355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Каринэ Арутюнова » Пепел красной коровы » Текст книги (страница 3)
Пепел красной коровы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:03

Текст книги "Пепел красной коровы"


Автор книги: Каринэ Арутюнова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Мое армянское лето

«…Ибо до Евы была Лилит».

Мидраш V века. Б’решит Рабба

«Царь, царевич, король, королевич».

Детская считалка

А ведь я не хотела быть взрослой. С возрастающим ужасом провожала глазами половозрелых старшеклассниц, которые уже не годились для прыжков через резинку, для прочих игр, – нет, они, конечно, годились, для определенного рода игр, но…

В общем, ничего приятного грядущее взросление не сулило. Как-то я это подозревала. Всеми фибрами чуяла, чем все закончится. А вашей девочке пора бы носить лифчик (это партия участливой соседки), – да, я, конечно же, обзавелась им, уже после первой поездки в Ереван, где внезапно и сокрушительно расцвела под огнедышащими взорами армянских мужчин, – о, именно там я ощутила себя уместной, со всеми своими чрезмерностями, плавностями, выпуклостями, – куда-то исчезла угловатость и бледность, – в тот год мы совпали – terra Armenia, абрикосовый август, мощный ток крови, ереванские улочки, прохладные дворы, платаны, ветер, несущий не облегчение, но сонный жар, пыль, удушье.

Толстенький неповоротливый Арамаис взмахивал рукой – видишь? – вон там уже видна Турция, – да, – зачарованно вглядывалась я в очертания турецких берегов, – там была Турция, но была она и здесь, – из близлежащего духана доносились волнообразные томительные звуки, они накрывали с головой, – можно было покачиваться на волнах, воображая себя сиреной, наядой, наложницей, одалиской, – Восток струился, стекал вдоль позвоночника медленным тягучим мугамом, он обволакивал и усыплял.

Мне было четырнадцать, почти пятнадцать, и у меня было богатое воображение. Армянская девушка должна быть скромной. Она должна оставлять мужские взгляды без внимания, как и подобает восточной красавице, она должна проплывать в мареве, подобная миражу. Она должна таить, манить, гипнотизировать, – опустив ресницы, я медленно проплывала под звуки зурны, постигая сложнейшее из искусств – отвечать, не отвечая, – обещать, не указывая сроков и дат.

Разъятые половинки абрикоса, сахарный сок на губах – тайна, которую носишь в себе. Нежная тяжесть, сладкое бремя. В деревянной пристройке за домом я долго не решалась воспользоваться душем, подозревая, и не без оснований, что кто-то непременно воспользуется возможностью разгадать мою тайну. Скорчившись, почти вжимаясь в нагретую, выкрашенную белой краской стену, я кое-как завершила обряд омовения и торопливо натянула на влажное тело одежды и, освеженная, вышла к ужину. Так и есть, – отправляя в рот пучок тархуна, плотненький веселый Арамаис поглядывал на меня с лукавой усмешкой.

Мою армянскую любовь звали Лилит. Где ты сейчас, Лилит? Вышла замуж, вырастила детей? Была счастлива, была влюблена, – была беременна, носила дитя, обнимала мужчину?

Мужчины боялись подходить к тебе. Конечно, вокруг было полно красавиц. Разных, на любой самый взыскательный вкус, а такой, как ты, больше не было. Что заставляет по-особому держать спину, улыбаться, дышать, излучать» Наверное, кровь. Любой эпитет, превозносящий девичьи прелести, кажется банальным, недостойным тебя, девятнадцатилетней.

Эрос. Только ли? Если да, то утонченный, полный недосказанности, невозможности. Если да, то еще и полудетский восторг, это постепенное узнавание, открытие, замирание – это ты? а это я. И стихи, стихи ночь напролет – то ли под деревом на скамейке, то ли обнявшись в кровати, да нет, не обнявшись, – не разнимая рук, не отводя глаз.

А я сразу узнала тебя, воробышек, – армянский воробышек, – от горного воздуха хочется петь, и много говорить, и рисовать – наклон головы, поворот шеи, эту мягкую линию, – эту древность, эту античность, эту святость, эту дьявольскую бездну – глаз, век, губ, скул.

Воробышек – это я. Ниже на полторы головы. Немой армянский воробышек, не знающий главных армянских слов. Ты знаешь, как по-армянски – я люблю тебя? – глаза ее мерцают во тьме, то лукаво, то печально.

Мин, ерку, ерек, – армянский букварь был не похож на русский. Там не было мам, которые, о ужас, с утра до вечера мыли рамы, зато там жил веселый носатый мальчик Оник, который очень любил маму, папу, дедушку и бабушку, а больше всего, что бы вы думали, что больше всего любил мальчик Оник? Правильно, учиться. Еще и еще раз вчитывалась я в эту глубочайшую сентенцию, пока Оник и его многочисленная любвеобильная родня не начинали троиться перед моим мысленным взором.

Распахнутое в киевский двор окно сулило массу соблазнов. Ну, во-первых, Таньку с третьего этажа, которая уже час дожидалась моего появления, разложив пупсов, ванночки, одежки, всяческую кукольную утварь и так называемые аксессуары на подстилке за палисадником. Во-вторых, сумасшедшего Люсика, на голове которого сидит невидимая ворона. Обхватив голову руками, несется Люсик по двору, сбивая с ног неторопливых старушек в цветастых платках. Люсик – это страшно, непонятно, но еще и интересно. Ведь не у всякого на голове обитает невидимая ворона.

Летними вечерами мы прятались в прохладном помещении игротеки, расположенной в полуподвале, в первом подъезде.

Игротека была интересным местом. Иногда там собирались взрослые, и тогда отменялись шахматные и прочие кружки. О событии извещали за несколько дней. Мол, так-то и так-то, в подвальном помещении дома номер такой-то состоится товарищеский суд над товарищем таким-то (после имени-фамилии располагалась злостная карикатура на жалкого человечка с носом, напоминающим кактус, утыканный иголочками).

Либо приглашались все желающие обсудить непристойное поведение, допустим, Марии Ивановны из шестой квартиры.

Желающие всегда находились. Чаще взрослые как-то уж слишком увлекались обсуждением несчастной Марии и не успевали заметить несколько детских голов за стульями, среди которых, конечно же, угадывалась и моя. В помещении было душно, но мы этого не замечали. Большей части произносимых слов мы не понимали, зато были вознаграждены сполна зрелищем рыдающей Марии или ее вислоносого мужа, пронзительным визгом какой-то тетки с шиньоном на голове, шуршащими старушками, заранее осуждающими все и вся узкими, будто подштопанными ртами, – а ну, брысь, – вскидывались они, и мы, опрокидывая стулья, неслись к двери, вылетали, раскинув руки, из подъезда, и неслись наперегонки, переполненные услышанным, увиденным.

Перед сном я разыгрывала целый спектакль, четко исполняя партию осужденной, опозоренной женщины, разгневанной толпы, – с увлечением вырезала из картона двенадцать фигурок присяжных заседателей, – подлец, негодяй, – пищала и басила я, усердно передвигая бумажные силуэты.

Папа колотил по клавишам пишущей машинки, – наверное, все мое детство прошло под эти звуки – вопли соседской Таньки и звук сдвигаемой каретки, – вначале была машинка с русским шрифтом, потом – с латинским, – вторая была просто обворожительна, черная, изящная, – она была воплощением изысканной добротной европейскости, особенно по сравнению с первой, русскоязычной, простенькой, но тоже симпатичной, – самым желанным казался чемоданчик от нее. Когда-нибудь, – мечтала я, – когда-нибудь машинка сломается, и чемоданчик будет мой, – момент исчезновения старой машинки не запечатлелся в моей памяти, – помню, как на ее месте появилась новая, большая, сверкающая, а старая исчезла с чемоданчиком вместе бесследно.

Я была честная девочка-врунья, фантазерка, истовая выдумщица, индейская дочь, похищенная безжалостными грабителями, я носилась по воображаемым прериям, помахивая… – чем там помахивают настоящие индейцы? – собственно, не важно, – в моем арсенале были лук, и стрелы, и ружье, винчестер, а еще прелестный пистолетик – черный, гладко-вороненый, – он правильно укладывался в ладони, и дуло проглядывало между указательным и большим, – револьвер, маузер, – я была бесстрашная девушка-эсерка и милый сердцу маузер прятала в пыльных юбках либо за поясом. Я всегда спешила на какие-нибудь воображаемые баррикады, а три адъютанта стояли навытяжку у подъезда. Три личных и очень преданных.

Я была Жанна д'Арк, жаждущая справедливости, безжалостно карающая и стремительная, я была Олений Глаз и Соколиное Перо, я была маленький лорд Фаунтлерой и умирающий от голода Оливер Твист, я была Гаврош и Жан Вальжан, Козетта и Констанция, это я стреляла в министра, президента, царя, это со мною не могли совладать вооруженные до зубов вояки и полицейские, – я была честный преступник, мужественный отступник, я путала следы и мешала карты, я была заговор и возмездие, я была всадник и жеребец, я была знамя революции и ее невинная жертва, я скрывалась в засаде и сжигала мосты.

Это я изобрела порох, чуть не отправив на тот свет ни в чем не повинных жителей пятиэтажки, упирающейся торцом в театр военных действий.

Мой адъютант предал меня. Зажав между скамьей и облупленной стеной грязного василькового цвета, он поведал о тайнах деторождения. Сжимая мои плечи и выдыхая в лицо ужасное – напрасно смыкала я глаза и зажимала уши, и обращалась в соляной столп, и просила пощады. В голосе его звенели победные нотки, превосходство силы. В тот день мы поймали двух синекрылых стрекоз и одного майского жука, наши колени были сбиты и локти исцарапаны, – патроны закончились, – могильным голосом произнесла я, – о, как же я презирала его, предавшего меня, о, как же я презирала и как была унижена, – медленно, будто в кино, вынимала я крашеные перья из всклокоченной головы, и подвывала без слез, со сжатыми губами, – меня больше не звали Индеец Джо, я была девчонкой в брезентовых шортах, я была просто девочкой-вруньей, смешной балаболкой, – я была развенчана, деморализована, убита. Униженный король Матиуш, оставшийся один на один с безжалостным миром, я медленно поднималась по ступенькам, волоча за собой обрывки красной мантии, грохоча маузером, растирая разбитое колено.

Мин, ерку, ерек, – царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, – кто ты будешь такой? В то далекое лето я не задавалась этим вопросом. У меня было армянское имя, веселая еврейская бабушка Роза, которая шлепала по рукам и рассказывала забавные истории про погром и эвакуацию, армянская бабушка Тамара, которой тоже, несомненно, было что рассказать, а еще грозная старуха Ивановна с первого этажа. Через какой-нибудь месяц я сломаю руку и впервые переступлю порог школы, и вот тут-то узнаю о себе все. Всю мою ужасную подноготную про маму, папу, дедушку и бабушку.

Мин, ерку, ерек, – армянский букварь останется раскрытым на злополучной странице, а история о правильном мальчике Онике войдет в золотой фонд прописных глупостей.

* * *

Лето, похожее на сон. Самолет, набирающий высоту. А там – Москва, сутолока, жара, дожди.

Мои внезапные слезы в толчее метро, вызванные то ли удушьем, то ли внезапным осознанием того, что впереди осень.

Приглашение к воскресной мессе

Займемся стряпней и гаданьем, даже если разносчик газет на улицах старой Гаваны объявит о беспорядках в бухте Кочинос и воскрешении Че и грянет Карибский кризис. Даже если походка гуахиры отвлечет от занятий сечением бедер и сочленением мышц, сочетающих негу и плавность с броском, а искушенность с наивностью. Пусть Альмодовар снимет новую ленту, в которой стареющий мим и юный повеса везут в Сьерра-Маэстро актрису с истертым в любовном усердии ртом, а застенчивый транссексуал мечтает родиться в ином воплощенье, и племя Кортеса, как семя мамея [19]19
  Семя мамея – продолговатое семя, как у персика, черного цвета.


[Закрыть]
, вновь вонзится в терпкую плоть агуакате.

Перец, томаты и сальсу смешаем в большом казане, предназначенном для подкрепления плоти после любовных утех на продавленном ложе, – щепотку помета несушки с глазом фисташковым, клювом алмазным, – даже если из крупных соцветий фиолетово-желтой окраски, – нет, не дешевый иранский, а кашмирский шафран, завезенный купцом марокканским через третью страну, – не проклюнутся в срок тычинки и рыльца. Точно таких я достану в лавке Пепе Вальдеса, еще пенганский мускатный орех, и там же унаби от лихорадки и стресса.

Пусть Луна сопутствует нам во всех ее фазах, а удивительный фрукт, похожий на орган любви, наполненный соком, впрочем, не ограничены сроком желанья его, – перезрелый, он пачкает руки пыльцой и янтарною смазкой.

Итак, все готово, луна, и гуихес [20]20
  Гуихес – в афрокубинских верованиях – духи, живущие в реках, водяные.


[Закрыть]
, ириме [21]21
  Ириме – название религиозного персонажа Дьяблито.


[Закрыть]
, похожий на сатану, и лапка кошачья на шелковой нити, а еще румынский оркестр, вразнобой поджигающий старый кабак на окраине города, и седовласый мэтр, сующий в драный кафтан пиастры и песо, не эллин, но иудей, – по струнам ударит смычком, – и начнется месса.

Гуантанамера

«Прошлое – чужая страна. Там все было иначе».

Хартли

Город был наводнен голодными ордами кубинцев, разбавленными сотней-другой низкорослых и деликатных перуанцев, задиристых никарагуанцев, приверженцев легендарного генерала Аугусто Сесара Сандино, – благополучных на общем фоне костариканцев и вкрадчивых боливийцев. Раздаривая улыбки, эту сиюминутную готовность к празднику, освещая гранитные проспекты белками глаз, розовыми деснами, – казалось, в ритме меренге и сальсы, кумбии и румбы срываются с места забитые до отказа автобусы, а приторно-сладкое пойло в липких стаканах превращается в благородный напиток, напоминающий густой нефтяной мазок в крошечном наперстке, – Yo soy un hombre sincero, – в то лето, едва оправившись от варварского аборта, я стала истинной женщиной, – несостоявшееся материнство прошлось плавным резцом по бедрам и груди, – я ощущала себя ненасытной амфорой, блистающей отполированными округлостями, – блеск глаз не удавалось замаскировать даже темными стеклами очков, – сменив соленую от слез наволочку на флаг кубинской революции и портрет Че Гевары на стене, покачивая бедрами, я неслась навстречу ошеломительному лету, – срывая на ходу запретные флажки, я торопилась жить, заглатывая на ходу Маркеса и выстраивая собственную модель поведения «по Кортасару», упиваясь Рубеном Дарио, заучивая наизусть Далию Мендоса, я успевала поднять голову от порхающих страниц и проделать несколько па в истинно карибском духе, я успевала очаровываться, – навсегда, Господи, навеки! – а разве один упоительный летний день, нестерпимо-жаркий в полдень и ветрено-греховный ближе к ночи, не может приравниваться к вечности?

В свингующие ритмы, в острые синкопы укладывалось предвкушение чего-то судьбоносного. Маленький легковоспламеняющийся кубинец Хорхе, рассыпаясь фейерверками и взрываясь петардами, был забыт довольно скоро. Там не было необходимых компонентов драмы – только мое жадное приятие иного мира и его не менее жадное стремление иметь свою женщину, свою руссу, которая, – о дьос, ну совсем не похожа на этих руссо, – клацанье совершенных белых зубов и редкая поросль на впалой груди, а еще жалобнодетские рассказы о любимой мамите, там, на далеком острове Свободы.

Юная мулатка с редким именем Таня-Ласара поделилась секретом – в сумочке ее, между конспектами по научному коммунизму и экономической истории, крошечные кружевные трусики – запасные – зачем? – растерянно спросила я, – белье должно быть свежим, – зачем? – на всякий случай! – и это – узкий флакон с пахучей маслянистой жидкостью. Несколько капель Таня втирала в ладони, – хочешь? попробуй – все будут твои! – в походке ее было столько достоинства, легкого, пряного, животного магнетизма, и ничего вульгарного, – я влюбилась вмиг и безоговорочно, впрочем, кто не был влюблен в Таню-Ласару в злополучном 1986 году?

Минут пять я любовалась худосочным пылким юношей с фотографии. Вздохнув, Таня отправила пылкоглазого обратно в сумочку, – жених, – прошептала она, и глаза ее чуть увлажнились, – он хранит мне верность, – а ты? – всполошилась я, – а что я? я – женщина, – меня любят многие, – а ты? – а я – только его. Таня еще раз вынула снимок и наградила его (в смысле жениха с карточки) долгим влажным поцелуем.

Чужой материк стучался в мое сердце, врезаясь рифами островов, взрываясь вулканической лавой. Я просыпалась в чьих-то жарких объятиях, а в подземке сонно повторяла испанские глаголы, мешая толерантную испанскую грамматику с вульгарным кубинским сленгом. Слова были не приличными, далеко – не, но как вкусно они звучали.

Свою «роковую любовь» я встретила вопреки всяким «не», – с необъяснимым упорством отказываясь от свидания в первый раз, испугавшись почти тропического ливня во второй, и в третий, перескакивая бесконечные ступеньки эскалатора, носом к носу я столкнулась с ним, смущенно пытаясь «не узнать», но не тут-то было, – в его братских объятиях растаяли мои смешные попытки юлить и оправдываться.

Весь день и остаток вечера мы провели вместе, праздно шатаясь по многолюдным летним улицам, по всей видимости напоминая окружающим городских сумасшедших.

Маркес? – вопрошал он, – Борхес, – взволнованно отвечала я, – Хулио, – сощуривал он дымчато-карий глаз, – Кортасар, – возбужденно выкрикивала я, – Фуэнтес, – рука его ложилась на мои плечи, – Неруда – таяла я, – Касарес, – его губы приближались к моим, – Карпен…тье…р, – едва успевала прошептать я.

Воркование продолжалось на следующий день с тем же энтузиазмом. Бум латиноамериканской прозы сослужил добрую службу влюбленным в нее бродягам, – покончив с перечислением, мы приступили к более серьезным формам.

«Любовь во время холеры» была прочитана на языке оригинала, – бестолково курлычущие вокруг скамеек голуби с тревогой всматривались в пылающие вдохновением лица, наверняка их смущали звуки чужой речи, однако к концу месяца они уже вили премилые гнездышки на наших курчавых головах и, клянусь всеми святыми, в их курлыканье слышалось характерное раскатистое «р».

Более всего на свете мне хотелось танцевать, – жарко, жарко, – от кубинской до арабской дискотеки было метров сто, я успевала, – Que Calor! – огромный негр, раскручивая свободной рукой крошечную мулатку, сдирал с себя цветастую рубаху, от его блестящего шоколадного тела исходил густой аромат. Мне было уютно и легко в этой разношерстной толпе. Ради минуты яркого, ничем не омрачаемого праздника я готова была отказаться от всего прочего мира, который оставался там, в скучной блочно-панельной плоскости, и цвета имел блеклые, веселье натужное, без аромата гвоздики и ванили, без поступательно-вкрадчивого, с хрипотцой «Гуантанамера» и ярко-зубой улыбки Фиделя с плаката, купленного в подземном переходе у продрогшего кубинца в вязаной буденовке.

Закон кармы

«Я сплю, а сердце мое бодрствует; вот, голос моего возлюбленного, который стучится: «отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! потому что голова моя вся покрыта росою, кудри мои – ночною влагою». «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские: если вы встретите возлюбленного моего, что скажете вы ему? что я изнемогаю от любви».

Песнь Песней

Карма – это такая дрянь, она находит тебя по месту прописки и вгрызается зубами.

Вы думаете, я уехала из каких-то особенных побуждений, из какого-то особенного чувства патриотизма, – дудки, – я уехала, чтобы эта чертова карма не настигла меня.

Недавно я видела сон. В нем смеялись вороны, совершенно членораздельно они произносили какие-то слова, как дети, которые учатся говорить, а рядом стоял мой бывший, точнее, мой первый.

Тот самый парень, с которым было демоническое что-то, независимо от метеоусловий, невзирая на мороз, слякоть и прочие неудобства, – это могло происходить в жару, в холод, в лесу, на берегу реки, на тринадцатом этаже многоэтажного дома.

Была такая уютная бубличная в центре, – там продавали горячие хрустящие бублики и горячее же молоко, – можно было пережить холода, а потом вновь бегать по улицам и забираться в подъезды, просторные пустынные подъезды с широкими подоконниками.

Он был на Маккартни похож, и челка, и бледность, – как он умудрился оказаться в моем сне, причем вначале это был вовсе не он, а другой, с которым у меня совсем иного рода отношения, такая скорее нежность, грустная, детская, терпкая нежность, это когда одиночество, весна, запахи всякие плавают в воздухе, а у тебя что-то где-то тянется, будто по инерции, но на самом деле вот в этот конкретный весенний день ты один, одна, то есть и тут происходит, ну, такое вот удивленное узнавание – а, это ты? так вот ты каков, оказывается, и весна – это здорово, потому что впереди лето, его ощущаешь издалека, исподволь. В далеких южных широтах я отвыкла от летнего предвкушения, а тут – весна вламывается, бесцеремонная, наглая, безвитаминная, причиняя массу неудобств, обещая, маня, а впереди лето, искус, пресловутое вино из одуванчиков.

Я полюбила его за предвкушение, за головокружение я полюбила его, – ведь только сейчас я начинаю понимать, что лучшим в моей жизни было предвкушение, канун, – не то, что происходило потом, а именно ожидание, – весь секрет в нем. Ведь то, что происходит после кануна, может совершенно не совпадать или совпадать не на все сто, и эти остающиеся проценты со временем разрастаются до немыслимых размеров, а если все-таки совпадение максимально и расхождения не наблюдается, вот тут-то и начинается ужас и кошмар – ведь такого сокрушительного идиотского счастья ни один нормальный человек не перенесет, хотя и такое случалось в моей жизни, но в решающий момент один из двоих срывался, слетал с катушек, с рельс, не зная, как распорядиться внезапно свалившимся богатством.

Это случилось, кажется, в июле. Я буквально обмирала и трепетала от ожидания его прикосновений. Лето выдалось жарким, и грозовые разряды в воздухе, и птицы сохнут от жары, а у меня томление, как в семнадцать, душное такое томление – оно настигает, как и его рука, лежащая на моем колене, но что-то ломается в безукоризненно выстроенной системе, когда ты точно знаешь, что за первым следует второе, а потом – компот. Что-то такое происходит, моя система рушится, и я потрясенно даю ему возможность отступления.

Особи, с которыми я чаще имела дело, упускали именно увертюру, комкали ее, незамедлительно приступая к основному блюду. Но тут что-то было не так.

Он был иной, другой человеческой породы. Такой, немного заикающийся и робкий, он хватал меня за локоть и исследовал каждый сустав, запястье, ноготок. Вдохновенно повествуя о Малере, скажем, он хватал меня за лодыжку и, посмеиваясь, прохаживался ладонью по голени, круговыми движениями ласкал коленную чашечку. Это было похоже на аккорд, который тщится разродиться от бремени, но не тут-то было, – задыхаясь, я просила воды, но шлюзы были перекрыты, каналы обезвожены, провода перерезаны. У самого дома срывающимся голосом он требовал отсрочки. Он хватался за сердце, или за голову, или за то и другое, вместе взятое, я же стремглав бежала, оставаясь наедине с моим предвкушением, с моей увертюрой, которой не суждено было разрешиться основательной терцией, фундаментом, основой всего сущего.

Так родилась серия фрустрирующих женщин. Это была большая серия. Я писала фемин, выплеснутых на берег бесконечным ожиданием, волной приливов. Я рисовала искушение, томление, иссушение, умерщвление плоти. Я пожирала холсты, картон, краски, я изводила тонны краски и вновь бросалась на амбразуру.

Подожди, не сегодня, – он улыбался слабой, блуждающей улыбкой, и мы шли на концерт, ведь музыка – его стихия. Я любовалась бледным профилем и узкой кистью, будто выточенной из слоновьей кости, – она подрагивала в такт музыке, и колено мое подрагивало в сантиметре от его бедра, – взявшись за руки, мы бродили по улицам, и все было, как я люблю, как это происходит в фильмах, – вечерняя прохлада, кофейные столики, одноглазая цыганская девочка, протягивающая трогательный букетик фиалок через бордюр, и другие цыганские дети, ужасно назойливые, – одна схватила пирожное с его тарелки и съела, нагло шаря по столу блестящими глазами. Мы смеялись и касались друг друга лбами, носами, губами – предвкушение парило в воздухе, точно грозовой разряд. Оно натягивало блузу на груди и раздвигало колени, оно настигало в самых неподходящих местах, как вдруг он бледнел, хватался за лоб и настойчиво предлагал пощупать его пульс.

Когда же, о когда, – раскачивалась я томно, подобная переполненному сосуду, – все будет, – заверял он меня, и я тут же вздыхала, как младенец, которому вместо теплой груди тычут резиновый наконечник, – мне нравится этот повелительный тон, я обожаю игру в подчинение, эту мягкую мужскую силу, это почти отеческое увещевание, обуздание расшалившегося дитяти.

И вот, этой ночью, в моем сне, мы оба оказались за моим домом, – и, о боги, это почти произошло, но тут из подъезда кто-то вышел, это была моя мама с мусорным ведром, все будто в плохом водевиле, ну, не по-настоящему, а во сне, как я уже сказала, я схватила его за руку и шепнула – бежим туда, за гаражи, – и во сне гаражи оказались совсем не такими ужасными, и не пахло окаменевшей мочой. Мы бежали, взявшись за руки, и тут я поняла, не помню, в какой именно момент, но я поняла, что крепко держу за руку уже не его, а своего бывшего, самого первого, и еще, что своим упрямством они ужасно похожи, и я прижимаюсь к нему и смотрю снизу вверх, – он был высоким, мой первый, и похож на Маккартни, – а ведь ты узнал меня, – конечно, – улыбается он, и мы бежим дальше. Я лечу, юная и счастливая, как щенок, пока толпа не разъединяет нас, и я упускаю его руку и оказываюсь на незнакомой улице, окруженная красными лицами и пивными ларьками. Идет конкретное народное гулянье, типичный праздник жизни, на котором я, как водится, чужая. И то, что я ощущаю, это счастье, оно искрится, разноцветной мозаикой, переливается через край, и я бегу по следу, почти по запаху. Я очень остро ощущаю запахи. И запах его одеколона, которым он прочищал головку магнитофона много лет назад, на одной из этих улиц, в одном из этих домов, а потом мы целовались, это длилось почти год, это томление, это свечение, и долго еще в метро я вытягивала шею, пытаясь уловить в сложном венке запахов аромат одеколона «Весна».

А потом все кончилось, и одеколон «Весна» исчез. Совсем. Появились другие запахи, более сложные, насыщенные, искусные, утонченные. В них было больше оттенков, тонов, и счастье тоже было, – томная терпкость корицы, сияние цитруса, горечь хвои и вязкость древесной коры. Я кружила по городу, а она кружила за мной. Эта самая карма. Она настигала, я ускользала.

В моей новой жизни это была первая ощутимая потеря. По-другому пахла пища, земля, пот, другим был запах желания. Там торжествовали совсем иные законы.

И все, что касалось предвкушения, носило совсем иной оттенок и вкус. Несколько раз оно настигало меня, и я послушно шла. Наверное, это и было смыслом моей жизни. Стоило уехать, прожить целую жизнь, чтобы в один прекрасный день вновь очутиться неподалеку от своего дома, почти у самого подъезда, и, поглядывая на светящиеся окна, задыхаться в объятиях незнакомого мужчины, чуткими ноздрями втягивая запах табака, кожи, чужого дыхания, а после, выдыхая морозный воздух, мчаться по лестнице сломя голову, будто и не было этих пятнадцати лет, мучительно вспоминать запах одеколона, выпуск которого прекратился в последней декаде прошлого века.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю