Текст книги "Пепел красной коровы"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Маша и Медведь
По нескольку дней он не выползал из берлоги, – да и надобности особой не было.
Шаркая шлепанцами, перемещался от холодильника к окну, – сооружался трехэтажный бутерброд из двух толстенных ломтей батона, шмата докторской колбасы, куска сыра, сардинки какой-нибудь.
Сооружение поедалось тут же, у окна, потом как-то само собой закуривалось, – гора окурков росла, – торопиться было некуда.
В удачные дни вываливался на шипящую сковороду увесистый стейк, – крепкие желтые зубы вонзались в обильно приправленное горчицей жестковатое мясо.
Отвалившись, недоуменно и бессмысленно пялился на паутину трещинок в стене, проводил ладонью по животу, – обнажалась покрытая густой порослью полоска плоти.
За окном резвилось кошачье семейство – грязная худая мать с истерзанными сосцами, ее золотушное потомство – Рыжик, Нахал, Белочка.
Кошек он терпел. Нет, даже любил, – иногда. Твари эти бесприютные вызывали в нем почти материнский инстинкт, – толстые губы сворачивались умильной трубочкой, из прокуренной мужской гортани вырывались воркующие, почти женственные рулады.
Выход «в люди» происходил неожиданно для него самого – либо солнце светило как-то по-особенному, либо плоть задыхалась, заключенная в рамках самой себя, грязных стен. Либо запасы в холодильнике угрожающе таяли – отложенное на «черный день» свиное копытце печально выглядывало из пакета в морозильной камере, вместо трех буханок хлеба сиротливо жались друг к дружке два-три черствых кусочка.
На необъятный, крепко сбитый зад натягивались или вытянутые на коленях треники, или брезентовые штаны в разводах, напоминающие о лучших временах.
Из свитеров и маек выбирались наименее грязные, по запаху и отсутствию желтых потеков под мышками.
На спину водружался рюкзак, на ноги – растоптанные кроссовки.
С покупкой фотокамеры походы стали гораздо содержательнее – просто вразвалочку идущий толстый человек становился существом загадочным, почти богемным.
Как ни странно, но ни колышущийся живот, ни постоянный душок, состоящий из сложных ингредиентов – несвежего белья, нечистого дыхания, грузной плоти, – не делали недоступным для него слабый пол.
А вот цепкий взгляд серо-голубых глаз, бородатая физиономия раздобревшего Алеши Поповича, – поставленный голос с характерными интонациями, интимной хрипотцой, переходящей в уверенный бархатный баритон, животная сила, исходящая от всей его фигуры, не оставляли Медведя бесповоротно одиноким, обделенным женским вниманием и лаской.
Праздных курочек, несущих золотые яички, он вычислял сразу.
Взгляд из-под опущенных ресниц, быстрое прикосновение к малиновой мочке уха, закушенные губы, общее выражение рассеянности и тревоги.
Он узнавал их издалека.
Да и они его – неутомимость, мощь медвежьего тела, жадность рук, пальцев, мясистых губ.
* * *
Несомненно, это была она. Маленькая птичка, выпорхнувшая из тесного гнездышка, – как внимательно склоняла головку к плечу, и сережка в пунцовом ушке, и скрещенные на груди тонкие руки, – обороняется, бедняжка.
В ушах уже звучал хруст ее нежных косточек, – сиреневая жилка на виске, прозрачные тяжелые веки.
Нежность переливалась через край, – плечи ее, узкие, ступни розовые, смешной мизинчик.
Ну, значит так, Машенька… Нет-нет, не отпирайтесь… Мы идем пить чай…
Голос спокойный, с уютными московскими интонациями, – по дороге куплены бараночки, посыпанные сахарной пудрой, витые кренделечки, – искоса поглядывая на склоненный профиль, – о чем задумалась, голубушка, небось мечется, идти не идти, вот какой расклад, матерчатый рюкзачок болтается на худеньком плече.
Преодолены несколько ступенек, пахнет кошками и чем-то кислым, вчерашним борщом, зажигается тусклая лампочка в прихожей, – давайте пальтишко, – вот так, чуть интимно коснуться спины, завитки пепельных волос на склоненной шее, – легко краснеет, заливается прямо-таки катастрофическим румянцем.
Да вы, Машенька, присаживайтесь, – с необычной для тяжелого тела легкостью он снует по небольшой кухоньке, чайник, сахарница, – вареньица не жалейте, вы чаек крепкий пьете?
Чай пьют из смешных пузатых чашек, становится уютно, сумерки, Машенька всплескивает ладошками охотно хохочет, – Медведь неистощим, – анекдоты, байки сыплются одна за другой.
А вот снимки… да-да, мои, это вот там, а это – там-то…
Машенька с некоторым трепетом перебирает фотографии. Она подустала, но уходить не хочется. Он садится рядом, увлеченно жестикулирует, – коленки такие беззащитные под невесомой тканью, – ладонь слегка касается, – едва заметно.
Не отстранилась. Какая покорность.
Очень важно галантно и настойчиво провести в комнату, усадить на диван.
Аккуратно, бережно, как драгоценный сосуд, наполненный до краев трепетом, голубиным воркованием, гортанными вскриками…
Машенька пассивна.
Такой смешной, грузный, старомодный, трогательный, – вот еще минут пять, а потом, пожалуй, пойду…
Несколько раз вздохнула, передвинула чашку, дала подвести себя к диванчику, покрытому несвежим покрывалом, – и коленку не отвела от могучего бедра.
А вот это, Машенька, не бойтесь, потрогайте, – коллекция оружия у Медведя была исключительной, – попробуйте пальчиком…
Машеньке тревожно, – развернутые, извлеченные из ветхих тряпиц, красуются перед ней кинжалы, ножи различных размеров и конфигураций, штыки, – все это режущее, колющее, сверкающее, сообщает некоторое беспокойство, сводит на нет уют этакого благодушного чаепития.
Сумасшедший, точно, вот дура, а если психопат, вон глаза как блестят, живой не уйти.
Холодными пальчиками Машенька рассеянно перебирает реликвии, обдумывая предлог для непринужденного ухода. Медведь любуется клинком, голос его звенит – я ведь, голубушка, и пользоваться умею, при случае…
Последняя фраза приводит Машеньку в состояние неописуемое, и в этом состоянии она покорно расстегивает кофточку.
В поисках розовой ящерицы
Вот и август пришел. Время подтекающих кондиционеров, мокрых подмышек, оплывающих от зноя лиц, шаркающих по асфальту ног, промелькнувшей розовой ящерицы в трещине стены, вот и август пришел, месяц безудержных совокуплений и незапланированных зачатий, время стекающего по подбородку дынного сока и вязкого ночного томления.
Однажды ты пронесешься мимо собственной станции, удивленно провожая взглядом стремительно сужающееся пространство, – и выпорхнешь наружу из битком набитого вагона. Нога неуверенно ступит на перрон, дверь с грохотом сомкнется, – твое настоящее промелькнет вращающимся калейдоскопом – лиц, впечатанных в толстое стекло, – и тут же станет прошлым, – прижимая ладонь ко взмокшему лбу, попытаешься вспомнить год и число, место и время, но тут же махнешь рукой, – бесполезное занятие, – нет такого числа и нет такого года, а вот, пожалуй, прохлада мраморной стены и блестящее девчоночье колено с туго натянутым шелком юной кожи и чьи-то смелеющие пальцы, раздвигающие влажные прядки волос, и след от купальника на обожженном плече, и черный провал тоннеля, и ветерок забвения, и чей-то подол, взметнувшийся у самого края, и медленно ползущая лента, с отпечатками ладоней и пальцев, подошв и скользящих рассеянно взглядов.
Увертываясь от настигающей тяжелой двери, подденешь носком пивную бутылку, свернешь в прохладный скверик, пугающе безлюдный и безмолвный, – ты будешь осторожными шагами продвигаться вглубь, узнавая, не желая понимать, принимать, не в силах отвести взгляд от ряда пятиэтажек, с распахнутыми окнами, – в воскресный день, в зной, – от сонных женщин с колясками, – от полустертой таблички ПИВО СОКИ ВОДЫ, от детских пальцев, обхвативших стакан томатного сока, от семечковой шелухи вокруг скамеек, от вереницы старушек со сложенными на животах руками и распухшими щиколотками, – втянув голову в плечи, под их настороженно-любопытными взглядами, нырнешь в сырую тьму подъезда, споткнувшись в том самом месте о знакомую щербинку в ступеньке, вздрогнув от ноющей боли в разбитом колене, от расползающегося пятна зеленки по содранной кожице, от целительного дуновения из чьих-то губ, сложенных трубочкой.
Запахи адских борщей с натертой чесноком корочкой черного хлеба, шкворчащих на сковороде рыбешек, до хруста, до головокружения, – сглотнешь слюну и переведешь дыхание у двери с перевернутой циферкой – восемнадцать – и вдавленной кнопочкой звонка, – пальцы без труда дотянутся до нее, и это озадачит тебя.
Дверь распахнется сама, в тесную прихожую с вешалкой, с сеткой от комаров на окне, с краем цветной клеенки кухонного стола, с торшером, с этажеркой, с раскрытой книжкой, на том самом месте, с загнутым уголком страницы, – протянув руку за яблоком, ты сядешь у окна, на диван, сбросив обувь, поджав под себя ноги, – это будет месяц август, самый настоящий, с обжигающим язык и губы кукурузным початком, щедро усыпанным солью.
Наслаждаясь внезапной свободой, ты дочитаешь книгу до конца и, улыбаясь, поставишь ее на место, – по потолку пробежит розовая ящерица, мелькнет хвостом и исчезнет в глубокой трещине на стене.
Утро одного дня
«…Помню утро твое, Навасард, серны бег и оленя полет…»
Из армянской средневековой поэзии
Тысячи фарфоровых мордочек распадаются на тысячи вопросительных знаков, – в рубище обернутая, бредет душа, спотыкаясь, торопясь, измеряя шагами перевернутую землю, – чашка кофе, крепкого и сладкого, – вязкой сладостью залеплен рот, не продохнешь, – ты свято веришь в правдоподобие наступающего дня, – так надо, – заржавевший механизм поворотом ключа заводится, – ты веришь в то, что утро, еще одно утро, случившееся в эту среду, которая – о чудо! – действительно среда, и ты, читающий эти строки, возможно, в четверг или пятницу скользнешь рассеянным взглядом по календарю, просто так, чтобы в очередной раз поверить, что ты и день этот, зафиксированный типографской краской на праздничной бумаге, сливаются в единое целое, не подлежащее сомнению, – и яростная чистка зубов над раковиной, и бледный оттиск твоего лика на запотевшем зеркале ванной, и мыльце, ускользающее из рук, – исполнение ряда ритуальных движений, маленькая точка мечется по бетонному склепу в бесконечных лабиринтах желаний, мнимых и истинных, сплетенных в одно самодостаточное тело, за которое хватаешься ты в последней надежде, – это надежнее всего, – эхо собственного голоса кажется недостаточно убедительным, – попробуй поверить, вот сейчас, сию минуту, что сверху, гораздо выше и гораздо ближе, чем ты полагаешь, почтенный седобородый старец задумчиво и рассеянно взирает на все это безобразие, и только подобие отеческой укоризны, а может, и оправданного отеческого гнева, а возможно, и редкого поощрения.
Попробуй поверить, и дышащий в затылок тебе в утреннем автобусе покажется родным, и сведенные мышцы спины гармонично сольются с напирающей грудной клеткой, – навеки родные, мы продолжим путь, и неуместная интимность чужого дыхания уже не оскорбит тебя, – прибитые друг к другу волной, мы застынем в странной отрешенности, до самой конечной станции, и, проталкиваясь к выходу, отчужденно отстранимся, – еще чашку кофе, пожалуйста, – утро только началось, по крайней мере мне так кажется, и это утро среды, вот тут уже никаких сомнений, впрочем, и месяц, и год именно те самые, совершенно неправдоподобное число, состоящее из большого количества нулей, а когда-то их было значительно меньше, и протянутая буханка хлеба была теплой и живой, и по дороге обгрызалась малюсенькая корочка, а под ногами – шуршали листья, – невообразимых цветов, – дни праздников были помечены красным, и с узоров на стекле начинались каникулы и заканчивались в свое время, и до пугающей цифры с нулями было ох как далеко, и липовый чай с малиной еще был тягучим и ошеломительно горячим.
Вкус кофе кажется скорее напоминанием о вкусе, и, разминая хлебец пальцами, раскатывая хлебный мякиш, ты убеждаешься в том, что хлеб ненастоящий, – обилие ингредиентов, подробно перечисленных на этикетке, заставляет поверить в то, что правильное сочетание карбонатов и волокон гораздо реальнее какой-то там буханки, прижатой к груди одним пасмурным утром.
В отчаянье варишь яйцо – одно, – что может быть реальнее, чем скорлупа, прилипающая к кончикам пальцев, и крупинки соли на девственно гладкой поверхности.
В поисках единственно верной ноты ты перевернешь буфет и в смятении окинешь взглядом учиненный тобою беспорядок – посреди хлебных крошек и баночек с засахаренным вареньем ты найдешь рецепт собственного счастья многолетней давности, с капелькой корицы и несчитанным количеством яблок, выложенных на противень в день твоего рождения, пока не подлежащий сомнению и начинающийся одним прохладным сентябрьским утром, в щелочках полуоткрытых глаз, в поисках бесчисленных сюрпризов, на границе сна и рождающейся под одеялом улыбки.
Стрептомицин
Слушая Майлза Дэвиса.
Пока оно спит, я живу, – стоит ему зашевелиться, я начинаю тормозить, пытаясь нащупать границы и дотянуться до того, другого, – в многочисленных зеркалах отражается мое множественное «я», – вглядываясь в лица двойников, я веду диалог с каждым из них, приспосабливаясь к оттенкам, интонациям, разнице взглядов, восприятию. Каждый из них – это я, и не всегда ясно, кто же из них отвечает мне, – впечатываясь в толстое стекло пальцами, замирая на выдохе, ищу со-прикосновения, созвучия, наложения лекал на ускользающие блики, – что осталось от вас вчерашних, ты ли это, плывущая по улице с цветком в зубах, вся предвкушение – медлительная томная орхидея, нега и легкость, андалузская цветочница, отбрасывающая роскошную тень на оплавленный зноем булыжник, – ты ли это, блуждающая в поиске тепла взъерошенная птица, втягивающая ядовитую каплю абсента истонченными ожиданием губами, – или ты, с немым вопросом в опаленных бессонницей глазах, или ты, надменно поводящая плечами, или вон та, с циничной ухмылкой и сорвавшимся междометием, – не вернуть, увы, – я медленно прохожу вдоль окон и стен, касаюсь каждой, но они уплывают от меня – та, танцующая, сводит с ума, дразнит и смеется, – блеск ее глаз и походка мучительно напоминают, – кого же?
Пока оно спит, я живу, – ненасытное, алчное, оно вбирает в себя и редко отдает, оно выталкивает того, другого, уделяя ему фрагменты сна, часы чувственного наслаждения водой, пищей, ухода в сон и медленного пробуждения, – оно пробирается на рассвете, бесцеремонно расталкивая, садится у изголовья, заливаясь соловьем, дроздом, кукушкой, приседая на растопыренных вороньих лапах, выслеживая добычу, – странное существо, с цепкими пальцами, остроглазое, не закрывающее рта ни на миг, – я пытаюсь отделаться от него, но вживленный чип вгрызается, вторгается, подменяя собой драгоценные крупицы бессознательного, – оно обрушивается внезапно, – водопадом чужого красноречия, оно забирается в самые потаенные уголки, унося сокровенное, навсегда, без отдачи, – если распахнуть окно, все уйдет как наваждение, – затухающая на лету сигарета уподобится летящей комете, – утопая в сыром ворохе листьев, она испустит скорбный выдох, – будет просто дождь, просто рассветная блажь, просто сумерки, просто жизнь – такая, неправильная, неловкая, моя, любая, – пока оно спит, я сбегу, я прорвусь туда, где запах, цвет, вкус, ни единой мысли, осторожной, истрепанной, истертой многократным употреблением, захватанной чужими руками, – пока оно спит, мы недосягаемы, ограждены от вторжения, только не зажигай свет, пусть длится сон, пока оно спит, я отрываюсь, я лечу.
Рита Краузе
Маленькая Рита Краузе, цыганисто-смуглая, с дикими глазами под узкой лентой лба, судорожно мяла мою ладонь в своей потной горячей ладошке, – на утреннем сеансе в «Ротонде» было, как всегда, – несколько благодарно кивающих голубоватых старушек, – те в основном занимали первые ряды, – чуть поодаль располагались чувствительные домохозяйки, ну а последний ряд заполнялся лунатиками вроде меня и Риты – случайными прогульщиками, отщепенцами, дезертирами, соскочившими со скучного школьного конвейера, – цепкие Ритины пальчики исследовали мое запястье, сплетались с моими, коварно переползали к ноге, замирали, порхали и кружились в волнующем танце, – осмелев, я дотронулся до ее бедра и застыл в нерешительности, пока шершавая ткань школьного платья не поползла кверху, обнажая прохладную полоску кожи между чулком и плотной резинкой штанишек.
За время сеанса мы успевали изойти сладчайшей истомой, сплетаясь руками, пальцами, ртами, добираясь до таких откровений, по сравнению с которыми сдержанные объятия и поцелуи экранных героев казались до смешного разочаровывающими, – крепко зажмурив веки, я преодолевал не очень сильное сопротивление Ритиной ладони, – последний бастион был взят под голубиное стенание сидящей впереди парочки, – шляпа молодого человека сдвинулась набекрень, а голова женщины сползла куда-то вниз, – что-то во мне пульсировало и взрывалось, – приоткрыв глаза, я увидел удивительной красоты профиль, с подрагивающими губами и античной линией лба, – будто и не Рита вовсе, а незнакомая девушка полулежала рядом с запрокинутой головой и широко раздвинутыми ногами.
Через много лет я не сразу узнаю ее в дурно одетой женщине с нездоровым желтоватым цветом лица, – кивнув, она задержит на мне вопросительный взгляд и поспешит дальше, стуча каблуками, – единственное оставшееся от той, прежней Риты – чуть выступающая нижняя челюсть, немного более тяжеловатая, чем следовало бы, с грубоватым и жадным рисунком губ, а еще зеркально-влажный блеск раскосых глаз исподлобья.
Худая женщина с отчетливо обозначенными скулами и тревожными провалами глаз на гипсовом лице, – она выпускает тонкие колечки дыма и хрипло смеется, – смех выдает отчаянную девчонку, каковой она казалась когда-то, – отчаянную девчонку, привыкшую на обиды отвечать таким вот раскатистым мальчишеским смехом, – мой муж, – шепчет она, – все так внезапно, – мой муж умер, и все эти справки, документы, я ничего в этом не понимаю, – она продолжает смеяться и вдруг разражается сухим лающим кашлем, переходящим в рыдания, – сотрясаясь всем телом, – и я обнимаю ее, – только сострадание, сострадание и стремление покончить со всем этим, – руки ее шарят по моей груди, а хлипкие ребра разъезжаются под ладонями, – подобные ощущения я испытывал в детстве, когда пытался приласкать уличную кошку, – мне хочется бежать, поскорее бежать из душного полумрака, от этой чужой плачущей женщины, но я сжимаю ее хрупкие кисти, бережно разворачиваю ее, объятый внезапным труднообъяснимым желанием, я целую ее прокуренный рот, вдыхаю дым вперемешку со слезами, отчаяньем, страхом, – наутро я уйду не прощаясь, я выбегу на лестницу, жадно хватая воздух, чтобы никогда более не видеть ни этого дома, ни этой улицы.
Правильная композиция
Композиция, говорите вы?
Что-то в этой композиции не так, что-то определенно не так, когда ночь и она сидит за кухонным столом, а по ногам гуляет ветер, даже если лето и кукольный городок на побережье, а в плетеной бутыли плещется местное вино, очень вкусное и терпкое чуть, – от него кружится голова, и это предвкушение, это опасное предвкушение, которое больше, гораздо больше, чем то, что случается после, когда взгляд становится внимательным, слишком внимательным, я бы сказала, чрезмерно трезвым для нее, кутающейся в платок, отчего в воздухе проявляется этот оттенок, – голубовато-малиновый, с сизым налетом, – это такой предрассветный оттенок, в тон закушенным губам, – на полотне проступает некий диссонанс, крохотное пятнышко, – под утро стакан от вина темнеет, а рубиновое кольцо ржавчиной отсвечивает, но россыпь прожаренных зерен уравновешивает композицию, – на полотне проступает полоска жженой умбры, – свежая пачка с надорванной металлической нитью и медленно подступающая к краю коричневая пена, – сорт арабика, – весело потрескивают зерна в ручной мельнице и пахнет горячим хлебом, румяной лепешкой, – вот тут тона теплые, – за окном наливается сонным жаром небо, пахнет примятой травой, барбарисом и чабрецом, – эти местные блюда немножко слишком острые, они пряные слишком, – это уже его партия, – рука ложится на ее плечо, и вот это, пожалуй, основной тон, ровный, спокойный, но острые травки щекочут небо, и бессмысленно прекрасное ранит, – красота этих гор незыблема, вот в чем фокус, – величественный абрис, плавно растекающийся в сумерках, и снующие по берегу бронзоволицые люди, полагающие, что все в этой жизни устроено для них, так замечательно устроено, и эти молчаливые горы, и осыпающиеся под ногами острые камешки, и прохладные валуны, выступающие из воды изумрудными боками, по ним приятно пошлепывать ладонью, как по спине морского льва или дельфина, а потом медленно карабкаться по узкой лесенке без перил, – отдыхать надо уметь, а она не умеет, – быть счастливой каждый день, каждый вечер и каждое утро, – мне все это снится, – растерянно шепчет она, остановившись резко, на крутом вираже, – прильнув щекой к чугунной решетке, – мне все это снится, – и эта дорога к морю, и тесные пыльные улочки, мощенные булыжником, неспешность и жажда, – нет, не пустынная, не иссушающая, а легкая, утоляемая моментально, и этим воздухом, полынным, солоноватым, и дикими травами, и вином, – вино, – она может пить медленно, разгораясь будто дамасская роза, хмелея каждой клеточкой, – по берегу слоняются люди, уверенные в том, что все это для них, у них это называется «курорт», – все оплачено, каждая крупица соли, каждый дюйм песка, – все оплачено, поют они густыми голосами, переворачиваясь на деревянных подмостках, будто по команде, подставляя солнечным лучам каждый сантиметр изнеженной плоти, – они честно поглощают ультрафиолет, а в полдень растекаются по санаторным зонам, погружаясь в плотную нирвану, – сиеста, – смеется она и задергивает шторы, – время праздника приближается, время настоящего праздника, – бессмысленно прекрасное ранит, как внезапная нагота, такая беззащитная, проступающая дрожащим контуром на фоне темной стены.
Прямо у кромки моря прогуливаются упитанные белобокие чайки, – они слетаются к самому закату, толпятся на пирсе, рассекая тишину вздорными криками, – еще миг, и море станет неприветливым, угрюмым, – и тогда ничего иного не останется, только воспоминание о сиюминутном, ускользающем, – о белых островах, о нагретом камне, выступающем из воды, о полоске лунного света на дощатом полу, о деликатном молчании сверчка, о пряном, щекочущем нёбо, пурпурном, похожем на последний закат уходящего лета.