Текст книги "Пепел красной коровы"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Меня звали Эмма
Тем летом я родилась, а может, то весна была. Розовой каплей скатилась с листа и застыла на краешке прозрачным сгустком, переливаясь как мыльный пузырь всеми цветами радуги, – пока не выпростались рожки, ах, как я была прелестна, – они просвечивали на свету жемчужным и слегка подрагивали. Говорят, у меня были изумрудные глаза, – даже пролетающий мимо майский жук приостанавливал сердитое жужжание и втихомолку любовался мною издалека.
Красссавица… красссавица… – шуршали листья вокруг, и цветы, – дивный аромат наполнял все мое существо, и я потихоньку росла, радуясь ветерку и теплому летнему дождю.
Никто не спорил по поводу моего имени, но я точно помню, звали меня Эмма, в то лето меня звали именно так, а на спинке моей рос домик, я стала ползать чуть медленнее, и изящества поубавилось, – легко ли это, представьте, носить на себе свой дом, всегда и везде, со всем, что есть внутри, со всем имуществом, но так уж мы устроены, – где Дом, там и я. Конечно, вначале, я чуть – самую малость! – завидовала птицам и бабочкам – исподтишка наблюдала за их беспечным парением, но после, конечно же, поняла, что зависть глупа. У ласточек были гнезда с прожорливыми птенцами, а подобные цветам бабочки радовали глаз так недолго.
В зарослях смородинового куста доживали свой век ворчливые старушки. Я с ужасом смотрела им вслед – они передвигались неуклюже, царапая землю, и рожки их были слоистыми и сухими.
Но солнце подмигивало из-за туч, и мошкара весело резвилась над головой, а под черничным листом – очень скоро – я даже и помечтать как следует не успела, – нашла свое счастье, с такими же дрожащими рожками и смешными перепонками.
Вначале мы обменивались полными смущения и неги взглядами, а после – никто уже не мог остановить нас, – я помню только, как однажды проснулись рядом и не расставались ни на миг, – а потом – появилась Сюзанн, моя девочка, и Лили, и Момо, и много других, их имена я не могу вспомнить, и мой домик становился все тяжелее и тяжелее, он доверху был наполнен счастьем и трещал по швам, а я раздувалась от гордости. Обычно мы шли рядом и переползали с места на место один за другим – куда он, туда и я.
Так пролетело лето, первое лето моей жизни, – я не знала еще, что бывает осень, а за нею и зима, я только вздрагивала рожками, смахивая первые капли дождя, и звала своих деток по именам, когда дул холодный, пронизывающий ветер. Все вместе мы забились под листом и дрожали, но он был рядом, и шея моя трепетала от его теплого дыхания, и не было страха во мне.
Так и ползли мы всем табором, с домиками на спинах, от листа к листу, пока однажды я не поняла, что листьев не осталось, и только тогда я вспомнила птичьи стаи, удаляющиеся все дальше и дальше от наших мест.
Им было куда лететь.
Давно исчезли майские жуки, и маленькие старушки со сморщенными рожками больше не ворчали в кустах – они тоже подевались куда-то, наверное, ушли вслед за птицами.
Все реже светило солнце – оно насмешливо выглядывало из-за туч, и вновь безжалостные порывы ветра заставляли дрожать и прижиматься друг к другу.
Однажды, прижавшись к нему всем телом, я поймала взгляд, полный усталости и тревоги.
А еще нежность и печаль таились там, на дне его глаз.
И тогда я поняла, что скоро придет разлука.
Хотя никто и никогда не объяснял мне, куда деваются маленькие розовые улитки зимой.
Мне повезло.
Я дожила до весны.
До первых радостных птичьих криков.
Они вернулись, подумала я и выползла из своего укрытия, моментально ослепнув от солнечных лучей.
Мне хотелось поделиться радостью с Сюзанн, Лили и другими.
Но рядом со мною остался только Момо, младший, – я пеклась о нем больше, чем о старших, и это помогло ему выжить.
Он стоял рядом, высокий и красивый, с дрожащими розовыми рожками и переливающимися на свету глазами.
Мимо пролетел майский жук, я помахала ему как старому знакомому, но, похоже, он не узнал меня. С сердитым жужжанием унесся по своим делам, – возможно, я перепутала, обозналась.
Лучи солнца касались моих рожек и домика, но я все еще не могла согреться.
Жалась поближе к смородиновым кустам, – там было все же как-то уютнее, и ужасно удивилась, обнаружив своих прошлогодних подружек.
Как же подурнели они, какими сухими были их рожки, сухими и слоистыми.
Конечно, я и виду не подала, что заметила это, – и перебралась к ним жить. Все же веселее. Вместе с домиком, который стал подозрительно легким и больше не оттягивал спину и плечи.
Вскоре Момо покинул меня.
Долго еще я высматривала вдали его сверкающие рожки, не похожие ни на чьи более, а однажды увидела рядом с его рожками еще пару таких же, только помельче и совсем прозрачных.
Я стала задумчивой и неторопливой. Иногда, направляясь куда-то, застывала надолго, всматриваясь в причудливые узоры на листьях крыжовника. Как странно, что раньше я не замечала этого.
Я будто вспоминала что-то… очень важное, – но что?
Пролетали майские жуки, я больше не завидовала бабочкам, а только любовалась ими издалека.
И вздрагивала от птичьих криков.
Я смотрела в небо и шевелила губами, – мне хотелось произнести это, чтобы не позабыть в следующий раз.
* * *
Почему-то это казалось важным.
Меня звали Эмма.
Я была счастлива.
Римские каникулы
Нам надо выяснить отношения. Давай выясним, поговорим. Она отложила журнал и с собачьей какой-то готовностью подняла глаза. Небесные свои глазки. Доверчивые. Влюбленные. Ожидающие.
Ну, давай же выясним наши отношения, о, давай, давай поскорее выясним наши отношения, – о, отношения, что ты скажешь о НАШИХ ОТНОШЕНИЯХ, ДОРОГАЯ, – слово «отношения» повисло в воздухе малоаппетитной рыбиной, довольно несвежей, и ей захотелось рукой отвести ее от себя, ну, чтоб не болталась перед глазами, не мешала.
Говорить начинал, по обыкновению, он. Делая паузы в нужных местах, откашливаясь, поглаживая аккуратно выстриженную каштановую бородку, умело интонируя, понижая голос до вибрирующей бархатной глубины, – надо же, в очередной раз она поражалась тому, какой плавной и совершенной может быть человеческая речь, – ну что ты об этом думаешь, дорогая? – она вздрагивала и запахивала ворот блузы, проклиная некстати пламенеющую кожу щек, шеи и груди, сквозь все веснушки и родинки, – что? – что ты думаешь об этом? – взгляд его, требовательный, прямой, припечатал к спинке стула, – от звука его голоса в голове образовалось монотонное жужжание, и еще, вот эта колющая боль, будто иголочкой кто-то бережно и медленно, убийственно медленно, штопает что-то там в ней, будто бы штопает, а на самом деле сверлит, высверливает дыры, – нет, не в голове, кажется, уже в сердце.
Знакомое ощущение вялотекущего кошмара. В свои достаточно зрелые годы она опять подросток, с прыщами, позорным табелем, в заштопанных колготах, в немодном пальто. Или урок физкультуры, а тебя закрыли в раздевалке, а одежда твоя, завязанная узлом, лежит на деревянной скамье, или при всем классе тебе отвесили саечку, такой болезненный удар по нижней челюсти, не столько болезненный, сколько постыдный, и родителей в школу, оооо, – или табель, обнаружили табель, и так некстати, ведь Новый год, гости, куранты, вся эта долгожданная суматоха, а тут этот табель, испещренный тройками, гнусно раскоряченный на праздничном столе, все испорчено, безнадежно, навеки, – все ее каникулы, чудесные зимние каникулы, которые она намечтала себе у окна. Незаслуженные каникулы, дорогая, НЕЗАСЛУЖЕННЫЕ, – будто въедливая востроносая старушка грозила из-за двери костлявым кулачком, и куда ни взгляни, везде эта старушка, а за нею старички какие-то, злобствующие, и тетка из домоуправления, и еще черт знает что, мистика какая-то, подвалы, испитые хари, и она, жалкая, НЕ ЗАСЛУЖИВШАЯ НИЧЕГО, шла несчастная, с потухшим лицом, и уже он, такой родной, с бархатным голосом и шелковистой бородкой, встал в хвосте огромной шеренги грозящих кулаками, подмигивающих, – занял свое место, а уж из этой шеренги обратно – ни-ни. Где-то внизу живота бултыхались разъятые половинки сердца, – ты же порвал меня, убил, убил, – с возрастающим возмущением и злобным удовлетворением подвывала, – так мне и надо, – металась подворотнями, угрюмыми дворами, перетасовывая каждое слово, еще и еще раз заливаясь краской, – уже в упоении, нарочно раздирая подсыхающие струпья, – мстительно посмеиваясь, завернула в модную лавку и купила новые туфли, мимо которых еще вчера смиренно проходила, не смея мечтать, задумчиво перебирая в сумочке наличность, а сейчас вот – взяла, да и купила, будто и не она вовсе, а другая женщина, кокетливо улыбаясь наглому продавцу, притоптывала изящно обернутой ножкой у зеркала. Завернутую во вчерашнюю газету старую обувь она сунула в ближайшую урну и устремилась дальше гарцующей походкой, поигрывая половинками крупа, любуясь отражением в витринах, – стоящий на углу старик – да не старик вовсе, а вполне еще мужчина, потирая ладонью небритую скулу, проводил ее взглядом, – эх, шалава, – и тут же шалавой стала, – развернула плечи, – выгнув колено, подтянула сползающий чулок и впорхнула в душный салон желтой маршрутки, – за поворотом промелькнул фасад гостиницы с чугунным барельефом у входа, с развязным консьержем и огромными окнами, выходящими на шумную площадь с пиццерией и дешевой цирюльней, – оставалось придумать себе новую историю, – с видом на море, со сверкающими витринами и вежливыми гарсонами, с настоящей пастой «аль денте» и огромными ускользающими креветками, со сладковато-острым «пармеджано» и стопкой изумрудной граппы, с артишоками и свежими листьями салата, ай, мамма миа, а самой очутиться в последнем ряду, с похрустывающим пакетом попкорна, с перемазанными шоколадом губами, и чтоб титры огромными буквами на весь экран, и музыка Нино Рота. И чтобы темно.
Сангрия
Говорили долго, – низкими приглушенными голосами, как два шмеля, отщипывая по виноградинке от огромной прохладной кисти, заливалась легким смехом, – не спится, – а тебе? – вот, у нас тут такая жара, какие-то алкаши под окном, – всякая подробность казалась важной, – старая собака распласталась у самых ног и время от времени дергала ухом и открывала горячие сонные глаза, – низкие частоты щекотали ухо и волновали, – приезжай, – сказал он, – она улыбнулась, – когда? – по телефону не слышна вонь от кишащего котами мусоросборника за окном, не важны бледность или потускневший лак на ногтях, зато подробности предстоящей встречи, – какое вино ты пьешь? – сухое? полусладкое? – вина она выбирала по этикетке и форме бутылки, – робея, подушечками пальцев пробегала по узкому горлышку к стремительно расширяющемуся плотному основанию, из тяжелого тусклого стекла, – теплых, пурпурных тонов, или соломенно-желтых, цвета скошенной травы, испанские, итальянские, – томно проговаривала, с плавной растяжкой гласных, почти нараспев, – кьянти, марсала, амароне, кампари, и поясница наливалась приятной тяжестью, в висках постукивали серебряные молоточки, а речь становилась замедленной, в слове «амароне» чудилась сдержанная утонченная чувственность, – дохнуло прохладой погреба с застывшими у стен массивными деревянными бочонками, – окольцованная виноградной лозой терраса кафе и шелест волн, и взволнованный темноволосый мужчина делает два шага навстречу. В августе случаются непредвиденные события, – в последний раз она влюбилась тоже в августе, и в предпоследний, кажется, тоже. Наверное, весь год только для того и проживается, чтобы разродиться таким знойным тяжеловесным днем, с дымящейся травой и желтым небом, – решено – утро она начнет с зарядки и пробежки, и загореть не помешает, черт подери, – говорили долго, – вернув трубку на место, подошла к зеркалу почти обнаженная, с пылающими ушами и растрепанной челкой, из глубины комнаты похожая на испуганного подростка. От жары глаза сделались восторженными и загадочными, с громадными темными зрачками, – засыпая, не думала о печальном – о предстоящем дне рождения или отложенном визите к зубному врачу, – улыбаясь кому-то в темноте, прошептала – амароне, сангрия, – и рассмеялась тихонько, закинув руку за голову.
В тишине раздался хрустальный перезвон бокалов. Вентилятор с хрипом гонял сухой жар по комнате, кто-то мохнатый положил горячие лапы на грудь и слегка надавил, несильно, – он звонил на следующий день, вечером, ночью, и еще через день, уже с недоумением, отгоняя навязчивые мысли, пока незнакомый растерянный голос не ответил с запинкой – она здесь больше не живет. Так и сказал – уже не живет. Со вчерашнего дня.
Партия
«Я слышу розы красной крик сквозь горьковатый дым табачный…»
Паруйр Севак
Когда она принималась говорить о поэзии, эта гнедая кобылица с фарфоровым личиком фавна, я наслаждался и медленно сходил с ума, – она влекла и отталкивала меня – визгливым голосом, на нестерпимо высоких частотах, безвкусным цветом помады и блузки, отставленным мизинцем, – не забывая плеснуть янтарного вина в бокал, с золотистым отблеском и терпким вкусом, я придвигался ближе, настолько близко, что сухой жар обжигал мое бедро.
Алый кружок ее рта, расширяющийся и сужающийся попеременно, подобно пузырящемуся отверстию кратера, изрыгал тысячу непереносимых вульгарностей в единицу отпущенного нам времени, – мне хотелось заткнуть, припечатать его ладонью, так прочно, чтобы ни звука не доносилось более, – за пресными рассуждениями угадывался весь ее убогий мирок, в котором не место сопливым детям и угрюмым мужьям, застывшим полуфабрикатам в недрах морозильной камеры, стоптанным босоножкам и порванным чулкам, – пафос заменял оригинальность и остроту мысли, – раскрашенные в непристойные розовые тона наспех вырванные из чужого контекста мысли, – клянусь, если бы не пленительно-смуглая ложбинка, щедро открытая моему взору.
Она говорила на языке суахили, эта глупая самка страуса с горделиво сидящей на длинной шее крохотной головой, не забывая сделать судорожный глоток из бокала, – по горизонтальным кольцам на шее я легко определил возраст, и тут уже проклятое воображение услужливо нарисовало вереницу дышащих друг другу в затылок, а в хвосте очереди меня самого – не хватало только фиолетовой татуировки на лбу, – я обречен, но удастся ли мне извлечь из этого инструмента хоть одну верную ноту? – мизансцена выстроена по всем законам жанра, – мохноногий сатир ебет младую пастушку, тут мы имеем почти акварельный испуг и ноздреватое смятение плоти, – итак, – бравый гусар оседлал глумливую проказницу Мими, либо это она оседлала его, путаясь в атласных лентах, подвязках, кружевах, и мушка над вздернутой верхней губой, ах, позвольте ваши ручки, мадам, – с моей стороны – бокал муската цвета галльской розы и плывущий из динамика фортепианный джаз, хотя нет, саксофон, это будет уместнее, на саксофон реакция мгновенна, – с томительной синкопой и пряной горчинкой на пике, – в этой партии все честно, ни слова о любви, – давай обойдемся без придыханий и благоговейного целования стоп.
Под взмах дирижерской палочки в мерцающем освещении ночника мы снимем заключительный кадр – прощальное фуэте, – излом твоей запрокинутой шеи я буду вспоминать после твоего ухода, пожалуй, только это, но сейчас я сделаю первую затяжку, – пока ты натягиваешь чулки и томно выгибаешь спину, невозможно красивая в этом лживом лунном свете, – пока не сказаны слова, разрушающие таинство обряда, наши души еще плывут, освобожденные от тел, в комичных и трогательных позах влюбленных всех времен, в непреодолимой нежности и печали.
Ах, эти прекрасные острова
Она не могла одна. Подряд щелкала выключателями – по всей квартире, наотмашь, ладонью, переваливаясь низким тазом, задевая стены и дверные косяки, – рот вяло морщился, – ссу… ссука… драный… – от поганых звуков становилось еще гаже, из шкафчика выуживался узкогорлый сосуд – янтарная жидкость, пять звездочек, не меньше, выцеживалась легко, – на секунду замирала, пропуская внутрь толчками идущее жжение и тесное тепло.
* * *
Уходил со скандалом, петушиным фальцетом разрывая утреннюю тишину, подрагивая налипшим на мокрый лоб хохолком, выпячивая цыплячью грудь, – ты. ты. ты. – с ненавистью крошил междометиями, – в лицо ей, с выщипанными ниточкой бровями, придерживающей разъезжающиеся полы халата на растопыренных коленках, распахивающих темное, всегда жадное ее нутро, ненавистное, ненавистное, Господи, – ах ты, – от пощечины голова откидывалась, а на бледной щеке расползалось багровое пятно, по форме напоминающее австралийский континент с пятнышками островов. Кружил по комнате, демонстративно сгребая хлам неумелыми «невезучими» руками, впрочем, как всегда, невнятно, неубедительно, роняя и отбрасывая, ударяясь костяшками пальцев об углы, – под ее тяжелым немигающим взглядом, в набрякших после ночи веках. Через четверть часа, содрогаясь в спазме от ловкого обхвата ее пальцев, коротеньких, в холодных колечках с камушками, стоящей перед ним на коленях, – грузной, с широко раздвинутыми отекающими ногами, блистающей непрокрашенной проседью в волосах, – задыхался от тоненького звенящего комариным писком в ушах наслаждения, переходящего в свинцом разливающийся в паху вой, проталкивая в ее рот в смазанной малиновой помаде всего, всего себя, заходясь, мял ее щеки, выдыхал обидные слова, от которых еще тесней становилось в ее губах, – распахивая веки, ровно на секунду, чтобы увидеть ее ритмично подрагивающую грудь с коричневыми полукружьями сосков.
Смазывал пятерней ее лицо, сдувшееся, безжизненное, – подхватившись, семенил в ванную, долго смывал с себя клейкий запах, соскабливая ногтями с впалого живота, пока она, устало вытирая салфеткой рот, смотрела в свое отражение трезвым взглядом давно нелюбимой женщины.
Это потом, много позже, она будет нестись за ним по замызганной лестнице, опрокидывая по пути мусорное ведро, – в пестрых туфлях без задников, роняя один за другим в гулкий пролет, спотыкаясь, подвывая, скользя облупленным маникюром по гладким перилам, снарядом бедра вышибая входную дверь, заглатывая морозный воздух с колючими кристалликами снежинок, – Костик, – вытягивая коротковатую шею в поперечных складках и родинках, – заходясь сиплым лаем, – род-ной! – запахивая халат под доброжелательным взглядом трусящего по заснеженной дорожке соседа-бодрячка из четвертого подъезда.
Весенняя охота на куропаток
Это был двадцать шестой мужчина в жизни Златы Новак – исключительно хрупкой девушки со свежим полураскрытым ртом, да, свежим, как Саронская роза, благоуханным, влекущим пятном на преждевременно поблекшем личике, – каким жалким соцветием расцветало оно в жестком хамсинном излучении, преломляющем лучи плывущего в дымке испарений огненного шара в витринах замерших бутиков, испепеляющем незащищенные участки кожи, вынуждающем редких прохожих перемещаться по городу перебежками, спасаясь в тени обожженных деревьев и громоздящихся друг на друге серых зданий.
Редкие ценители женского начала пощелкивали языками вслед нетвердой поступи Златиных ножек, перевитых между пальчиками и у щиколотки кожаным переплетением, таких неустойчивых и неожиданно белых, непристойно белых, на высоких каблуках, с подворачивающимися лодыжками и округлыми коленками. Злата шла неровно, то и дело сбиваясь с непринужденного ритма. Странную гармонию, о которой знала только она, составляли грозящий отвалиться каблук на правой босоножке и неудачно подклеенная коронка в левом углу рта, – такая странная гармония, в любой момент могущая обернуться катаклизмом, обвалом несущего каркаса. Дуновение ветерка между взмокшими лопатками с россыпью родинок, – влажная полоска белья, утонувшая меж сливочных бедер, небрежная поросль подмышек мышиного цвета, – все это сотворило странную штуку в сердце идущего за нею мужчины, сначала в глазах, умеющих видеть невидимое, затем в чреслах, а уж потом в сердце, бьющемся неровными толчками в груди, покрытой седыми колечками волос.
Острый зрачок сластолюбца подметил и натертые пятки, и смятый подол платья, и легкую красноту предплечий, и зыбкость походки, – двадцать шестой мужчина Златы Новак ощутил нечто вроде сладкого укола в области лопаток, – весенняя охота на куропаток в городских джунглях не прекращается ни на минуту, – под рев отъезжающих автобусов, вой сирен, в вечном смоге и хаосе большого города расцветает еще одна любовь.
* * *
Солнце бьется в ссохшиеся трисы. Две пары босых ног на полу, – божественно прекрасных женских и чуть кривоватых темных мужских. Поскрипывающее танго из динамика китайской стереосистемы, – скучное время сиесты, хорошо бы в душ, – сквозь сладковатые духи пробивается кисловатый аромат возбужденного тела. Перекрученные тряпочки притаились в углу кресла, – она видит себя со стороны восторженными пылающими глазами незнакомца, – чуть неловко, но так восхитительно ощущать собственное цветение под чуткой ладонью. Она подставляет тело прикосновениям и поцелуям, поворачивается с грацией изнеженного дитяти, – да, пожалуйста… и здесь тоже… Мужской рот суховат и алчен, челюсти захлопываются, – прикушенная губа трепещет в капкане. Двадцать шестая любовь Златы Новак жестковата на ощупь, – между поцелуями явственно слышны удары хлыста. Злата видит себя беспомощной, обвитой путами с головы до ног, с телом, кричащим о наслаждении и умоляющим о пощаде. Двадцать шестая любовь Златы Новак дышит тяжело, – лепестки Саронской розы трепещут и опадают, двумя перламутровыми раковинами смыкаются и раздвигаются, – покрасневшие пятки упираются в стену.
Теплая волна ударяет в лицо. После спертого помещения нагретый за день город кажется прекрасным. Злата зачарованно провожает взглядом силуэт удаляющегося мужчины, углы зданий оживают в сумерках, приобретают загадочность и благородство очертаний, со стороны моря поднимается легкий ветерок. Злата садится в подъезжающий автобус, в глазах отражение пляшущих огней, на губах – улыбка. Злата едет домой.