Текст книги "Пепел красной коровы"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Цитрус к Рождеству
Это был человек из прошлого. Склонившийся надо мной птичий профиль исполнил свою партию воркующей предупредительной трелью. Он наклонился близко, слишком близко, моментально перейдя границу дозволенного, грань, за которой начинается усиленное сердцебиение, судорожный поиск носового платка, мобильного телефона. Говоривший одновременно был своим и чужим, – своим – по мельчайшим, но вмиг узнаваемым подробностям – носу с небольшой горбинкой, смугловатой кожей, ироничному выражению глаз, улыбки, одновременной мягкости и фривольности тона, сочетанию хороших манер и расчетливости умелого стратега, – склонившееся надо мной лицо было порочно-обаятельным, хотя и не вполне моим, – элемент чуждости привнес оттенок игры, в которую мне предстояло сыграть. Говоривший был определенно хищник – уснувшее желание повиноваться проступило темнеющим пятном, как след от пролитого вина на бумажной салфетке, – заливаясь краской, я диктовала номер телефона, – распластанное на полу пальто было стремительно подхвачено и наброшено на мои плечи, – по сценарию триумфальное шествие к выходу должно было состояться уже минут через десять, но оно не состоялось.
Я научилась останавливаться. Ломая чужой сценарий с любовно выписанной для меня ролью. Отказываясь от ущербных радостей волков-одиночек, от пустоты провисающих фраз, от сомнительного удовольствия вдыхать аромат чужого логова, пробовать на вкус и запах чужое тело, семя, подбрасывать в воздух полые шарики от пинг-понга и ожидать их приземления.
Это было напоминание. О том, что не должно случиться.
* * *
Он попользовал тебя? Попользовал? – уютно-сказочная старушечка взбивала то ли перины, то ли пудовые подушки в углу комнаты, – от вопроса ее исходило нечто успокоительно-гадливое, – некая обреченность, женская, сермяжная, физиологическая, присутствовала в этом слове, упруго-скользком, змеином, даже теоретически невозможном в кругу моих близких, отчего я странно успокоилась – происшедшее со мной казалось дурным наваждением, изредка всплывающим в сознании пыльным облачком, мамлеевщинкой, – сумрачной субстанцией, с гаденьким, вполне доброжелательным любопытством кивающей седенькой макушкой. Пахло сыростью, заросшими паутиной углами, пролитым кислым вином, позавчерашним супом. Картина была отрезвляюще обыденной, сурово бесстрастной во всей своей бездарной наготе. Будто Русалочка, ступающая по наточенным лезвиям, на ощупь выбиралась я из малознакомого района, подавляя спазмы в горле, с каждым шагом осваивая такую необходимую отныне науку забвения, отчуждения от самое себя.
* * *
Извините за столь позднее вторжение, – что-то в этом типчике было фельдфебельское, – не то чтобы я видела когда-либо живого фельдфебеля, но в моем воображении прочно поселился этот образ – молодчик, низкорослый, кривоногий, с ушлым и расчетливым взглядом из-под челки, угодливо щелкающий каблуками, произносящий дежурные, наверняка отрепетированные дома перед зеркалом фразы, – извините за столь позднее вторжение, – воплощение самой учтивости возникло на пороге моего дома, моментально обезоружившее этой самой учтивостью онемевших родителей, – бедные, бедные мои папа и мама, – нелегкая наука выживания среди чужих, среди таких вот мыльных типчиков, щелкающих каблуками, лишила их на мгновение прозорливости, родительского инстинкта – спасать, немедленно спасать свое великовозрастное дитя от этого ярчайшего представителя касты неприкасаемых, – увы, новая история благополучно уравняла и упразднила кастовые отличия, а ведь как было бы разумно указать – мещанин, мещанка, дворянин, купеческого роду и т. п.
Типчик шаркал ножкой и шарил глазами по комнате, – увы, – книги, книги, бесконечные стеллажи с книгами несколько разочаровали бравого гостя, но, несомненно, польстили его самолюбию – барышня попалась «из образованных». Сама же хозяйка книг чуткими ноздрями втягивала «фельдфебельский дух» и с идиотским смешком уворачивалась от жадных поцелуев.
Но уворачивалась недолго.
У барышни случилась разбитая любовь. Рана зияла, кровоточила, ныла и жгла. Любовь была первая, с грехопадением, надкушенным яблоком, любовь была взаимная, с экстримом в пролете шестнадцатого этажа, с длинными ворованными ночами, с бегом вразлет по крышам, с изнурительными ссорами, сладостными примирениями, со стихами, с молчанием в телефонную трубку, со слезами и жаром.
Любовь была настоящая, но время ее прошло – мальчик вырос, а девочка стала женщиной, и теперь им предстояло жить в новых своих воплощениях и встречать новых мальчиков, новых мужчин, женщин и девочек.
Следующим оказался этот. Слишком быстро, подозрительно быстро дрогнуло мое колено под властной ладонью «фельдфебеля». При всей чуждости он был мужчина, он был сильный молодой мужчина, жилистый, широкоплечий, с неутоляемым волчьим блеском в глазах. Он был старше моего мальчика и хорошо знал, как следует обращаться с восторженными девочками, делающими вид, что они в достаточной степени искушены.
Странное дело – я почти не помню его лица, – да и было ли у него лицо? Зато помню собственную безудержность, неистовость, одержимость, если хотите. Дни превратились в ночи, а ночи в дни.
Я делала вид, что учусь, хожу на занятия, ем, сплю, – я безуспешно делала вид, что меня интересует еще что-то, еще что-то, кроме…
Был месяц декабрь, на заснеженных прилавках вспыхивали маленькие солнца, посланники жарких стран, – чаша весов склонялась, перегруженная волшебными плодами, – прямо на лестнице эскалатора я очистила первый. По дороге к дому – второй.
Я ела апельсины весь вечер, а утром проснулась, усыпанная гирляндами подсохшей кожуры. Пахло Новым годом, еловыми ветками, но для полного счастья мне нужен был еще один апельсин.
От условленной встречи с «фельдфебелем» я отказалась.
Удивленно прислушивалась к себе. Болезненное желание уступило место чему-то необъяснимому. Внутри меня разливалось сонное уютное тепло. Я проводила ладонью по горящей щеке и кончиками пальцев касалась саднящих губ, – вы видели когда-нибудь, как цветет апельсин, как трогательно тянется к солнцу нежная завязь?
Предчувствие синего
Не смотри так на мужчин, – бедная мама, – едва ли она могла удержать меня, – на запястьях моих позвякивали цыганские браслеты, а вокруг щиколоток разлетались просторные юбки. Каждый идущий мимо подвергался суровому испытанию, – выпущенная исподлобья стрела достигала цели, – пронзенный, он останавливался посреди улицы и прижимал ладонь к груди, но танцующей походкой я устремлялась дальше. Жажда познания обременяла, а тугой ремень опоясывал хлипкую талию. Чем туже я затягивала его, тем ярче разгорались глаза идущих навстречу. Купленный после долгих колебаний флакончик морковного цвета помады разочаровал, – отчаявшись, я искусала собственные губы до крови, и вспухшая коричневая корка стала лучшим украшением моего лица, если не считать глаз, разумеется дерзких и в то же время томных, и нескольких розоватых прыщиков на бледной коже.
Водоворот новых ощущений увлек меня. Светлому времени суток я предпочитала сумерки, – раздувая ноздри и уподобившись звенящей от напряжения струне, кружила я по городу в поисках того, кто даст мне это.
Мои мужчины были невероятно щедры. Коротконогий жилистый татарин подарил мне это в пролете тринадцатого этажа. Раскинув юбки, я приняла его дар всем своим неискушенным телом, – достаточно было его руки, властно завладевшей моим коленом, и горящих в полутьме глаз.
За считаные секунды горечь разрыва с предыдущим бой-френдом, юношей-поэтом, мнительным и самовлюбленным, утонула в душном облаке наслаждения. Теряя сознание, я проваливалась все глубже, а взмывающее надо мной пятно чужого лица расплывалось, превращаясь в гипсовую маску со сведенными на переносице бровями и темным оскалом рта.
Темноглазый попутчик в вагоне метро, волоокий бисексуал в шелковом белье, страстный поклонник Рудольфа Нуриева, пожилой эльф в широкополой шляпе, сочиняющий хокку, полубезумный коллекционер-фетишист, обладатель подвязки непревзойденной Марики Рекк, а также просто одинокий мужчина за столиком напротив в кондитерской, – поедание миндального пирожного превратилось в мини-спектакль, разыгрываемый для единственного зрителя. Глаза его напряженно следили за моими движениями, а ложечка без устали вращалась в кофейной чашке. Одернув юбку, я встала и подошла к стойке, а возвращаясь, напоролась на его взгляд, безусловно волчий, – все напоминало стремительное бегство и преследование одновременно, – торопливо вышагивая по направлению к его берлоге, мы боролись с внезапно налетевшим шквальным ветром. Я пыталась удержать разлетающийся подол юбки, а он сражался с зонтом. Я шла на подгибающихся ногах, распознав в идущем рядом того, кто заставит меня познать это.
Несостоявшийся писатель и вечно голодный художник, безнадежно и бесконечно женатый еврейский юноша с пропорциями микеланджеловского Давида, – больше неги, нежели страсти испытали мы в нежилых коммунальных закутках, оставшихся любвеобильному наследнику после кончины очередной престарелой родственницы, – прощаясь, грели друг другу пальцы, соприкасаясь губами с губительной нежностью.
О, живущий в изгнании, куда бы ты ни подался, рано или поздно ты вернешься туда, откуда начал, – тягучая мелодия в стиле раи ранила мое сердце, – под музыку эту можно было танцевать и печалиться одновременно, от голоса Шебб Халеда сердце мое проваливалось, а температура тела повышалась вдвое, – Аиша, Аиша, – повторяла я вполголоса, растворяясь в монотонном волнообразном движении, – Кямал казался мне настоящим суфием, смуглый и голубоглазый, он восседал на ковре у низкого столика над дымящимся блюдом с пловом. Мы поедали виртуозно приготовленный им рис, от аромата специй кружилась голова, белые одежды струились и ниспадали, юноша был благороден и умен, в его жилах текла, несомненно, голубая кровь, не феллахов и не бедуинов.
Я очарованно наблюдала за движениями тонких смуглых рук, но «тысяча и одна ночь» закончилась внезапно, не подарив и сотой доли ожидаемых чудес. Мои еврейские корни смутили прекрасного принца – лицо его приняло надменное и несколько обиженное выражение.
Завершив трапезу в напряженном молчании, мы с облегчением распрощались, будто дальние родственники, сведенные печальным ритуалом, но песнопения Дахмана эль-Харраши еще долго преследовали меня.
Камни и облака, облака и камни. Что поделать, если я предпочитаю рубашки свободного кроя, чаще мужские, – однажды я долго искала рубашку особого оттенка, включающего в себя и пронизывающую синеву танжерского неба, и цвет полоски моря у самого горизонта, – не только в цвете дело, но и в качестве ткани, – рубашка должна плескаться, ниспадать, едва касаться кожи, разумеется, подчеркивать белизну шеи, хрупкость запястий и ключиц, – в сочетании с выгоревшими до белизны джинсами и открытыми сандалиями она может стать совершенно необходимым компонентом надвигающейся свободы, – тем самым флагом, который я готова буду предъявить по первому требованию.
Предвкушение было во всем – в густой кофейной гуще на дне чашки, в ночной бодрости, в расплывающемся от жары асфальте, в йодистых испарениях, достигающих третьего этажа, – с мучительным периодом было покончено, – непременным атрибутом новой жизни под стать рубашке должно было стать море, побережье, небольшой городок у моря, влажная галька под ногами, праздные посетители кафешек, фисташковый пломбир, увенчанный шоколадной розочкой и бразильским орехом, по вечерам – бесхитростный стриптиз в местном стрип-баре. Это не могло оставаться просто мечтой. Вы не задумывались над тем, что самые важные решения принимаются в обыденные и даже тривиальные моменты, например во время стрижки ногтей на правой руке любимого мужчины?
Ситуация требовала не просто осторожности, но щепетильности. Его жена в это самое время громко разговаривала с кем-то по телефону, о каких-то пайках, подписях и долгах. Никогда еще я не стригла ногти мужчине, но это только придавало ощущение жертвенности ситуации – немножко сестрой милосердия ощущала я себя, – помню, рубашка на мне была цвета хаки, это была великолепная рубашка из хлопка с незначительной примесью полиэстера, и цвет ее сочетался с жертвой, которую я приносила, расставаясь с любовником во время стрижки ногтей. Какие-то люди входили и выходили, трезвонил мобильный.
Что я точно помню, так это его глаза – оленьи, взирающие на меня с библейской кротостью. Они вопрошали и молчали – слова были не нужны. На чаше весов оказалась чья-то жизнь – с одной стороны, все эти люди, мобильные телефоны, металлические нотки в голосе его жены, и одна-единственная ночь, казалось бы невозможная, но перевернувшая все, все мои соображения о верности, добродетели, морали.
Изменившейся походкой я вышла из его комнаты и ничуть не смутилась при виде юркнувшей в коридоре тени, его престарелой матери, ушлой дуэньи. В единственное наше утро мы пили чай и, как всякие влюбленные, играли в молчаливую игру легчайших прикосновений, – ну, я пойду, – вернув ножницы на место, я наклонилась, чтобы поцеловать его, не так, как раньше, нет, – свои желания я загнала в дальний угол до лучших времен, в полной уверенности, что они наступят. Что-то изменилось, – улыбаясь уголками глаз, произнес он, – наверное, гораздо раньше меня он узрел зародившуюся во мне жизнь, хотя не мог знать наверняка, что через восемь месяцев в небольшом городке на побережье я разрожусь от бремени девочкой по имени Мишель, но это будет потом, а пока, облаченная в зеленую рубашку, я верну ножницы на место и выйду из этого дома, не оборачиваясь, почти бегом, – что поделать, рубашки я предпочитаю свободного покроя, цвета морской волны, еще люблю сидеть, скрестив ноги, прямо на песке, смотреть, как волны набегают друг на друга, а потом опрокинуться навзничь и считать проплывающие облака – один, два, три.
Венецианские фрески
УСЛОВИЕ СЧАСТЬЯ
…красный трамвай, старый двор, акация, – ступенек – три, не больше, – длинный коридор, ведущий к распахнутой двери, – добрые старые лица, – долго снимать шубку, платок, рейтузы, греть руки у печки, – гладить чужую серую кошку на кухне, и другую, белую, ангорскую, зовут Марусей, – топать по коридору новыми краснокожими ботинками, читать братьев Гримм, влезать на огромную кровать в старом доме, засыпать под тиканье ходиков, обнимать облезлую мартышку по имени Джаконя. Янтарной каплей тусклый свет. Вишневое варенье на синем блюдце с золотым ободком. Прогулка на пароходе в воскресный день. Чтоб все удивлялись, как она выросла. И гладили по волосам добрыми старыми руками.
САШЕНЬКА
…если бы парта не была такой жесткой, а он умел читать. Все уже умели, а он – нет. Мать, неловко загребая ногами, несла – отрез на платье, духи копеечные. Прятала ногти с черной каймой, извинялась, платок мусолила, – всю жизнь в овощном, – мой Сашенька хороший, уж вы помогите, – похожий на волчонка Сашенька сидел с опущенной головой, втянутой в плечи, – когда била наотмашь – молчал, – хотя бы разок пискнул, – молодая, грудастая, с розовым маникюром, с пепельной прической, – волосок к волоску, – обдавала запахом разгневанного животного и с силой вдавливала лицом в раскрытый букварь, потом – в парту.
Если бы парта не была жесткой, а он умел читать, если бы он заплакал, попросил, сдался, если бы в среду ее не ударил муж, если бы…
Два месяца парта пустовала, – все научились читать, и писать тоже, а в овощном, чернея лицом, стояла его мать, – Сашенька хороший, Сашенька хороший, – кричала она, когда Сашеньку выносили.
ОБРЯД
…а под старым деревом устроили пышный обряд – задрапировали щуплую воробьиную грудку яркими фантами и зелеными стеклышками, засыпали землей и украсили сорванной маргариткой. Потом долго сидели молча, потрясенные содеянным.
БУДНИ
…а потом к рыжей приходил кто-то, наверное муж, – пухленькая Аллочка и вторая, тощая, с высоким животом, замолчали, – Вера, – он тронул ее бледную руку, – прости, Вера, – рыжая отвернулась к стене, а коса ее свисала с кровати, – тугая, медно-красная, – лица не было видно, только аккуратное маленькое ушко, детская шея и сползающая с плеча застиранная больничная сорочка – уйди, уйди, пожалуйста, уйди, – голос казался хриплым, сорванным, как после долгого крика.
ОСНОВНОЙ ИНСТИНКТ
…а ужасная Савельева, тощая, с крючковатым носом, стоит у окна и ест. Каждое утро она выходит в коридор, выкатывает из холодильника кочан капусты и, прижав его к высокому животу, остервенело запихивает жесткие листья в рот, жует, с тоской глядя во двор, – витамины, ей очень нужны витамины, – для маленького Савельева, который рыбкой, юркой рыбкой плещется у нее в животе, бьет коленом, локотком, пяточкой.
РОМАН
…скажите, ведь у нас роман? роман, да? – разве можете вы не оправдать ее ожиданий, ожиданий напичканной любовными романами институтки. Смущаясь, она читает стихи нараспев, раскачиваясь гибким, как юное деревце, телом. Только вам. Эти стихи. Из общей тетради в линейку, украшенной виньетками и росчерками. Если вы пожелаете, то и сами поверите в то, что вы – тот мужчина, который… Ну, из ее снов.
СУДЬБА
…вообще-то он любил блондинок. С их ломкой несоразмерностью, акварельной анемичностью, прозрачностью запястий, – примавэра, боттичелли, – бормотал он и пощелкивал суховатыми пальцами, провожая размытым астигматизмом оком, – он любил блондинок, но получалось с брюнетками, неумеренными в плотском, остро-пахучими, назойливо заботливыми, – странная закономерность втягивала в водоворот утомительных страстей, – брюнетки попадались с плотно сбитыми икрами, обильным прошлым, с истрепанной бахромой ресниц, бездонной влагой глаз, – их усталые груди легко укладывались в подставленные ладони, а бедра мерцали жемчужным, – они жаждали и добивались – постоянства, подтверждения, закрепления, тогда как блондинки оставались фантомом, ускользающей мечтой окольцованного селезня, ароматной вмятинкой на холостяцкой подушке, мятным привкусом губ, русалочьей подвижностью членов.
Женился неожиданно для всех – на кургузой женщине с темными губами, плечистой и широкобедрой, южнорусских смешанных кровей, – ничто не предвещало, но вот, поди ж ты, все совпало – его птичья безалаберность, ее домовитость и властность, его язва и ее борщи, его запущенная берлога и ее маниакальная страсть к порядку.
Его голова, похожая на облетевший одуванчик, его помутневший хрусталик, в котором еще множились танцующие нимфетки в плиссированных юбочках. Ее широкий, почти мужской шаг. Отсутствие рефлексий. Умение столбить, обживаться, осваивать пространство, наполнять его запахами, напевным говорком. Отсекать лишнее. Оставляя за собой беспрекословное право. Многозначительной паузы и последнего слова.
ЦВЕТ УВЯДАЮЩЕЙ СЛИВЫ
…эта, в окне, ночи не спит. Бродит призраком по унылой двушке, вдувает кальян истрепанным ртом, караулит либидо. Зябнет, но упорно голым плечом выныривает из блеклой вискозы в угасающих розах, бывшая боттичеллиевская весна в кирпичном румянце на узких скулах, с узкими же лодыжками и запястьями, с канделябром ключиц цвета слоновой кости, – сама себе огниво и светильник, – прикуривает, жадно припадая, – рассыпаясь костяшками позвонков, не утратившей лебединого шеей, – бывшая балерина, светясь аквамариновым оком, кутается в невесомое, ждет. Любви, оваций, случайного путника, – изнуренного ночными поллюциями Вертера с прорывающим пленку горла кадыком либо стареющего бонвивана, жуира с сосисочными пальцами и подпрыгивающим добродушно животом, – на лестнице она выдыхает в меня прогорклым, кошачье-блудливым, туберозами и пыльным тюлем, – жабья лапка хватает, тянет за рукав, умоляя морщиной рта, нарисованной старательно перед подслеповатым зеркалом, – о зеркала стареющих примадонн, покрытые слоем патины и грез, – кокетливо взбивая застывшие прядки, она улыбается себе, пятнадцатилетней, плачущей от любви, детской любви, mon amour, с пунцовой розой в волосах, с молитвенно спаянными ладонями, – сама себе любовник и сама себе поцелуй, – она приникает щекой к собственному отражению и жадно целует свой рот. Уличный зазывала театра Кабуки, переодевающийся за ширмой в мгновение ока, предстающий то умирающим от любви юношей самурайского рода, то нежной сироткой с озябшими коленками. В кимоно цвета увядающей сливы.
ФРЕСКИ
…некоторые из них уходили, а редкие – оставались на ночь и плакали на его груди, вначале от счастья, потом от невозможности счастья, от быстротечности всего сущего. Они плакали на его груди оттого, что приближался рассвет, таинственный час, когда случаются стихи, – не пишутся, а случаются как неизбежное, а уже после наступало утро, время не поэзии, но прозы. Прозы опасливо приоткрытых форточек, пригорающей яичницы, надсадного кашля и струйки сизого дыма. Время одиночества.
Он не помнил их ухода, – только торопливые обмирающие поцелуи, – их жаркие слезы, их сдержанную готовность к разлуке, привычку быстро одеваться, обдавать волной острых духов и терпкой печали, о женщины, похожие на мальчиков, с глазами сухими, однажды выплаканными, – они ироничны и беспощадны, их кредо – стиль, – умелое балансирование на сколе женственности и мальчишеской отваги. Пляшущий огонек у горьких губ и поднятый ворот плаща, – гвардия стареющих гаврошей, заложников пульсирующего надрыва Пиаф, смертоносного шарма Дитрих и Мистингетт.
Или женщины-дети, опасно-требовательные, сметающие все на своем пути, как эта башкирская девочка, с телом узким, подобным восковой свече, о, если бы была она безмолвной красавицей с Японских островов, с гладкими ступнями маленьких ног, с цветной открытки из далекого прошлого, – юная поэтесса смотрела на мир из-под косо срезанной челки, она знала такие слова, как «концептуально», «постмодернизм», – лишь на несколько блаженных мгновений клубочком сворачивалась на постели, умиротворенная, надышавшаяся, разглаженная, пока вновь не распахивала тревожную бездну глаз, вытягиваясь отполированным желтоватым телом, пахнущим степью, желанием, горячим потом. Где начинались желания маленькой башкирской поэтессы, заканчивалась поэзия. Опустошенный, он выпроваживал ее и выдергивал телефонный шнур, чтобы не слышать угроз, мольбы, чтобы не видеть, как раскачивается она горестно у телефона-автомата, а потом вновь скользит детскими пальцами, отсвечивающей розовым смуглой ладонью по его лицу, бродит вокруг дома, молится и проклинает, стонет и чертыхается всеми словами, которые способна произносить русская башкирская поэтесса, живущая в Нью-Йорке.
А в прошлой жизни я была китаянка, не вполне обычная китаянка, не говорящая по-китайски, то есть совершенно русскоязычная, впервые попавшая на родину предков, а там, о ужас, все по-китайски лопочут и к тому же не воспринимают меня как иностранку, о чем-то спрашивают и не получают ответа, – говорит она и плачет, вначале жалобно, а потом зло, – у тебя аура – фиолетовая, с оранжевым свечением по краям, – она вскидывается посреди ночи, юная, полная жара и тоски, и сидит у кухонного стола, поджав узкие ступни, кутаясь в его рубашку, – одержимая стихами, она напевает вполголоса странные песенки, чуждые европейскому уху.
Была женщина-актриса, известная актриса, подрабатывающая в ночном клубе, – девушка из его прошлой жизни, не его девушка, чужая, но мечта многих, кумир. Белоголовый ангел, кричащий о любви, – каково быть ангелом с металлокерамической челюстью и двумя небольшими подтяжками, одной – в области глаз, где раскинулась сеть тревожных морщинок, и еще – на трепетной груди, уставшей от ожидания, опавшей, разуверившейся. В объятиях актрисы было печально, почти безгрешно. Не было утешительной влаги в ее сердце, в уголках ее подтянутых глаз, в ее холеном изношенном лоне.
В женщину нужно входить, как в Лету, познавать ее неспешно, впадать в устье, растекаясь по протокам. Эта, назовем ее Анной либо Марией, можно – Бьянкой, станет последней и единственной, – лишенной суетности, расчета, эгоизма, – само безмолвие, стоящее на страже его сновидений, оберегающее его откровения, не позволяющее праздному любопытству завладеть его страхами, воспоминаниями, – зимой его осени, весной его зимы, его расцветом, его Ренессансом и его упадком. Его бессилием, его печальным знанием, – как все прекрасное, она придет слишком поздно, как все прекрасное, она явится вовремя, как предчувствие конца, как голуби на площади Святого Марка, как вытесанные из камня ступени, ведущие в прохладную часовню, как промозглый ветер на набережной и ранний завтрак в пустынном «Макдоналдсе», как последняя строка, созвучная разве что пению ангелов, – непроизносимая, запретная, страшная, подмигивающая раскосым глазом, будто загадочное обещание маленькой японки из зазеркалья детских грез, как последний акт Божественной комедии, – плывущая в сонме искаженных лиц пьянящая улыбка Беатриче.