Текст книги "Философское мировоззрение Гёте"
Автор книги: Карен Свасьян
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Современный голландский философ и социолог Бернгард Ливехуд дал прекрасное определение сектанта. «Сектант, – по его словам, – это тот, кто отвечает на вопросы, которые ему не задавали». Так вот, аналогично обстоит дело со всякой предвзятой мыслью, предваряющей собою вопросы опыта. Структура такой мысли адекватна структуре тех мифических элементов, которые в анализах Леви-Стросса представляют собою ответы, на которые нет вопросов. И эта мифическая ли, сектантская ли мысль должна определять профиль строгого естествознания?! «Общие понятия и большое самомнение, – гласит один из уроков «Годов странствия», – в любой миг могут стать причиной великого несчастья».
Теперь я вынужден снова вернуться к Гейзенбергу. Мы слышали уже, что «в целом учение Гёте физик принять не может». Послушаем дальше:«Борьба Гёте против физической теории цвета, – пишет Гейзенберг через несколько страниц, – должна быть в настоящее время продолжена на более широком фронте». Что это: и нашим и вашим? Кем же должна быть продолжена борьба Гёте, если физик не может принять его учение? Гейзенберг предвидит «великие несчастья», сулимые экспансией математической физики, и взывает к Гёте. Возникает странная ситуация, объяснить которую я отказываюсь за неумением постичь ее «корпускулярно-волновой» смысл. Если бы речь шла о поэтической, скажем, борьбе против «безотрадной пустынности» математических аксиом, пафос ученого был бы оправдан в своей двойственности. Он согласился бы с поэтом, но, будучи ученым, вынужден был бы оставаться на прежних позициях. Здесь же борьба не поэзии с наукой, а двух научных методов, из которых один не принимается, хотя рекомендуется, а другой принимается, хотя не рекомендуется.
Итак, фундаментальная ошибка Гёте с точки зрения современного естествознания заключается в некритическом приписывании объективному миру субъективных свойств. В противовес этому утверждается разделительная грань, по одну сторону которой оказывается субъективное ощущение цвета, а по другую сторону – соответствующая данному ощущению вибрация частиц. И этот ход рассуждения считается критическим; цвет субъективен, ибо дан в ощущении, движение же частицы объективно, ибо в ощущении не дано, а дано в качестве «объекта понимающего рассудка». Теперь будем последовательными: критическое домысливание вопроса открывает два выхода. Или следует стать на точку зрения Канта, но тогда из субъективности нет никакого выхода к объективному, разумея под последним реальный объект, а не логизированную всеобщность и необходимость, или же придется согласиться с тем, что атрибуты, приписываемые внешнему миру (гипотетически), не в меньшей степени субъективны, чем ощущения. Аргумент к данности — достаточно наивен и примитивен, чтобы логически считаться с ним. Дело идет о большей или меньшей сублимированности органов чувств, и, стало быть, воспринимая цвет, мы не воспринимаем лежащий в основе ощущения процесс движения не по принципиально логическим основаниям, а в силу недостаточной утонченности органов чувств. Уже не говоря о патологии, где эти «объективные» признаки воспринимаются с такой же легкостью, как если бы речь шла об обычных вещах, уже не говоря о другой патологии, где человек не воспринимает цвет из-за слепоты, и, следовательно, дает цвету возможность стать для него столь же «объективным», как вибрация частицы для нормально зрячего, – сама апелляция к данности покоится на случайности, имеющей чисто субъективное происхождение. Возражение, адресованное Гёте, исходит из ложной предпосылки: в основаниях его заложен не чистый опыт, а крапленый опыт. Ощущение цвета не менее объективно, чем вызывающее его движение. В противном случае субъективны и то и другое. Следует, по Гёте, критически отнестись и к самому ощущению, образующему доступ во внешний объективный мир. Если оно полностью субъективно, то ни о каком доступе не может быть речи; объективная природа становится «вещью в себе», или седьмой дверью Синей Бороды. Тогда она – предмет не научных исследований, а мистических сплетен. Но если решать проблему ощущения не в «понимающем рассудке» (добавим: и пустом, по Канту), а в самом ощущении, то придется отказаться от ряда заштампованных традицией предрассудков (предрассудок ведь можно толковать не только как то, что до рассудка, но и как то, что перед рассудком; в таком случае он и есть, согласно Гельмгольцу, объект рассудка). Что значит решать проблему ощущения в самом ощущении? По аналогии, это значит, что решение, скажем, математической задачи лежит в самой задаче, а не где-то в другом месте. По существу же: понять ощущение нельзя, находясь в бесчувственном состоянии, а можно, лишь ощущая. Попробуем проделать маленький эксперимент. Я ощущаю нечто, скажем, дерево. Дерево я ощущаю как находящееся вне меня, транссубъективное. Но дано мне при этом дерево в субъективном ощущении, ибо ощущаю именно я. Мне говорят: дерево вне ощущения объективно; в ощущении же оно становится субъективным. Различим, что именно. Да, ощущение дерева субъективно, но не ощущаю же я его как находящееся во мне. Я ощущаю его как раз вовне, объективно. Из этого следует, что я должен различать в себе самом форму и содержание ощущения: субъективна его форма, его «как», полностью принадлежащая мне и от меня зависящая, ибо дерево могу я ощущать и «так» и «сяк». Но при этом в меня входит некое содержание,«что» дерева, ничуть не зависящее от меня самого. «Что» дерева, или его содержание, полностью объективно во мне, так как оно-то и воспринимается мною там, во внешнем мире. Следовательно, в моем ощущении различаю я два аспекта: субъективный, через который дается мне вещь, и объективный, который и есть сама вещь.
Но вещь воспринимается мною не в изоляции, а в совокупности ряда факторов. Именно поэтому чувственный опыт выступает в форме вопроса; в нем есть все, кроме единства и связи явлений; явления здесь представлены в крайне разрозненном виде и не в состоянии объяснить самих себя. Эта задача, по Гёте, возложена на мышление; именно через мысль чувство обретает язык и высказывает себя; значимость теории как таковой видит Гёте лишь в том, что она сообщает единство и цельность чувственному многообразию, и делает это не формальным путем, как считал Кант, а содержательным.
Ниже, в главе, посвященной проблеме познания у Гёте, я буду иметь возможность коснуться этого вопроса более детально. Здесь же скажу лишь: диаметральная противоположность между гётеанизмом и кантианством в плоскости гносеологии сводится к тому, что если Кант мыслил понятие как форму, а чувственное восприятие – как содержание, то для Гёте истинно именно обратное. Только некритическим отношением к мысли объяснима формализация ее; путь Гёте предлагает праксис мысли (своего рода «умное делание»), где мысль переживается опытно, а не декларируется априори.
Отсюда вытекает ряд требований ко всякому подлинно научному исследованию мира. Во-первых, устранить искусственный конфликт между мышлением и созерцанием. Во-вторых, убрать с горизонта все априорные спекуляции: теории, гипотезы, понятия, образы, слова. Пользоваться ими как вспомогательными средствами, памятуя слова Гёте: «Приемлемой гипотезой я называю такую, которую мы устанавливаем как бы шутя, чтобы предоставить серьезной природе опровергнуть нас». Очистить созерцание от условностей мысленных определений; ущерб, наносимый последними, неисчислим; до сих пор на каждом шагу встречаются люди, принимающие условную графическую символику за реальность и полагающие, что свет на самом деле доходит до нас волнами. Но приходится ли винить их в этом, когда об этом двусмысленно (или недвусмысленно!) умалчивают учебники. Гёте предупреждает (§ 754 «Учения о цвете»): какие бы знаки мы ни ставили на место вещи,«сущность всегда надо иметь живой перед собой и не убивать ее словом». Иначе все эти пунктиры, линии, эллипсы и стрелки станут жуткой призрачной реальностью, и термин вытеснит знание. Быть эмпириком и реалистом («Wir Empiriker und Realisten!») требует Гёте. «Этот Гёте был до такой степени реалистом, – вспоминает Шопенгауэр, – что просто неспособен был понять, что объекты как таковые существуют лишь постольку, поскольку их представляет себе познающий субъект. «Как! – сказал он мне однажды, взглянув на меня своими глазами Юпитера. – Свет, по-Вашему, существует лишь постольку, поскольку Вы его видите? Нет! Вас бы не было, если бы свет Вас не видел»».
Так подходим мы к учению о первофеномене, лежащем в основании всех работ Гёте в области неорганической природы. Метод Гёте не выходит за пределы явлений; в этом его эмпиризм. Но, пребывая в круге явлений, он не довольствуется голой эмпирикой, а ищет основу феноменов, или сущность их. Этот метод был окрещен Шиллером как метод рационального эмпиризма, где преодолены крайности обоих подходов: как «миллионноглавая гидра эмпирии», так и «поспешность нетерпеливого рассудка». В чем же своеобразие этого метода?
Он предельно прост. Настолько прост, насколько просто открыть глаза и посмотреть на что-либо. И он предельно труден. Настолько труден, насколько трудно, посмотрев на что-либо, увидеть это. Со стороны специфика его может показаться даже оскорбительной в своей простоте уму, привыкшему разуметь под научным исследованием серию убийственных головоломок. «У нас, – ответил бы Гёте такому уму, – не рассуждают, а делают. Тебе кажется, что нет ничего более легкого, чем то, что тебе предлагают. А ты попробуй». —
Будем идти по порядку. Перед глазами у нас мир явлений. Вот мы обращаем внимание на одно из них.
Уже простейший акт внимания показывает нам прежде всего, что оно состоит из множества разнообразных факторов, теснейшим образом переплетенных меж собою. Мы не привносим в созерцание никаких готовых мысленных определений; горизонт его чист и имманентен самому явлению. Если при этом будут возникать посторонние мысли, ассоциации, представления, следует приостановить опыт и терпеливо очищать сознание от всего, не имеющего непосредственного отношения к предмету. Это не всегда удается сделать сразу, но следует помнить: без этого опыт окажется несостоятельным. Допустима лишь одна установка, ничуть не противоречащая естественности процедуры и, напротив, полностью созвучная ей. Мы должны сказать себе: – Вот предмет. Не я его вызвал к жизни, но я хочу его познать. Мне неизвестно, ни что он есть, ни каков он есть, ни почему он есть. Но мне известно, что он есть и есть независимо от меня. И еще мне известно, что он есть нечто. Это нечто и должен я познать. Но поскольку оно существует независимо от меня, то мне следует воздержаться от личных суждений, ибо тем самым я лишь отстраню от себя его объективную сущность и ограничусь тем, как оно явлено мне в призме моего к нему отношения. Между тем, мне важно постичь собственную его природу, как она есть на самом деле. Что должен я сделать для этого? Устранить всякое воздействие на него и стать ему чистым идеальным экраном, на котором он сможет сам выявить себя. То есть, создать ему условия для самообнаружения. Понять не значит облечь извне в понятия; понять значит дать возможность предмету самому облечься в соответствующие ему понятия.
Если я не делаю этого, значит я отказываю предмету в самостоятельности, и мне остается тогда спешно подогнать его под пустую форму рассудочного суждения. Но я не поступлю так, ибо не рассуждать хочу я, а знать. Как же мне создать эти условия? Я говорю себе: быть внимательным, наблюдать и прослеживать каждую деталь, каждый нюанс, и – никаких слов. Явление должно жить в моем наблюдении так, как если бы я и не наблюдал его вовсе. Ничто не должно стеснять его. Оно не должно чувствовать моего присутствия; в противном случае мне пришлось бы испытать на себе гнев богини и быть растерзанным сворой своего же непонимания. Итак, ничего, кроме внимания. В скором времени я начинаю замечать, что кажущаяся его простота (предположив, что речь идет о чем-то весьма простом и обыденном) иллюзорна; за ней таится разнообразие составляющих его элементов, или факторов.
И еще я замечаю, что факторы эти не все однозначны: среди них есть главные и побочные, существенные и второстепенные. Само явление показывает мне эту специфику; но я не тороплюсь с выводами и терпеливо продолжаю наблюдать. Теперь уже мое наблюдение имеет некую основу; я знаю, на что именно следовало бы обратить особенное внимание; спонтанно, как бы без моего участия, во мне происходит ненавязчивая классификация факторов. Я вижу, например, что из четырех факторов, составляющих явление, два необходимы, т. е. без них явление не могло бы существовать, третий играет сравнительно второстепенную роль, в том смысле, что хотя явление имело бы место и без него, но тогда оно приняло бы несколько другой вид, и, наконец, четвертый совершенно случаен – его отсутствие не внесло бы в явление никаких сколько-нибудь существенных изменений. Опираясь на этот опыт, я могу уже позволить себе некоторую самодеятельность. Я могу, например, проверить отмеченные данные путем мысленного комбинирования их; могу даже пофантазировать, не только переставляя факторы, как шашки, но и прибавляя к ним вымышленные.
Здесь нахожусь я в стадии того, что Гёте называет «приемлемой гипотезой». Я как бы шучу с явлением, подразнивая его догадками и предположениями, но поступая так, я действую вовсе не как самоуверенный мозгляк, а как хитрый лазутчик; мои гипотезы – обманный прием, я готов сию минуту принести их в жертву, чтобы вынудить не любящее шутить явление опровергнуть их и тем самым явить себя в более полном виде, дав мне возможность перепроверить собственный опыт.
Ибо я должен предохранять себя не только от навязывания собственных мыслей явлению (крайность рационализма, по Гёте), но и от того, что Гёте называет «пагубной индукцией» и что можно было бы назвать навязчивостью самого явления. Экран проясняется с каждой минутой, и с каждой же минутой крепнет и утверждается мой опыт. Что делаю я после? Поскольку мне даны опорные пункты в наблюдении и я твердо различаю существенное и несущественное, мне остается выйти из укрытия и активно включиться в игру. Теперь я очищаю явление; мне остается создать последние условия, при которых феномен смог бы предстать в чистом первозданном виде. Для этого я устраняю побочные и несущественные факторы, пытаясь свести сложность к простоте. Первофеномен восстает перед моим взором как простейший факт, в котором наличествуют лишь необходимые для его свершения моменты. Он, по точному выражению Андрея Белого, – «предел прозрачности факта»; иначе говоря, факт в нем транспарирует чем-то иным. Если мне и в этот миг удастся сдержать натиск отвлеченной мысли, то я чисто опытно осознаю предел явления, дальше которого мне некуда идти. Канцлер фон Мюллер записывает в среду 7 июня 1820 г.: «Фокус Гете с мутным стеклом, на котором появляется змея. „Это первофеномен, не надо хотеть объяснять его дальше. Сам Бог не знает о нем больше, чем я“». Предел явления обнаруживает себя как идею. Под идеей я разумею здесь закон явления, объективный природный закон. Мне казалось до этого, что закон коренится в моем рассудке и предписывается мною природе; здесь же я обнаруживаю закон в самом явлении, и при этом сам он и есть явление, идентичен ему. Закон я не мыслю, а вижу; абстракция предстает мне как нечто наглядное и конкретное. Ибо сведенный к необходимым факторам феномен выявляет мне идеальную связь самообъяснимых чувственных восприятий. Я четко фиксирую необходимое и знаю, что как мне ни видоизменять явление, одно сохранится в нем постоянно. Так дохожу я до высшего опыта в опыте или, говоря словами Гёте, «высшей природы внутри природы». Единичное открывает мне общее; не как у эмпиристов извлекается это общее из груды фактов и не как у рационалистов налагается извне на факты, а по гениальной формуле Гёте:
«Что такое общее?
Единичный случай.
Что такое единичное?
Миллионы случаев».
Первофеномен и есть единичный случай общего. Это знает глаз, и этого не знает голова. «Для того, чтобы понять, что небо везде сине, – щелкает по голове весельчак Гёте, – не нужно ездить вокруг света». Несравненный щелчок! Оказывается, мы знали это, но знали до того, как стали заниматься философией. Философия выбила из нас это знание, заставив нас либо ездить вокруг света, т. е. пересмотреть неисчислимое множество синих вещей, чтобы извлечь из них общий признак синевы, либо же считать, что не потому у нас есть понятие синего, что небо сине, а потому оно сине, что у нас есть понятие синего[22]22
Вот забавный пример. В § 17 «Критики способности суждения» Кант утверждает, что для того, чтобы из тысячи мужчин выбрать наиболее красивого, следует сложить высоту, ширину и толщину всех и сумму разделить на тысячу. Параграф озаглавлен: «Об идеале красоты».
[Закрыть]. Первофеномен – терапевт, исцеляющий нас от недуга абстракций; он – интродукция к веселой науке, учащей глядеть в небо умными глазами и видеть в небе умное место, а не место в рубрике для классификации фактов. При этом никаких слов: смотришь на частное и видишь общее. «Самое высокое, – говорит Гёте, – было бы понять, что все фактическое есть уже теория: синева неба раскрывает нам основной закон хроматики. Не нужно только ничего искать за феноменами. Они сами составляют учение». Можно было бы продемонстрировать это на сотнях примеров, собственно говоря, на каждой вещи. Вы смотрите, например, на приподымающуюся крышку чайника. Что вы видите? Ничего? А вот Уатт увидел в ней силу пара. Или вы смотрите на раскачивающуюся лампу. Что вы видите? Опять ничего? А вот Галилей увидел в ней идею маятника. Попробуйте, без шутки, применить метод Гёте, лежа в ванне. Вы воскликнете, подобно Архимеду: «Эврика!» Гёте резюмирует:
«Первофеномен идеален, реален, символичен, тождествен.
Идеален, как последнее познаваемое; реален, как познанный; символичен, ибо охватывает все случаи; тождествен со всеми случаями».
Это значит: он идеален, как закон; реален, как явление; символичен, как представитель всех случаев; тождествен, как единство всех случаев. «Для гения, – так выразился Гёте о Галилее, – один случай стоит тысяч». И еще одно поразительное признание в беседе с канцлером фон Мюллером по поводу гениальности:«Я оставляю предметы спокойно действовать на меня, наблюдаю после этого действие и стараюсь передать его верно и неподдельно. Здесь сокрыта вся тайна того, что любят называть гениальностью».
Первофеномен есть факт как идея, нетленный фюсис, увиденная вещь. Оттого действие его при соприкосновении с ним оказывается невероятным. «Перед первофеноменами, – свидетельствует Гёте, – если они являются нашим чувствам обнаженными, мы испытываем особого рода жуткое чувство, доходящее до страха. Чувственные люди ищут спасения в изумлении. Но быстро появляется деятельный сводник-рассудок, желая на свой лад связать самое благородное с самым обыденным». Иначе говоря, рассудок спасает нас от страха, облекая первофеномен в форму понятия. В проекции рассудка первофеномен выявляется как научный закон, получивший формулировку. Но возможны и иные проекции… «Мы заговорили потом, – гласит запись Эккермана от 23 февраля 1831 г., – о высоком значении первофеномена, за которым, как приходится думать, мы непосредственно соприкасаемся с Божеством. «Я не спрашиваю, – сказал Гёте, – имеет ли это высшее существо рассудок и разум, но я чувствую, что оно само есть рассудок, что оно само есть разум. Все творения им проникнуты, и человек в такой степени, что может отчасти познавать высшее»». Отсюда и жуткое чувство, доходящее до страха. Древние, соприкасаясь с первофеноменом, говорили поэтому о Божестве. Таков, по Гераклиту, Аполлон: он «ничего не скрывает и ничего не возвещает, он только показывает»[23]23
Более подробно тема эта разобрана мною в книге «Проблема символа в современной философии» (главка «Символ в свете учения Гёте о первофеномене»).
[Закрыть]
Два возражения могли бы возникнуть здесь. Метод Гёте слишком чужд для ума, настоянного на традициях сциентизма или позитивизма; поэтому, проводя его. следовало бы ожидать самые различные реакции. Скажут, с одной стороны, что его процедурная простота (!) не вяжется со сложнейшими приемами современных научных дисциплин. Гёте ответит: «Чтобы воспринять простой первофеномен (например, магнит – К. С.), чтобы понять его высокое значение и оперировать им, надо иметь продуктивный ум, который в состоянии многое охватить, а это редкий дар, встречающийся только у выдающихся людей». Первофеномен абсолютен. «Сам Бог не знает о нем больше, чем я». Второе возражение более существенно. Скажут, что современная наука пришла к своим потрясающим открытиям, перефасонившим судьбы мира, без гётевского метода, а это о чем-нибудь да говорит. Совершенно верно. И я скажу даже больше: она и к гётевским открытиям пришла бы, не пользуясь методом Гёте, но суть дела не в этом. Важны не сами открытия, а как они открыты. И несмышленное дитя способно «открыть»: скажем, силу тока, если оно каким-то образом просунет палец в розетку. Вспомним сцену спуска Фауста к Матерям; в ней поразительный склик с описываемой ситуацией.
Фауст
Где путь туда?
Мефистофель
Нигде. Их мир – незнаем,
Нехожен, девственен, недосягаем,
Желаньям недоступен. Ты готов?
Не жди нигде затворов и замков.
Слоняясь без пути пустынным краем,
Ты затеряешься в дали пустой.
Достаточно ль знаком ты с пустотой?
Матери – первофеномен. Жуткое чувство пронизывает Фауста при одном звуке этого слова.
Фауст(испуганно)
Что? Матери?
Мефистофель
В смятенье
Ты сказанным как будто приведен?
Фауст
Да. Матери… Звучит необычайно.
Спуск к Матерям есть испытание пустотой. Но Фауст владеет ключом; этот ключ дал ему Мефистофель, «часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла». Ключ становится Фаусту властью преодолеть пустоту: «в твоем ничто я всё найти надеюсь», отвечает он Мефистофелю. И находит Елену Прекрасную. Современная наука, особенно физика микромира, решилась на такой же спуск. Единственное, чего недоставало ей, был ключ. Она не расслышала предупреждения: «Достаточно ль знаком ты с пустотой?» и полностью погрузилась в подсознание природы, расщепив атом, предел вселенной. Открытия лились как из рога изобилия, и, одурманенная ими, она не замечала растущей пустоты. Именно с безжизненными пустынными вершинами сравнивает атомные интроспекции Вернер Гейзенберг. То был, с одной стороны, неслыханный триумф; за какие-нибудь 10–15 лет наука выпытала у природы больше тайн, чем за прошедшее тысячелетие. Но в упоении триумфа упускали из виду недобрый симптом: открытия опережали понимание открытий. Философы бились над нюансами методологий, силясь логически обосновать происходящее, а ученые, уйдя с головой в эксперимент, вздрагивали иногда от нелепого ощущения… гримас явления. «Одурев от опытов, – вспоминает Гейзенберг, – я часто выходил в сад прогуляться и в который раз задавал себе вопрос: неужели же природа настолько абсурдна, какой предстает она нам в наших атомных экспериментах?» Наиболее достоверным признаком понимания квантовой теории считает Бор…потрясение, и ему вторит Эйнштейн: «Почва как бы ускользала из-под наших ног, не было ничего, на что можно было бы опереться, на чем можно было бы строить». «Увы, – воскликнул он однажды, – наша теория слишком бедна для опыта!» – «Нет же, – возразил ему Бор, – это опыт слишком богат для нашей теории!» Были открытия, не было ключа к пониманию их и пользованию (надлежащему!) ими, не было власти над ними. Не Елену Прекрасную вывела из микромира современная наука, а Фауста, ставшего… фауст-патроном. Я резюмирую: многие открытия науки были действительно сделаны без метода Гёте. Вопрос в том, чем они стали для мира. Можно вполне обойтись без Гёте, проецируя их в область техники, где демон иронии мрачно смакует их перспективы то в возможностях величайшего комфорта, то в возможностях величайшего истребления этого комфорта. Но без Гёте, без духа его, не обойтись там, где науку настигает память о том, что она есть понимание и что у нее есть совесть. Этого понимания и этой совести, чистой человечности, зиждущейся не на абстрактно гуманистических фразах, а на любовном знании природы, ей, при всех ее открытиях, будет недоставать до тех пор, пока она не обратится к самому Гёте и не разовьет духовные потенции Гёте своими более совершенными средствами.