопыренными ладонями, он будет долго раскачиваться на ступенях и скулить, обратив лишенные выражения глаза к искаженным лицам, а за окном испуганной птицей будет метаться тень его матери.

Полная луна

Накануне полнолуния душа ее устремлялась куда-то ввысь, к мерцающему бледному овалу с едва заметной щербинкой на боку.

На сердце расцветал огненный цикламен или томная орхидея. Не помня себя, выбегала она за ворота и мчалась по улицам портового города, не замечая заплеванных тротуаров, изгаженных голубями скамеек и запаха нечистот.

Сдерживая неровность шага, с напряженной прямой спиной шла мимо пивных ларьков, с блуждающим взором, приподнятыми уголками губ – полумесяцем, – кажется, ее звали Марита, и было не счесть браслетов на ее руках, – покусывая нижнюю губу, расправив плечи, проходила по бульвару вдоль набережной мимо освещенных кофеен и таверн, прислушиваясь к гулу и пьяным выкрикам, не отвечая проходимцам, хватающим за руки, только глазами, прозрачными, русалочьими, скользя по обветренным лицам. С каждым шагом плескалось в ней то, от чего наливались хищным светом зрачки стоящих на обочине мужчин, и двигались желваки на скулах, и движения становились размеренными и вкрадчивыми, как у охотников, опасающихся спугнуть желанную добычу.

Тот самый день и час, когда становилась рысью и кошкой, дикой и покорной одновременно, – рассекая влажную духоту отяжелевшей грудью, в облепившем высокие бедра платье шла сквозь толпу, навстречу маленькому человечку с коричневым лицом и худыми руками факира.

Человечек стоял, не вынимая рук из карманов широких брючин, скалясь мелкозубым ртом, не делая шага вперед, расставив короткие ноги, похожий на сморщенную обезьянку, – еще один странный обитатель безумного города, слившийся с разрисованными неистребимым грибком стенами домов, желтой пеной прибоя, плесенью на ступенях, рыбьей чешуей и йодистым запахом волн.

Пронзительно-угольные глазки и уродливый нарост на спине под кокетливым жилетом ядовито-канареечного цвета – малыш Жако, маленький североафриканец, из марроканских эмигрантов, – засунув костистый палец за худую щеку, поджидал свою ночную Фею на углу пивной, ни на минуту не сомневаясь в ее приходе.

Женщина приближалась, высокая, полногрудая, с сочным ртом и маленькой родинкой на шее. По мере ее приближения человечек становился все меньше и меньше ростом, – поравнявшись с ним, она гневно сверкнула глазами, на что человечек рассмеялся дробным смешком и мазнул по ней взглядом, – не оставляющим сомнений уличным зевакам, – Хозяин!

Женщина съежилась и ссутулилась, отчего грудь ее слегка обвисла, а взгляд миндалевидных глаз стал покорным, как у укрощенного животного.

Послушно приняла из его рук кружку с пивом и, опустившись на деревянную скамью, стала отхлебывать мелкими глотками, наливаясь хмельной влагой, пока цепкая ладонь Хозяина не опустилась на склоненную шею.

Вздрогнув, будто от щекотки, Марита тяжело встала, – пока маленький Жако расплачивался у стойки, она стояла чуть поодаль, переступая с ноги на ногу, – большая, с нелепым цветком в подкрашенных волосах, чтобы через минуту, на пару шагов впереди, так уж у них было заведено, идти до самого поворота, по направлению к серым приземистым зданиям вдоль кромки моря, а потом медленно подниматься по ступенькам и ждать скрипа поворачивающегося ключа и властного окрика в кромешной тьме коридора.

Шедевр

Огромная прекрасная блядища, – сквозь прорезь приоткрытых глаз я наблюдаю, как стаскивает она сарафан, ярко-желтый, в дурацких синих цветочках, – выныривая из сжатого ситца локтями, шеей, – паршивка, с такой грудью и без лифчика, – воображаю, как сшибает она всех подряд – затравленных, исходящих похотливой слюной мужичков, давно позабывших солоновато-устричный вкус женской плоти, – неуязвимых мачо в плотно облегающей бедра джинсе, жалких дурнушек с комплексами, принципами и прыщами, непорочных дев, юных и старых, с целомудренными сооружениями под монашескими одежками, – идя вот так, размашистой своей походкой, разметав соломенные патлы по дивным плечам, в раздувающемся сарафане на символических бретельках, с нагло проступающими сквозь тонкую ткань крупными сосками, – в каких оргастических ярких снах является она им, в каких немыслимых позах, – сними все, – пробормотал я сквозь зубы, и она послушно переступила через лоскуток чего-то полупрозрачного, с вызовом поглядывая на меня, – все? – клянусь всеми святыми, я никогда не тратил драгоценное время на идиотские церемонии, так называемые прелюдии, – истинная Женщина, здоровая, не изнуренная диетами и избытком ума, молодая, рожавшая, с шикарным тазом, крупными коленями и здоровыми зубами, – я вижу, как кровь приливает к тонкой коже на груди, а пламя рыжих волос внизу живота освещает стены жалкой комнатушки, – все это время я лежу, не шевелясь, на драном диване, – мне стоит огромной выдержки лежать так, – лениво сдвигаю край простыни, – пускай полюбуется удивительным зверем, – поглаживая живот, медленно приказываю ей вынуть ремень из брюк, висящих на стуле, тяжелый кожаный ремень с нешуточной пряжкой, – как загипнотизированная разворачивается она спиной и негнущимися пальцами выдирает его из петелек и подает мне, – она понимает и как будто нет, – движения ее расплывчаты, – богиня снов, сотворенная из сочных мазков, – Рубенс и Веласкес, Гоген и Ренуар, – любуясь, я провожу алую полосу по ее спине, между белоснежными лопатками, – как восхитительна линия бедер, – отпечаток моих пальцев остается на ее шее, у рыжих кожа отличается особой батистовой нежностью, – не дожидаясь, пока просохнет она от потока горючих слез, кусая и целуя мне руки, извиваясь, рыча и рыдая как дитя, – я пронзаю ее раскаленным жезлом, я истязаю ее долго, вдохновенно, о, если б была она полотном, а я – кистью, я с гордостью поставил бы маленькую размашистую подпись в левом нижнем углу, – не прерываясь, не давая отдышаться ни себе, ни ей, я создаю шедевр – в алых разводах, в рыжих зигзагах и непереносимых по яркости красках, – о, в каком счастливом изнеможении, осипшая, едва шевеля распухшим языком, она подойдет к двери, и будет медленно спускаться по лестнице, точнее, стекать с нее, светясь в темноте молочной кожей, унося мой шедевр на себе, – я увижу ее из окна, медленно идущую вдоль шоссе с высоко поднятой рукой, издалека похожую на диковинный цветок с желтыми лепестками или китайский фонарик, – еще некоторое время буду любоваться светящейся точкой, пока душная южная ночь не поглотит ее вместе с резко отъезжающей машиной, – в такие минуты я становлюсь немного сентиментальным, – моя дорогая девочка, – выдыхаю я, проваливаясь в целительный сон, – как все истинные художники, я бываю излишне эмоциональным, – этой ночью мне приснится огромное поле, густо усыпанное одуванчиками, и бегущая по нему длинноногая нимфа в раздувающемся на ветру желтом сарафане.

Жажда

Ай, какие цыпочки, – мужчина усердно мял ее грудь, точно сдобу в булочной, – короткими сильными пальцами, – в зеркале пузатого комода из-под полуопущенных век на нее поглядывала разрумянившаяся томная проказница, будто сошедшая с полотен Рейнольдса, со сверкающими виноградинами глаз и живописным беспорядком в одежде, – ах! – мужские руки нетерпеливо путались в пуговках, – странно, – подумала она, – когда он успел раздеться? – композиция в зеркале была до смешного отрезвляющей, – если бы не его настойчивость! – но уже тянуло низ живота, – знакомое ощущение жажды стягивало гортань, – еще, еще – бормотала она, – ничего, что у него тяжелая выдвинутая челюсть и неопрятно-жирный клок волос на лбу, будто склеенный чем-то липким, – какое значение имеет его плотный, низко посаженный зад на кривоватых ногах, когда чуткие руки и губы исследуют каждый уголок ее вмиг увлажнившегося тела, – ммм, – промычал он, вгрызаясь в нежное основание шеи, раздвигая пряди волос на затылке, – грудь наливалась и нестерпимо ныла, – кусая от нетерпения губы, она замерла, – долгожданное тепло разливалось толчками, – в полумраке его лоб блестел, – ыыыы, – застонал он и еще сильней задвигал губами, пораженный открытием, – ну, что ты, маленькая? хочешь? – она утвердительно кивнула и, плавно опустившись на колени, уткнулась лицом ему в живот, – пахнуло несвежим бельем и немытым телом. Готовая к этому, она все же резко отшатнулась, – что, не нравится? – мужчина настороженно рассмеялся и сдавил пальцами ее затылок, – жаль, что вы – не еврей, – холодея от ужаса, тихо произнесла она, – не еврей? ты спятила, что ли? – понимаете, – она торопливо проглотила слюну, – при обрезании удаляется крайняя плоть – это всего лишь полоска кожи, – там скапливается грязь, смазка, – и от этого» – что? – мужчина замолчал, видимо не зная, как реагировать на неслыханную наглость, – он резко поднял ее с колен, – нет, скажи, ты больная? ты хоть понимаешь, что несешь? – не еврей, – в голосе его промелькнуло явное огорчение, досада уступила место растерянности, – ты зачем сюда лезла? – зачем притащилась? – зачем увязалась за мной? – он смачно выругался, по инерции продолжая некоторые манипуляции левой рукой, – так славно все началось, – мышка попалась чистенькая, ароматная, – на студенточку похожа или училку младших классов, – она легко согласилась, будто давно ждала этого, и решительно пошла рядом, – уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, позволила мять и трогать себя везде, – все упругое, первосортное, так и просится в руку, – все складывалось как нельзя лучше, – в последний раз он был с сорокалетней разведенкой, – плоскогрудой неинтересной женщиной, – корыстной и лживой, – вот дрянь, дрянь – нет, это она нарочно кайф обломала! – прилив злобы придал ему сил, – он покосился на белеющую в темноте грудь и скомандовал, – ладно, – спиной развернись, – я хочу кончить.

Долго возилась с замком, чертыхаясь и охая, подталкивая коленкой дверь, – зажимая ладонью промежность, вихрем понеслась в уборную, – из комнаты, шаркая тапками, вышел муж – ты где ходишь так поздно? – чай будешь? я поставлю, – он нашарил рукой очки и прислушался к шуму льющейся воды из ванной комнаты, – нет, – от чая молоко прибывает, – глухо ответила она, – стоя перед умывальником, смотрела на белесую струйку молока, стекающую на живот, – из роддома она вернулась месяц назад, с перевязанной грудью и пустыми руками. А молоко все прибывало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю