Текст книги "Пепел красной коровы"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Записки на подоконнике
ПРОСТО ИСТОРИИ
Просто истории. Можно проследить по датам. Вопрос-ответ. В несколько строк умещаются, – предгрозовое предупреждение, протяжный июльский полдень, августовское пиршество плоти и духа, – в несколько строк умещаются несколько месяцев, – что-то такое, что и выговорить невозможно, неловко, непривычно.
Все очень просто. Вопрос, ответ, улыбка, удивление, волнение, осторожность, – все предусмотрено, охвачено, оплачено, – на все случаи жизни, – кроме одного, – ах, сыграйте мне эту радость, это томление, это брожение, эту светлейшую печаль, которую не заглушить, сыграйте на ивовой ветке, на дребезжащей форточке, на осеннем листе, эту смешную, право же, неуместную радость, тем более неуместную, чем более непредсказуемую.
Сыграйте мне осеннюю сонату, похожую на глубокий обморок.
Этот краткий миг озарения перед провалом. Курсивом набранная строка, параллельно бегущая, обрывающаяся на выдохе.
Уйти страшно, и не уйти стыдно.
Жду, когда заиграют цвета – жаркий, желтый, багровый.
Жизнь после жизни. Фиксирую каждый день, каждый шаг, каждую мелочь. Благодарность за свершившееся, за несвершившееся, за бытие, за полное осознание.
Отчет, почти документальный.
* * *
Утешает одно – всем нам перед финальным аккордом дали все же высказаться.
* * *
Воронка, в которую влетают записки, записочки, письмена, свитки, – истерические возгласы, глумливые смешки, глубокомысленные сентенции, приступы самобичевания, скуки, одиночества, острого желания одиночества, припадки внезапного гражданского мужества, сострадания и прочих благородных явлений. плохо контролируемые схватки либидо, приливы и отливы, творческие порывы, – все это тоннами и мегатоннами выбрасывается в эфир то жалобным всхлипом, то писком, то воем, то победным рычанием, то робкой мольбой, то скрипучим назиданием, – монотонной морзянкой, – точка, тире, точка, точка, тире…
ЛИБО
…либо плавное скольжение, прерываемое эффектными пируэтами, сопровождаемое овациями, – либо падая, хвататься за выступы, крошить, обламывать, обмирать, ползти, волоча останки вчерашнего благоразумия, – либо шествовать по кромке, шажок в шажок, королевским кивком отвечая на приветствия и поклоны, – либо отчаянным подростком, – навзрыд, отталкивая жестким плечом, не видя, не слыша, не желая. Страх обиженного дитяти, это маленькое угловатое «я», выползающее наружу при всяком удобном случае, – нелепое, безудержное, всегда эгоистичное, порою трогательное, чаще жалкое. Alter ego, расцветающее пышным цветом от дружественного прикосновения либо увядающее, скорченное, обесточенное, – оно поет и трепещет, любит и печалится, желает и тоскует, жаждет утешения и находит его, – теряя, не медля обзаводится подпорками, пластырями, ранозаживляющими мазями, – само себя линчует и спасает себя же, – вползая в следующий круг, совершает те же ошибки, ничему не учась, никому не обещая, только исполняя предназначенное, выводя соловьиным горлышком свое миниатюрное solo, свою прелюдию и свою увертюру, от пианиссимо к крещендо, обрастая темами, впадая в полифонию, упоительную, бурную, истовую, утомительную, – растекаясь прохладными ручейками, разрастаясь сталагмитами, разрешаясь трагическим аккордом, рассыпаясь на терции и кварты, из мажора впадая в минор, – плавно скользить, падая, хвататься, обламывая ветви, срывая ногти, ползти, обмирая, изнемогать, страшиться исполнения, избегать, бежать с закрытыми глазами, на ощупь продвигаясь, вздохом, всхлипом, спазмом, фрикцией, – молниеносной, феерической, монотонно-судьбоносной, растянутой на дни, десятилетия, – еще на шаг, на полшага, на дюйм, на полдюйма, – в себя, от себя, в себе, в тебе.
МЫСЛИШКИ
В радости есть нечто противоестественное человеческой природе. В длительной, чрезмерной, фонтанирующей. То есть радоваться радуешься, конечно, но где-то в глубине твоего естества бьется этакий разрушитель, – дает тебе понять, мерзавец, что пока ты вот тут беззаботно порхаешь, он всегда начеку, с выдернутой чекой, то есть с любовно заготовленным детонатором, поглаживает мечтательно, – сейчас, мол, я начнусь! (это, кто помнит, по Бродскому). И ведь начинается, подлец, вначале легчайшим таким похмельем, потом дымкой тончайшей, – ты еще плаваешь, затуманенный, переплываешь с кочки на кочку, подставляешь укромные местечки лучам, нежишься, а тут – рраз, и обвал, либо медленный и разрушительный, как камнепад, со всеми вытекающими, либо стремительный, перехватывающий дыхание, и разбитый, раздавленный, шаришь по асфальту в поисках очков, зубов, пережимаешь щепотью ускользающую артерию и скачешь, ползешь, ужом вьешься, подбирая уцелевшее, волоча за собою останки вчерашнего упоения, отмечаешь некое удовлетворение на фоне кошмара, – вот оно, ожидаемое, по крайней мере ОНО наступило, и ты привычно щелкаешь замками, задвигаешь засовы, возводишь нехитрые баррикады, чтобы продержаться, уцелеть, выжить, любой ценой, – тайком от самого себя закладываешь драгоценности, еще вчера ласкавшие взор, затягиваешь пояс, только бы доползти, доскрести, довыть и добыть следующую радость, – не важно какой ценой, не важно когда, не важно где, но выстоять, если не стойким оловянным солдатиком, то смиренной пупырчатой жабой, квакая упоенно под листом в затянутом ряской пруду, – поджидая того, кто не побоится пупырышек на холодной лягушачьей коже.
СЪЕСТЬ КУРИЦУ
Чтобы съесть курицу, нужно как минимум быть знакомой с ней – знать ее родословную, в каких условиях она росла, чем питалась, с кем общалась, была ли весела, печальна, страдала ли ипохондрией, была ли морально устойчива. У курицы должно быть имя. Индивидуальность, если хотите.
АПОКАЛИПТИЧЕСКОЕ
Что-то апокалиптическое носится в воздухе, – витает, так сказать.
Небывалой жарой меня не удивишь, с израильской закалкой и сноровкой. Удивить не удивишь, но убьешь, это как пить дать. Организм истощен, изнурен, обесточен. С трудом сопротивляется грядущим испытаниям. Земля пузырится и плавится, воздух горчит и поступает с заминкой. Но вечерами в близлежащей пивнушке нетрезвые граждане развязно потряхивают членами, донельзя раскрепощенные, в просторных трусах и без маек. И такая, знаете ли, сила в простом народе. Крепость духа, что ли.
И хочется так же развалиться на пластмассовом стульчике перед пластиковым же стаканом с унылой подозрительно желтой жидкостью и, вдыхая смрадные испарения большого города, сквозь повизгивания и утробные стенания, сквозь дым и смог, любоваться закатом, наблюдать феерически прекрасный конец прекрасной эпохи на мерцающем плазменном экране.
МНЕ ХОРОШО
«Мне хорошо, я сирота».
Мальчик Мотл (из Шолом-Алейхема)
Мне хорошо, я живу «под крышей». В том смысле, что в моем подъезде живет глава мафии. Деликатный бизнес, девочки, мальчики, дебет, кредит, подведение итогов, квартальные отчеты, – ежедневно, – часам к двум ночи, съезжаются под моим окном, – в ночь первого мордобоя металась по комнате, хрустела тонкими пальцами, искала нюхательную соль, – теперь пообвыкла, слушаю с интересом, киваю, – уже и заснуть не могу, – втянулась, знаете ли, – иногда с удовлетворением отмечаю успехи, огорчаюсь мелким недоработкам, веду записи, – приход, расход. Времена нынче тяжелые, у всех свои сложности.
УЖАСНЫЕ СНЫ
В общем, сны ей снятся ужасные. Один ужаснее другого. Утром она честно старается забыть, но вспоминает, что плохой сон нужно рассказать кому-нибудь до полудня, иначе сбудется. До полудня она приходит в себя, варит кофе, отпивает маленькими глотками, снимает телефонную трубку, выслушивает, кивает, так и не успев сообразить, что же пыталась ей продать милая девушка по ту сторону трубки. Она опять варит кофе и идет к компьютеру. Компьютер включен давно, – вернее, он вообще не выключается. Но тут опять звонит телефон, – чей-то подозрительно бодрый речитатив, который она никак не решается перебить изложением ужасного сна, – а полдень уже надвигается, кофе выпит, и только за окном шуршат два божьих человека. Они шуршат в мусорке на углу довольно оживленно. Судя по репликам, им уже хорошо, а дальше будет еще лучше. У тебя какой размер? – нетвердо вопрошает один, – если надо, растяну до одиннадцати, – отвечает напарник, – она вслушивается, пытаясь сообразить, что же такого он растянет, и ровным счетом ничего не приходит в ее несчастную голову, – сон! – почти вскрикивает она и распахивает дверь комнаты. В коридоре вразброс похрапывают две пожилые таксы. Таксы толстые, и в эту жару они распластываются на полу, раскинув морды, лапы и животы, а она носится между ними с кофейными чашками и телефонной трубкой, время от времени чертыхаясь и вспоминая, что сон, его необходимо кому-то рассказать, но звонит одна славная девушка, и она терпеливо выслушивает душераздирающую историю о мужчине ее жизни и о втором мужчине, который тоже, не исключено, может занять место того, первого, но для этого необходимо потрудиться и выяснить наконец, кто же из них достоин почетного звания, – сон, – вспоминает она, но пристыженно помалкивает, потому что тут решается судьба славной девушки, а она со своим идиотским сном, который не сбудется, ведь правда же?
До полудня прошедшего дня она уже не успеет, но, может, до завтрашнего полудня кто-нибудь убедит ее в том, что плохие сны если и сбываются, то в точности до наоборот.
Полночь. Божьи люди копошатся там, за ее окном, донельзя счастливые, – вообще-то я ношу сорок третий, – это один из них подает реплику, разрешающую гнусные подозрения, – и они продолжают шуршать и щебетать там, внизу, подыскивая пару к найденному утром, по всей видимости, ботинку.
ЗИМНИЙ СЕЗОН
(Из жизни Калинычей)
Под окном моим вновь неприличная суета – Хорь и Калиныч волокут трубы, перебрасываются репликами с управдомшей, вполне ничего себе дамой, издалека пресной, но поразительным образом расцветающей в обществе ядреной мужской субстанции. Калины-чей много. Изъясняются они на мове, но не певуче, а дерзко. Управдомша внакладе не остается, – ей, похоже, доставляет удовольствие водить мужичков на веревочке, – те что-то бормочут, то распаляясь, то затихая, – матриархат торжествует, – матерятся они явно в кулак, потому как у управдомши грудь колесом и голос звонкий.
Отключаем? – весело, с чувством пытают кого-то третьего и важного, – перекрываем! – так же весело выкрикивает управдомша, переступая крепкими ножками.
Я, сообразив, что к чему, самоотверженно бросаюсь к батарее.
Кажется, действительно перекрыли.
БЕЗ КОММЕНТАРИЕВ
Надтреснутый голос за окном – представь, восемьдесят четыре, а кожа гладкая, как у девочки! волосы густые, черные как смоль, зубы свои…
АУТОТРЕНИНГ
Киев – это такой город…
Сюда приезжают реально потусоваться реальные парни и девчонки.
Это вам не какая-нибудь смурная Москва или пасмурный Питер. В Киеве фейерверки круглый год, а старшее поколение отрывается в Гидропарке или в подземке на Театральной. Дамы приглашают кавалеров. Или наоборот. Можно, конечно, махнуть в Одессу-маму. Но что Одесса? какая-то Дерибасовская, прости Господи, туда и обратно десять минут. Ну, море, ну, Аркадия. Катера, белеет парус одинокий.
А реально потусить можно только в Киеве.
Имитация
Ремейк.
Человечеству – с любовью.
Бодрая старушка бодро кропает нежные вирши, резиновые саги, – трудится упорно, по кирпичику воздвигая пыльное сооружение, заселенное призраками, выложенное по углам пожелтевшими реликвиями с запахами резеды и корвалола, переложенное увядшими маргаритками, – она не останавливается ни на миг, – ей страшно остаться наедине со своим телом, душой, прожитой жизнью.
И ты, сидящий в фильтрованной тишине у мерцающего экрана, ничем не лучше, – ты давно и безвозвратно пуст, ты не бываешь счастлив, только покоен или возбужден, – тело твое требует пищи, а душа – подпитки, и ты хватаешься за воспоминания, удачно имитируя восторженный блеск глаз и юношескую влюбленность, настолько искусно, что тот или та, на кого направлена твоя имитация, почти не догадываются об этом, – если только сами не являются прекрасно сохранившимися экспонатами из Музея мадам Тюссо, и только иногда, свернувшись сиротливо в тишине ночи, поджав холодные колени к груди, давясь спазмами, ты зовешь маму или кого-нибудь, маленький мальчик, идущий по темному коридору, такой неуязвимый на снимках, поучающий всех и вся. Либо ты, сошедшая с пьедестала Муза с застывшей улыбкой стареющей примадонны и вечно юным изгибом губ, и ты, пробующий голос, со щенячьего визга срывающийся в остервенелый лай, отвешивающий комплименты, щелкающий каблуками, легко подменяющий патоку обильными нечистотами, и ты, феерический любовник, предлагающий себя всеми возможными способами, именующий себя эльфом, на деле уставший сатир, выстукивающий морзянку, давно и бесперебойно заменяющую плотскую любовь и просто любовь, уже не один десяток лет рыщущий в поиске Единственной, бесплотной эльфессы с плодородным чревом, изощренной фантазией и ярко выраженной склонностью к садомазохизму. И ты, пресыщенная львица, проталкивающая в жадный зев желанную добычу, и ты, нежная девственница, рыдающая над письмами сатира, и вы, юные любовники, обреченные на бесконечное плавание, еще не осознавшие, что слово изреченное есть ложь и всякое воспетое чувство уже не принадлежит поющему, и вы, наблюдающие за чужим псевдосчастьем из псевдоукрытий, обитатели стеклянного зверинца, и наблюдающие за наблюдателями, устало нажимаете на off, возвращаясь из путешествия, – впрочем, ненадолго, – чтобы утром нажать на on, – продолжая бесконечную игру с этим гребаным уставшим человечеством, бесконечную Божественную комедию, разыгрываемую по правилам и без, упоительно-жестокую и влекущую, – изображая танцующих за ширмой марионеток в бумажном театре теней.
Ждите ответа
Какая-то сволочь ответила по моему мобильному вместо меня.
Вместо родного маминого голоса сын услышал чью-то рваную гармошку с характерными интонациями обитателя городских окраин.
Обитатель недвусмысленно намекнул, чтоб ему(!) больше не звонили, – достааали, блин!
В ответ мой темпераментный мучачито пообещал… ну, разобраться с беспределом, скажем так.
И обозвал его всякими нелицеприятными словами. Обитатель в долгу не остался.
Воображаю, как разочарован был незадачливый автобусный виртуоз, он же маршрутный, трамвайный и базарный! Мобильник мой был не нов и не дорог. Самый обычный – примитивное средство связи, без всяких новомодных штучек. Зато с кучей интересных эсэмэсок, полных волшебной недосказанности, а порой и идиотской точности. Море компромата, это если уметь им распорядиться.
Но главное, что вернулась домой живая и не особо угнетенная случившимся. Чем несколько разочаровала одного хорошего друга, который успел все же обзвонить все больницы и морги города. И все отделения милиции.
Ждите, – строго сказали ему, – пока информации не поступало, когда поступит, мы вам сообщим.
Ужасное слово «информация» преследовало меня в сбивчивом сне.
Оно волочилось по липким лужам, по мрачным улицам, замордованное, изнемогая от грязи и всеобщего хамства, шарахаясь от типов со стесанными ликами, от черных кондомообразных головных уборов, от чавкающих сапог, – хваталось за серые стены, стягивало распоротые внутренности с нацарапанными на них именами близких мне людей, таких беззащитных в этой стылой бездне.
Канун последней субботы
А сейчас по просьбе Коли из Джезказгана, – вкрадчивый говорок, прорывающийся в эфир сквозь скрип и вой, – то интимной почти щекоткой в ухе, то утягивающий куда-то в воронкообразную бездну, – из Лондона с любовью, – год – страшно сказать, семьдесят седьмой, – за окнами слепо и темно, – там русская зима и скрип полозьев, а здесь, в тиши кабинета, говорящий ящик, голосом Севы Новгородцева, – легким таким, доверительным говорком, – а сейчас, по просьбе Коли, – бедный Коля, – сдал тебя упивающийся собственным красноречием Сева, – вместе с твоим Джезказганом, – несгибаемым мужам со стесанными ликами идолов острова Пасхи, – судьба Коли неизвестна, – жив ли, – строчит ли мемуары, бедствует ли, педствует (почти по Бродскому) – неведомо, – одно ясно, Коля любил рок, беззаветно и преданно, – отрекся ли он от своей страсти, представ пред сильными мира сего, – в джезказганском своем заповеднике, – мир явился нам именно таковым, изнанкой, грубым швом, попахивающим незалеченной молочницей, и не о Коле речь, хотя, возможно, в свое время мы доберемся до жизнеописания вышеупомянутого, – но вернемся, год семьдесят седьмой, мир развернулся раскоряченным задом, подтертым вчерашней газетой, казенными стенами роддомов, разъеденных стафилококком, – круглосуточным раскачиванием в детских кроватках, – запах манки и киселя, густой, плотный, комкообразный – много крахмала, коровье молоко, – все монументально, неизменно, как и фигуры тех, чьи руки нас принимали, – ну да, простые женщины, добрые няни – честь вам и хвала, – но, чу, не сжимается благодарно мое очерствевшее в скитаниях сердце, – если и вспомню что, то чужое, чаще враждебное, вывернутые кисти рук в кабинете старшей медсестры, запах зеленки, йода, – подчинение чьей-то недоброй, взрослой, безразличной и оттого страшной воле, или вот это, уже не детское, разумеется, – все тот же унылый вид из окна, – оскопленный желтый свет в коридоре, осклизлый предбанничек же, – на жесткой кушетке – чужая девочка, – во всем этом могильном ужасе, – всему чужая, чужого роду и племени, готовится к наиважнейшему в своей бестолковой жизни, если не считать первого мокрого поцелуя, то ли от дождя, то ли от обильного слюноотделения, под грохочущие двери лифта на каком-то там этаже, но мы отвлеклись, – она немного заискивает перед исполином в юбке, – с огромными ручищами, крохотным личиком олигофренши, – в стоячем колпаке, – чем не Босх? – санитаркой ли, исчадием ада, надвигающейся на ее промежность с ржавым лезвием, – всюду мыльная пена, – миазмы смерти и унижения, – преодолев один стыд, обезличенно, как выбритый наголо зэк, отдаешься во власть другого, – чем обезличенней, тем проще, – никто, и зовут никак, – и будешь никем, – уже без стыда почти обозревая свою заголившуюся плоть откуда-то сверху, – сквозь пелену извечной бабьей муки, разрывающей твое детское еще нутро, души нет, она умерла от бесчестья, – распластанная на холодном столе, она готовится к новому воплощению.
Ты помнишь Колю из Джезказгана, – нет, ты помнишь всех этих отважных мальчишек – твоему отцу было куда меньше, чем тебе теперь, – с запретным самиздатом, кухонными посиделками, все эти голоса, пробивающиеся сквозь сатанинский вой глушилок, – из Кельна, Лондона, Вашингтона, Иерусалима, – коль Исраэль [33]33
Коль Исраэль – голос Израиля (иврит).
[Закрыть], – думалось ли мне? воображалось? – сколько беспросветных рабочих часов, скрашенных влюбленностями, я проведу под звучание этого голоса? Уже лишенный таинственного фона шуршащих песков, очарования ориентализма, нелегальности, – выхолощенный, обезличенный, как и все прочие голоса, – уже на новой исторической моей родине, под новости о новых терактах, об убитых, раненых, – под рекламную жвачку, под радостные вопли теть и дядь, побеждающих в бессмысленных викторинах, под бесплатные советы адвоката Миши Штутмана – кто на проводе? – вас беспокоит заслуженная пенсионерка Бэла Левинзон, – что ви мне рот затыкаете? – смотрите, какая нервная, я тоже нервная, – скажите, – они так и не привезли шкаф? а полочки? – а ваш зять подал на развод, а что раввинат? – нет, – я вам таки скажу, – нет, это я вам скажу, – в тот день, осатанев от беспросветной скуки и слепящих солнечных лучей, я села в попутку, – услышав имя, – Муса, – вздрогнула, – интифада, похищения солдат, убийства, смертницы с воплями «Аллах акбар», щелкая изогнутыми клювами, подобно мифологическим птицам, распахивают зловещие крылья, – под ними обнаруживается перепончатая мерзкая масса – юные смертники, вполне половозрелые шахиды, возносятся к небесам в слепой надежде на продолжение банкета в обществе семидесяти двух девственниц, белотелых, тонкокожих, «напоминающих красное вино в прозрачном бокале», свободных от физических изъянов и обычных женских недомоганий, а также привычки мочиться и опорожнять кишечник, – лицо попутчика было небритым, вусмерть замордованным, по-собачьи добрым, – полчаса мы провели на пустыре за городом, под пение цикад или сверчков, – я старалась не измять юбку, – зажженная сигарета осветила темные подглазья и складки, идущие от крыльев носа, и седой ежик – почти Довлатов или Омар Шариф минус интеллект, ирония, талант, пьянство, цинизм, дендизм, если хотите, хотя, кто знает, с какими мерками подходить к этим – иным – братьям нашим, – перед самым отъездом я встретила его, неузнаваемого, смертельно больного, покрытого пепельным налетом – уже небытия – в приемном покое медицинского центра Davidoff, – опять была летняя пытка, влага, и странная мысль – зачем судьба дарит эти встречи, бессмысленные на первый взгляд, – не думаю, что мы когда-либо еще встретимся на древней этой земле, под пение сверчков ли, цикад ли, – мама, – кричала ли я по-русски – мама, еще, дай, – на иврите – «дай» – оставь, прекрати, – в какой-то момент ничего не понимающий Муса приостановился – вот так мизансцена, голый арабский зад – само недоумение, искривленный лунный серп, – мысли об измятой непоправимо юбке, о следах шершавых поцелуев на шее и плечах, похожих на комариные расчесы, – уже видела себя верхом на осле, покорно сидящей задом наперед, с болтающимися безвольно ногами, под улюлюканье всегда готового к бесплатным развлечениям плебса, ни дать ни взять – готовая иллюстрация к «Белой книге» – иудейка переспала с арабом, – собственно, ничего значительного не произошло, – любопытство и невнятная жажда были удовлетворены сполна, вместо ульпана я брала уроки иврита, живого такого, разговорного, уличного, с самыми важными словами, едкими соками, междометиями, рычанием, кошачьими воплями, рассекающими синеву ранних сумерек, освященных ориентальной луной, – нельзя познать страну и не познать народ, если не с парадного крыльца, то с черного хода хотя бы, – от перса до иудея, – сознаюсь, любовник Муса был так себе, но он был не хуже и не лучше многих, и уж точно не злодей.
Я развелся, мой сын вырос, я болен, – губы его были серыми и безжизненными, они шевелились, а покрытый испариной лоб стал гораздо выше, – седой ежик поредел, и за обыденными словами угадывалось – я болен, мой сын вырос, я одинок, я никому не нужен, моя толстая жена наконец ушла от меня, вместе со своими тряпками и выбритой до синевы сытой промежностью, но вместо вожделенной свободы – больничная койка и мятые пижамные штаны, я болен и не нужен никому, – он помнил мое имя, и многое другое, – он помнил такие подробности, о которых я позабыла давно, – я успела вырасти, повзрослеть, похорошеть, состариться, умереть, опять родиться, – я успела сбросить кожу и нарастить новую, – ты такая же, ты такая же красивая, – бедный Муса, – он врал мне, а может, и нет, – возможно, он видел иным зрением, не похотливым, как тогда, не откровенно мужским, а иным, – с осторожностью он коснулся моей руки, – я помню, как ты кричала – дай, дай, – он засмеялся, и лучи от уголков его глаз расползлись по всему лицу.
Мы можем посидеть в кафе, съездить к морю, – взгляд его был тоскливым, как у бездомного пса, но я прекрасно помнила, каким назойливым мог быть он, тогда, обрывая телефон, появляясь под окнами, пугая соседей и подвергая сомнениям мою и без того хлипкую репутацию, – Муса, – сказала я как можно более мягко, но твердо вместе с тем, тут важно не промахнуться, не переборщить, – еще чуть-чуть, и я со своим идиотским характером начну жалеть его и, проклиная все на свете, поеду к морю и буду выслушивать жалобы, и жаловаться сама, мы будем обнажать свои шрамы и щеголять потерями, а потом он попытается, наверное, в машине, – он будет трогать меня своими серыми руками, а я буду мужественно бороться с отвращением, – Муса, мы не увидимся больше, – скоро я улетаю, – я говорила чистую правду, – дома лежал билет, – куда? – продолжая улыбаться, спросил он, – домой, я улетаю домой, Муса, – повторила я, слабо веря самой себе, – называя домом то пространство, то самое пространство, в котором остался коротковолновой приемник, пропускающий неактуальные теперь голоса, тетки, – запахи хлорки и мастики, потных подмышек в метро, болгарских дезодорантов, – длинные и зияющие пустотой прилавки, застывшие в переходах старушки с натянутыми на изувеченные пальцы колготами, – давно чужие, чуждые, – скрип полозьев, сугробы за окном, гололед, пионерские лагеря, медицинские осмотры, череда сходящих в могилу генсеков, очереди в ОВИР, баулы, книги, поцелуи в подъезде, отдающие холодом, застывающие по пути, – я еду домой, Муса, – в отчаянье повторила я, борясь с желанием обнять его, – не как бывшего мимолетного любовника, а как очень близкого мне человека, которого я вряд ли увижу когда-нибудь, – я стояла у пропасти, заглядывая вниз, и мне было страшно, – я понимаю, – тихо сказал Муса, – ты едешь домой, – в лице его проступила тень усталости и спокойствия, – мне знакомо это выражение, он был похож теперь на изможденного нескончаемым путешествием верблюда, полного достоинства и веры в свои незыблемые пустынные устои, – только стоящий на краю пропасти может понять другого, – каждый из нас произнес целую речь, суть которой было – прощание, – для него – с целым миром, частью которого была я, для меня – с моим вечно-временным домом, наверное, настоящим, – бесшумно отворилась дверь, – когда я обернулась, Мусы уже не было, только жесткий хамсинный ветер и пресловутый песок на зубах, возможно, все это мне только показалось.
* * *
В то лето огромное зеркало трюмо треснуло и скоропостижно разъехалось по швам, грудой осколков усыпав двуспальное ложе – неповоротливый баркас, обреченно курсирующий между островками воспоминаний об утерянном рае. В то лето я запоем читала Миллера, а после забывалась болезненным сном, – напичканная таблетками, вплывала в мир, одержимый демонами, – феллиниевский карнавал, разнузданную встряску тазобедренных суставов. Ближневосточная ламбада закрутила меня, оставив пыльный след, мутный осадок, – наплывающие один на другой фрагменты, сценки из жизни уездного городка с вырезанными из картона комическими персонажами, – с упитанными мачо и костлявыми идальго, с их женами, любовницами, с их бездарным провинциальным блудом, с жуликоватым предупредительным гинекологом по фамилии Векслер, принимающим по средам и пятницам после обеда, оказывающим некоторые услуги местным джульеттам и их матерям, – в то лето я прочла всего Миллера, прекрасного горького старика Миллера. Я прочла его взахлеб, от корки до корки, в промежутках между поисками работы, монотонным перелистыванием русскоязычных газет с переходящими из номера в номер сомнительными предложениями о легком и обильном заработке, о купле и продаже недвижимости, щенков амстафа и чау-чау, о сдаче в аренду пентхаусов и сиротских углов, – я листала газеты и вновь открывала Миллера, – истерзанная сновидениями, я опускала жалюзи и пускалась в бесконечное плавание. Старик Миллер насмешливо грозил пальцем из осколков зазеркального королевства с растрескавшейся мозаикой грязно-белых стен, колченогих тумбочек и смятой постели, а из окна напротив доносился удушливый запах йеменской стряпни.
Многообещающе спрыснув изнуренную землю первым дождем, впрочем весьма условным, приближался Суккот. В европейских широтах царствовала поздняя осень, но здесь лето казалось безразмерным, вечным почти что, внушающим карнавальную какую-то беспечность, незаметность перетекания сезонов, лет, десятилетий, – зима врывалась внезапно, обнажая неуют и временность нашего пребывания здесь, суетность, почти бездомность, – неуместные белые одежды развевались на мослах худого старика в стеганой тюбетейке, – сверкая лиловыми пятками, он проносился по улицам города, изрыгая проклятия на непонятном языке, – ветер рвал крыши и засыпал пылью глаза, – мощные потоки воды уносили в канализационные отверстия смятые листки с номерами телефонов, адресами, паролями, явками, именами.
Соседская старуха спускалась по лестнице, причитая на идиш, расчетливо ощупывая ступней каждую следующую ступеньку, – землетрясение силой в пять баллов вышибло ее из десятилетиями просиженного кресла, – за монументальной спиной в пуховом платке метались обезумевшие жильцы, но старуха все так же медленно опускала ноги, отталкивая напирающих неожиданно острыми локтями.
Земля плавно разъезжалась под ногами, властно сжимала и разжимала могучие кольца мышц, еще раз напоминая об условности происходящего, о зыбкости всего, что окружает нас, о смехотворной серьезности школьных учителей, военных, политических деятелей, законодателей мод, банковских клерков и эскулапов, выписывающих порошки от депрессии и бессонницы.
Жизнь вытекала по капле, а я завороженно наблюдала за сакральным жертвоприношением, изумленно проводя указательным пальцем по внутренней стороне бедра, – кровь была темно-вишневой, вязкой, – возбуждение сменялось вялостью, – опрокинувшись навзничь, я смотрела в потолок, продолжая путешествие в страну старика Генри, – до моего конца оставалась какая-то тысяча дней, – сметая осколки в мусорное ведро, я старалась не смотреть на обесцвеченный квадрат стены и осиротевшие ящички трюмо.
* * *
Мы спасемся поодиночке, – твердила я, распихивая книги по картонным ящикам. Ящиков набралось приличное количество, – я подбирала их неподалеку от овощной лавки, – переезжаете? – приветливо подмигнул Давид – маленький, суетливо-хозяйственный, в вязаной кипе, – в ответ я очертила неопределенный жест в воздухе и потащила добычу к подъезду, – коробок собралось немало, но книг было еще больше – хороших, замечательных книг, купленных с любовью, как правило на последние деньги, – каждой новой книгой я заболевала, пока она не становилась окончательно и бесповоротно моей, – с вожделением собственницы я оглаживала новенький корешок, обещая себе никогда не остыть к новой пассии, но время неумолимо перелистывало страницы, охлаждая мой пыл, – к концу дня книга становилась на полку, в один ряд с такими, как она, бывшими самыми-самыми.
Нам нужно спасаться поодиночке, – твердила я, заказывая визы, билеты, – возможно, именно в эти дни мы были по-настоящему счастливы, – глупо улыбаясь, заговорщицки переглядывались, уверяя друг друга в правильности принятого решения, – казалось, осталось только подсчитать, распределить, нажимая на заветные рычажки и педали, – и тогда судьба, поскрипывая суставами и натужно кряхтя, развернется не худшей из своих сторон.