Текст книги "Философское мировоззрение Гёте"
Автор книги: Карен Свасьян
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Гёте-естествоиспытатель
Вопросы, остающиеся для современного естествознания безответными, суть те самые вопросы, чье решение у Гёте осуществлено способом, о котором сегодня ничего не желают знать. Здесь открывается поприще, где научные работы Гёте могут быть поставлены на службу времени. Действенность их проявится именно там, где современный метод выказывает свое бессилие. Речь идет не только о том, чтобы воздать должное Гёте и указать его исследованиям надлежащее место в истории, но и о том, чтобы развить его духовный тип нашими более совершенными средствами. Рудольф Штейнер
«По плодам их узнаете их». Тему «Гёте-естествоиспытатель» я начну с краткого перечня плодов. Естествознание Гёте охватывает ботанику, анатомию, остеологию, оптику, физику, физиологию, химию, метеорологию, геологию, зоологию; паноптикум его открытий включает не только открытия в области отдельных наук, но и открытия самих наук. Он – создатель сравнительной анатомии, современной морфологии растений, физиологической оптики, понятия гомологии, морфологического типа, метаморфоза, идеи ледникового периода (я опускаю целый ряд частностей, упоминание коих потребовало бы расширения перечня до отдельной главы). Если же, изумленные этим перечнем, мы вспомним, что в Гёте-естествоиспытателе явлена нам лишь одна грань тысячегранника Гёте, что, говоря об указанных открытиях, мы можем ведь переключить тему и говорить об авторе «Фауста» и «Тассо», и, снова переключив тему, говорить об авторе «Вильгельма Мейстера» и «Избирательного сродства» – бесконечными окажутся эти переключения, – если мы вспомним, что во всем этом головокружительном вихре необозримости речь идет об одном и том же человеке, нам останется, быть может, повторить кантианский ход мысли и заключить к невозможности Гёте либо… воскликнуть вслед за Тертуллианом: «Certum est, quia impossibile est!» – «Это несомненно, ибо это невозможно!» – да, именно в этом безрассудстве, прорывающем «тесный круг подлунных впечатлений», откроется нам новое измерение смысла, могущее вместить в себя феномен Гёте. Самое поразительное здесь то, что, привыкшие измерять культуру аршинами коллективных усилий эпох, мы сталкиваемся вдруг с индивидуальным воплощением ее, ибо Гёте один уравновешивает собою национальные достижения лучших культурно-исторических эпох. Я ошибся, сказав один: Гёте – не один, а един.«Что такое я сам? Что я сделал? Я собрал и использовал все, что я видел, слышал, наблюдал. Мои произведения вскормлены тысячами различных индивидов, невеждами и мудрецами, умными и глупцами; детство, зрелый возраст, старость – все принесли мне свои мысли, свои способности, свои надежды, свою манеру жить, я часто снимал жатву, посеянную другими, мой труд – труд коллективного существа, и носит он имя Гёте».
Как возможен Гёте? – вот вопрос, который должен прояснить изумление перед явлением Гёте. В чем тайна кажимой невероятности этого явления? Где искать ключ к этому тайнику? Иначе говоря, то, что он сделал, вынуждает к теме, как он это сделал. Мы ограничимся изложением двух основополагающих учений естествоиспытателя Гёте, охватывающих соответственно неорганическую и органическую природу; весь пленум частных открытий обусловлен именно этими ракурсами; в них, можно сказать, и заложена разгадка феномена. Эти учения суть учение о первофеномене и учение о типе.
Учение о первофеномене
«Если естествоиспытатель, – говорит Гёте, – хочет отстоять свое право свободного созерцания и наблюдения, то пусть он вменит себе в обязанность обеспечить права природы. Только там, где она свободна, будет свободен и он. Там, где ее связывают человеческими установлениями, он будет связан и сам». Природа, связанная человеческими установлениями, отражается в неестественности знания. Аппарат науки вытесняет непосредственность живых восприятий, – и кантианское «вето», наложенное на «вещь в себе», становится безоговорочной аксиомой естественнонаучных дисциплин. В конце концов наука начинает заменять природу; восприятие явлений уступает место теориям и гипотезам, и ученейший Гельмгольц, оценивая научную деятельность Гёте, не находит иного упрека, кроме сетований на привязанность Гёте к сфере чувственного созерцания. На языке представителя официальной науки это значит: побольше теоретических измышлений, поменьше доверия к собственным глазам. Чувства обманчивы; единственным критерием научной истины может быть рассудок, объективно судящий о вещах.
Теперь послушаем Гёте. В чем видит он основной недостаток такой науки? В предвзятости подхода к природе, где живому созерцанию предпочитается рассудок. «Теория, – говорит Гёте, – это обыкновенно результаты чрезмерной поспешности нетерпеливого рассудка, который хотел бы избавиться от явлений и подсовывает поэтому на их место образы, понятия, часто даже одни слова». От себя мы добавим: эта регулярная подтасовка принимает такие размеры, что, глядя на природу, мы зрим ее не реально, а графически или теоретически. Рассудок, объявленный Кантом «законодателем природы», оказывается на деле искусным иллюзионистом, заставляющим естествоиспытателя иметь перед собою не реальное природное свершение, а естествознание, укомплектованное в четырех группах трансцендентальной таблицы рассудочных понятий.
«Нет ничего труднее, – обронил однажды Гёте, – чем брать вещи такими, каковы они суть на самом деле». О какой трудности может идти здесь речь, – парирует кантианство, – когда это невозможно. Ведь познает субъект, и как бы он ни приближался к объекту, ему никогда не дано постигнуть его на самом деле. Объект остается для субъекта «вещью в себе», или бредовой черепахой Зенона, а «Критика чистого разума» находит себе доподлинный эпиграф в бессмертных строках Эдгара По:
Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
Если только Бог над нами свод небесный распростер,
Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,
Там обнимет ли в Эдеме лучезарную Линор —
Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
Каркнул Ворон: „Nevermore".
(перевод М. Зенкевича)
Таково переживание стража порога на черте, отделяющей субъекта от объекта. Ворон – подсознательный страх субъекта, вызывающий в сознании отказ от познания, от гнозиса вещей такими, каковы они суть на самом деле. Утонченнейшие умы замыкаются в круге феноменализма и довольствуются подтасовкой понятий под явления. Оборот «на самом деле» заключается в кавычки;«на самом деле» — ересь, наивность, мистика, умственный изгой.
Понятие у Канта предваряет опыт. И оно никогда не доходит до реального – всамделишного — опыта. Философия Канта, по Гёте, лишена «выхода к объекту»; причину этого Гёте видит в том, что она «принимает за объект субъективную возможность познания». Возникает заколдованный круг; критический пересмотр задач познания, разрушивший догматическую философию в ее самоуверенно-утвердительной манере судить о вещах, не опираясь на данные чувств, и отвергнувший дискредитацию интеллекта представителями эмпиризма, погрязшими в мире одних чувств, оказался несостоятельным с третьего конца; он лишился собственно объекта и собственно познания, ибо о каком познании может идти речь там, где в роли объекта выступает само понятие, избавившееся от своей пустоты путем категориальной штамповки чувственных данных. Перенесите эту процедуру, издевательски называющуюся познавательным актом, в вашу личную жизнь и проверьте ее на личном опыте. Вы восклицаете, предположим, о ком-то: «Я знаю этого человека!» – подтекст восклицания гласит: «Я знаю, кто он на самом деле!». Что это значит? Неужели же штамп понятия на некоем объеме чувственных данных, причем уже предваренных понятием? Но такое предварение в сфере человеческого общения будет предвзятостью; окажется, что не опыт диктует вам познание ближнего, а сам опыт обусловлен априорным понятием о ближнем. Поступать так значит поступать не только безнравственно, но и оставаться, как правило, в дураках. Инстинкт удерживает нас от этого в личной жизни; личную жизнь инстинктивно оберегаем мы от понятийных штамповок (по крайней мере, когда они касаются нас самих). Так почему же устраняем мы этот инстинкт, обращаясь к природе? Потому ли, что отделяем ее от нравственности, придерживаясь злостной догмы об отсутствии в природе морали? Пусть так, но если природа стерпит безнравственность, то стерпит ли она и глупость? Я не сделаю никакого открытия, сказав, что самой сущности глупости присущ предикат именно нестерпимости. Нестерпима эта штамповка природы терминами естествознания.
Что же скрывается за самими терминами? Меня, возможно, упрекнут в нефилософском подходе к сугубо философской проблеме; скажут, быть может, – при чем тут личная жизнь? Что же, упрек весьма основательный, при условии что личная жизнь философа действительно не при чем: «скот поедал поля Демокрита, пока дух его, отрешившись, блуждал по белу свету», говорит Гораций. Философу не до скота; он занят «играми в бисер». Но тогда придется ответить ему на «бисерном» языке, предположив, что дозволительно метать бисер перед философами. Понятие характеризует Кант как пустоту, чувство – как слепоту. Познание же считает он синтезом того и другого. Память подсказывает мне любопытный аналог этого хода мыслей. «Удачный брак, – так выражается где-то Эразм Роттердамский, – возможен лишь между глухим мужем и слепой женой».
Шутки в сторону. Эмиль Ласк, анализируя механику кантовского познавательного акта, убедительнейшим образом доказал, что чувственный материал, внешне покрываемый понятийною формою, внутренне остается нетронутым и по-прежнему слепым. Форма облицовывает материал с помощью схемы (еще одна слепая способность души) и единства акта мысли (еще одна пустая форма формы). Таких форм, по Канту, двенадцать. Это суть таможенные отметки, проставленные «трансцендентальным субъектом» на невскрытых тюках чувственности. Естествознание оказывается удобнейшим путем для ввоза… контрабанды. Что таится в тюках, прилежно рассортированных по признакам «причинность», «субстанция», «функциональная зависимость» и т. д.? До этого рассудочной таможне дела нет (это видит разум, но ему в системе Канта отведен участок веры). И вот уже в нашем веке жалуется знаменитый физик, нобелевский лауреат: «Я попрошу вас выслушать ответ экспериментатора на основной и часто предлагаемый вопрос: что такое электричество?
Ответ этот наивен, но вместе с тем прост и определенен. Экспериментатор констатирует прежде всего, что о последней сущности электричества он не знает ничего» (Роберт Милликэн). Оно – тюк, отмеченный печатками третьей группы трансцендентальной таблицы рассудочных понятий. Разве этого не достаточно? Разве не хватит с нас того, что мы заставляем его приводить в движение трамваи и т. д.? Но человек создан не только для того, чтобы ездить в трамваях; он хочет знать, и эту волю к знанию не в силах выбить из него ни религиозная догма откровения, ни научная догма опыта. Ведь сам Кант сознавал это, говоря о «естественной склонности разума» знать, склонности, не подозревающей даже, насколько она обманчива, и потому долженствующей уступить место другой, необманчивой склонности – vice versa – неестественной. Между тем тюки оказываются пороховыми бочками. Так, Шопенгауэр, несносный ученик Канта, одним из первых рискнул проделать эксперимент вскрытия. На рассудочные формы он не решился, ограничившись формами чувственности: временем и пространством. Результат оказался достойным пера Рабле. Из вскрытых тюков выпрыгнули телепатия и спиритические сеансы. Кант, потешавшийся в свое время над духовидцем Сведенборгом, нелепейше проморгал контрабандный оккультизм в собственной «трансцендентальной эстетике», начавшей вдруг выстреливать сюрпризами в «Опыте о духовидении» горе-ученика.
Гётевский путь раз и навсегда исключает такие сюрпризы. Отношение Гёте к природе слишком любовно, чтобы она могла не ответить ему взаимностью. Вспомним еще раз основную максиму Гёте-естествоиспытателя:«Научиться можно только тому, что любишь, и чем глубже и полнее должно быть знание, тем сильнее, могучее и живее должна быть любовь». И еще раз: «По плодам их узнаете их». Кантианский плод мы отведали уже. Отведаем теперь гётевский.
«Наша ошибка, – гласит одно из «Изречений в прозе», – в том, что мы сомневаемся в достоверном и хотим фиксировать недостоверное. Мой же принцип при исследовании природы: удерживать достоверное и следить за недостоверным». Начальная фаза метода Гёте: никаких понятий, никаких образов и представлений, теорий и гипотез, – только глаза. Но глаза, назначенные видеть, а не просто смотреть. «Ибо только беглый взгляд на предмет мало что дает, – поясняет Гёте. – Всякое же смотрение переходит в рассматривание, всякое рассматривание – в размышление, всякое размышление – в связывание, и поэтому можно сказать, что при каждом внимательном взгляде, брошенном на мир, мы уже теоретизируем». Запомним эти слова; в них теория основывается не на абстрактном измышлении, а на доблести внимательных глаз, и восстанавливается, между прочим, исконный греческий смысл слова теория(созерцание).«Но надо, – продолжает Гёте, и продолжение это воистину вводит в науку провансальских трубадуров —
надо научиться теоретизировать сознательно, учитывая свои способности, свободно и, если воспользоваться смелым выражением, – с иронией; такое умение необходимо для того, чтобы абстрактность, которой мы опасаемся, оказалась безвредной, а результат опыта, который мы ожидаем, – достаточно живым и полезным». Важно учесть: такой взгляд на мир совершенно чист, т. е. не загажен никакими априори, которые именно нечисты, так как догматически предваряют опыт, лишая его возможности высказываться самому. Опыт в смысле Гёте ничем не предварен и не обусловлен, кроме воли к познанию. Догматизм коренится именно в предпослании опыту чего-то внеопытного; он заведомо предписывает опыту быть таким-то и является, по существу, насилием над опытом. Когда исследователь смотрит на мир сквозь призму первично положенной априорной абстракции, то видит он в мире не мир собственно, а лишь теневое отражение своей мысли, которое он бессознательно приписывает миру со всеми вытекающими отсюда последствиями. Такому исследователю ответит мир словами Духа Земли из «Фауста»:«Ты равен духу, которого ты познаешь, – не мне». Чистый взгляд открывает нечто иное; пусть этим иным поначалу будет хоть груда бессвязных фактов, все же груда эта предпочтительнее любой стройной абстракции, ибо явлены в ней именно факты, а не рассудочное отражение. Естествоиспытателю мало владеть средствами своего ремесла; он должен прежде всего выработать в себе чувство непредвзятости и уважения к миру. Гёте находит здесь точные слова. «Я всегда считал мир, – говорит он, – гениальнее моего гения». Если же призрак абстракции начнет мутить взор исследователя, то надлежит осознать его и в факте осознания устранить. Как это делается?
Рецепт Гёте прост: абстракцией является для него все то, что не вытекает из самого опыта. Так, например, когда исследователь начинает с разделения субъекта и объекта, он находится во власти абстракции, ибо не ведает еще точной разграничительной черты между обоими. Он спешит с выводами, не имея на то никаких опытных оснований, и полностью субъективирует ощущения. Ему кажется, что одно – внутри и другое – вовне. Подлинный выход к объективному потому и представляется столь каверзным и загадочным, что субъект еще до реального опыта о мире проводит резкую черту между субъективным и объективным, которую затем не в силах преступить, ибо опыт его уже обусловлен абстрактной мыслью. Допускается реальность природных свершений, с одной стороны, и познавательных усилий, с другой; первая присуща объекту, вторая – субъекту, но если так, то где критерий соответствия познания объекту? Агностицизм, солипсизм, субъективный идеализм загаданы наперед; по существу, весь комплекс дальнейших опытных изысканий фатально работает на них. Между тем, никаких оснований для столь принципиального разграничения субъекта и объекта не дает нам чистый опыт. До рефлексии я испытываю нечто иное, именно: я, как субъект, не отделен вовсе от природы, а являюсь органической частью ее, достигшей совершенства по сравнению с животным, растительным и минеральным царствами. Это значит: я вплетен в нее в качестве одного из ее объектов, в котором она достигла сознания, и, как имеющий сознание, могу я осознавать себя субъектом. Мои ощущения, чувства, восприятия свершаются не только перед ней, но и в ней; они суть ее порождения, и да: она сама на этой высшей ступени своего развития. Таков итог спонтанного описания чистых переживаний, свидетельствующих о тождестве субъекта с природой. Разделение начинается с рефлексии: все определения типа «внешнее» и «внутреннее», «субъект» и «объект», «сущность» и «явление» суть мысленные определения, и, как таковые, они должны не предварять опыт, а истолковывать его. Исследователь, начинающий с разделения, не может добиться никакого соединения. «Основным, – говорит Гёте, – о чем при исключительном применении анализа, по-видимому, не думают, является то, что всякий анализ предполагает синтез… Поэтому аналитику грозит большая опасность, когда он применяет свой метод там, где нет никакого синтеза. Тогда его труд будет совершенно тождествен стараниям Данаид». Рефлексия, присваивающая себе право первенства, сначала искажает мир и потом познает искаженный мир. Ей противостоит крайность сугубо эмпиристического подхода, гипертрофирующего чувственное созерцание и считающего понятие отвлеченным выводком из пестроты единичных признаков. Гёте точно формулирует антитезу рационализм – эмпиризм в следующих словах: «Все попытки решить проблему природы являются, по сути дела, конфликтами мыслительной способности с созерцанием».
Именно такой конфликт лежит в основании спора Гёте с Ньютоном о природе цвета. В лице великого англичанина Гёте столкнулся с мощным идолом отвлеченности, нарастающей, как снежный ком, и грозящей завалить все участки наук о природе. Спору суждено было длиться десятилетия; характерно в нем то, что здесь нам явлена единственная грань, изображающая разъяренного Гёте. Здесь он все что угодно, но только не гипсовый классик филологов и культур-потребителей; Гёте – исследователь цвета, отдавший 40 лет жизни на вынашивание своего учения, – жуткая вспышка страсти, настоящий громовержец, сотрясающий небеса умственных пространств; здесь он – не грек, здесь он – воистину германец, в полный рост являющий страхи и ужасы северогерманской мифологии. Если когда-нибудь будут писать драму идей на манер мифов, то полемика Гёте с Ньютоном займет в ней одно из самых потрясающих мест. Гнев германца – вполне законен; в его жизни ему доводилось встречать врагов, вроде берлинского критика Николаи (автора памфлета «Радости молодого Вертера» и Проктофантасмиста из романтической Вальпургиевой ночи), но такого еще не было никогда: весь цех математической физики ополчился на него. Сомнений быть не могло: он попал в точку и остался один против легиона.
Сейчас историки науки, почитающие идола бесстрастности за высший образец объективности, все еще утешаются общими словечками о «пристрастных тенденциях Гёте», его «несправедливых выпадах в адрес Ньютона» и т. п. Гёте действительно не пощадил Ньютона. В Ньютоне увидел он насильника, посягающего на любимейшее дитя его. Шутка ли сказать: когда в октябре 1806 г. после сражения под Иеной возникла опасность потерять все – французские солдаты высадили прикладами дверь Гёте и угрожали его жизни, – он позаботился не о спасении стихов, дневников н прочих бумаг, но бумаг с учением о цвете. «Все, что я сделал как поэт, отнюдь не наполняет меня особой гордостью. Прекрасные поэты жили одновременно со мной, еще лучшие жили до меня и, конечно, будут жить после меня. Но что я в мой век являюсь единственным, кому известна правда в трудной науке о цвете, – этому я не могу не придавать значения, это дает мне сознание превосходства над многими». Злым волшебником видится ему Ньютон – «Бал-Исаак», так он назвал его, – похитивший «семицветную принцессу» и заточивший ее – это «восьмое чудо света» – в холод и мрак математических формул, охраняемых дружным кланом физиков всего света[20]20
Только один физик взял сторону Гёте: Томас Зеебек, берлинский академик, открывший термоэлектричество. По его словам, «среди всех живущих естествоиспытателей Гёте наиболее великий, единственный, кто знает, в чем суть дела».
[Закрыть]. Его тактика: «никакой затяжной осады или сомнительной вражды; крепость должна быть запросто снесена, дабы солнце проникло, наконец, в это ветхое прибежище крыс и сов». Френолог Галль определил однажды череп Гёте как череп народного трибуна. Есть, поистине, нечто захватывающе мужицкое в яростной позе Гёте, которую Рихард Фриденталь сравнивает с позой Лютера, топчущего ногой папскую буллу: «И если столь многие черти в аудиториях и книжных лавках ополчились против меня в пользу ложного учения… то вам не следует удерживать меня от громогласного признания в том, что я однажды сочел за правду… Какого черта сто́ит вся эта свобода прессы, о которой нынче кричит и воздыхает каждый проходимец, если я не могу сказать, что Ньютон обманулся сам в юности и употребил всю свою жизнь на то, чтобы распространять этот обман».
В чем же, по Гёте, обман? Позиция Ньютона вскрыта им с предельной ясностью. «Сначала он находит свою теорию, слишком поспешно убеждается в ней, прежде чем ему станет ясным, какие трудные искусные приемы потребуются, чтобы подтвердить на опыте свою гипотетическую точку зрения. Но он уже официально высказал ее и теперь использует все возможности своего ума, чтобы доказать свой тезис, причем он с невероятной смелостью утверждает миру прямо в лицо самое абсурдное как доказанную истину». В основе учения Ньютона лежит мысль о комбинированной природе света, заключающего в себе отдельные цвета. С помощью призмы, разлагающей свет, можно, согласно Ньютону, вывести мир красок. Гёте кладет в основу своего учения непосредственное созерцание цвета, являющее ему опытное происхождение колорита из соприкосновения света и тьмы. Разность установок очевидна. Оба исследователя принципиально расходятся уже в самом начале пути. Область Ньютона – абстрагированная краска; область Гёте – живой колорит. Гёте берет цвет во всем комплексе его проявлений, вплоть до чувственно-морального воздействия. Ньютона интересуют математически-количественные характеристики краски. Ньютон мыслит цвет как вещь. Гёте рассматривает его как деятельность. Ключ к пониманию «Учения о цвете» дан Гёте в формуле: «Учение о цвете надо делать, а не только читать». «Гёте, – по точной формулировке Рудольфа Штейнера, – начинает там, где физика кончает».
Так, с одной стороны. Но если ограничиться только этой стороной, то спор и в самом деле будет казаться «недоразумением», что и подчеркивали всегда приверженцы ньютонианства. К чему весь сыр-бор, если разговор ведется в разных плоскостях? Оттого, скажем мы, что плоскости при всем своем различии имеют все же точку соприкосновения, где расхождение исследователей имманентно самой проблеме. Я разумею здесь проблему света.
Для Ньютона свет – особенная, покоящаяся в себе «вещь», своеобразная и весьма комбинированная материя, испускающая прозрачные крохотные «тельца» от солнца к земле. Свет мыслит он как субстанциальную смесь цветов, разложимых в эксперименте. Гёте, напротив, исходит из полярности света и тьмы. Они суть единые и неделимые духовные принципы, не содержащие в себе ничего феноменального. Цвет возникает при их соприкосновении. Собственно цвет есть модифицированный свет, а тьма при этом играет активнейшую роль причины модификации. Следует еще раз подчеркнуть: под светом разумеет Гёте не смесь физических цветов, ни даже солнечный свет, обычно называемый белым, но нечто принципиально иное. Белый уже не свет, а цвет, ближайший к свету, но цвет. Между тем, свет есть инвариантная сущность, пронизывающая все без исключения цвета. Иначе говоря, цвет есть явление света, специфицированного тьмой; именно он явлен глазу; свет же, как и тьма, сами по себе невидимы физически, хотя именно их столкновением и обусловлен факт нашего зрения. «Глаз, – говорит Гёте, – обязан своим существованием свету. Из безразличных вспомогательных органов животного свет вызывает к жизни орган, который должен стать ему подобным; так, глаз образуется на свету для света, дабы внутренний свет выступил навстречу внешнему».
Ньютоновский эксперимент, по Гёте, предвзят; по существу, он «работает» на заведомо предпосланную гипотезу. Предположено, что свет есть белая смесь цветов радуги, и в качестве доказательства приводится довольно курьезный опыт. Берется диск, последовательно покрытый семью цветами; при быстром вращении цвета сливаются в однотонный белый цвет, который и мыслится как свет. То, что на самом деле цвета сливаются не в белое, а серое пятно, не играет существенной роли. Для успокоения совести физики советуют поместить в середину диска черный кружок, чтобы по контрасту серое выглядело как белое. Вот с какой наукой пришлось столкнуться Гёте!
Ньютоновскую гипотезу света современная физика отвергла. Но если еще Гельмгольц высказывал сожаление по поводу незнакомства Гёте с гюйгенсовской волновой теорией света, то уже Пуанкаре охарактеризовал эту последнюю как не только бездоказательную, но и неинтересную. От теории цвета самого Гельмгольца в свою очередь не осталось и следа. А вот Гёте – дилетант в физике – еще в 1806 г. высказал предположение о родственности света с магнетизмом, электричеством и химизмом. Гениальное предчувствие Максвелла в том же направлении стало, спустя десятилетия, прочным достоянием физики, трактующей свет как ограниченное частное явление в большом комплексе феноменов. Что до самой сущности света, то разве смогли бы простить ньютонианцы следующее утверждение Гёте: «Природу света никогда не выскажет смертный, и, сумей он даже сделать это, он был бы так же мало понят, как и свет»? И вот, спустя 100 лет лорд Келвин, один из ведущих физиков эпохи, «высказывает» свет в забавном каламбуре: «Свет есть свет, если ты видишь его как свет; он не есть свет, если ты его не видишь». И еще один каламбур: «Свет определяем мы как то, что сознательно воспринимается нами как свет». Послушайте это косноязычие; еще совсем недавно физики говорили о свете иным, более приличествующим профессорскому креслу тоном; «Физиологическая оптика» Гельмгольца демонстрирует в этом отношении явные стилистические преимущества по сравнению с цитированными выше «Шестью вратами познания» лорда Келвина; посмотрите, какое бойкое определение света предлагает она: «Свет – это своеобразная форма движения гипотетического медиума, называемого световым эфиром». Тут что ни слово, перл учености! «Добрая душа, – говорил в таких случаях Гёте Эккерману, – до мысли и созерцания этим людям вообще нет никакого дела. Они довольны уже и тем, что имеют для своего употребления слова». Гельмгольц – старший современник Келвина, но какой разительный контраст! Какой прогресс косноязычия, оправдывающий прогностику Гёте-физика: «Природу света никогда не выскажет смертный»!
И однако – «в целом учение Гёте физик принять не может». Так резюмирует это Вернер Гейзенберг. Я не буду приводить оценок, данных другими физиками; это было бы бесполезно, отчасти по недостатку места, отчасти же по одинаковости их. В основном это суть общие места, перепевающие на все лады старую песню: несведущесть в математике, поэтическое отношение к делу и т. п. Гёте предвидел такое положение вещей. «Математический цех, – записано у Эккермана, – постарался сделать мое имя таким подозрительным, что его стыдятся даже упоминать». Здесь еще раз сбылся удивительный его диагноз о том, что «ложное представление опровергнуть нельзя, так как оно основано на убеждении, что ложь есть истина». И все-таки он оставался спокоен за судьбу своего учения: «У меня, – гласит одно из поздних его признаний, – они ничего не могут разрушить, ибо я ничего не строил; но я сеял, и так далеко в мир, что посев они не могут испортить, как бы много плевелов они ни посеяли в пшеницу». Для прояснения ситуации я коснусь одного лишь вопроса, играющего существенную роль в мотивах неприятия учения Гёте и одновременно вплотную подводящего к центральному пункту этого учения.
Речь идет все о том же конфликте мыслительной способности с созерцанием. Фундаментальную ошибку Гёте физики усматривают в объективации субъективных свойств. Свет и тьма, да и весь мир красок, существуют, по их мнению, лишь благодаря зрительным способностям субъекта; в объективном же мире их нет. Перенеся их во внешнее, Гёте допустил-де ошибку так называемого «наивного реализма», и потому не мог понять правильность позиции Ньютона. Между тем, ему следовало бы знать, что во внешнем мире существуют не цвета, а колебания частиц, вызывающих чисто субъективное ощущение цвета. «Всякое физическое объяснение, – так резюмирует Гельмгольц свою критику Гёте, – должно возвыситься до сил; они же никогда не могут стать предметом чувственного созерцания, но лишь объектами понимающего рассудка».
Здесь вынужден я поставить точку и вновь вернуться к уже сказанному выше. Читатель не упрекнет меня в повторах; повторы естественны там, где властен заколдованный круг. Откуда, спрашивается, известно физику, что субъективно и что объективно? Механизм заключения все тот же: сначала нечто предполагается, потом утверждается и, наконец, подтверждается насильно подогнанным опытом. Предположение и утверждение, что в природе вне нас нет цвета, а есть вибрация частиц, – что это? откуда это взялось? на чем это основано? Не на спертом ли воздухе экспериментальных лабораторий, где опыт подменен пыткой людьми, предпочитающими иметь дело с живой природой лишь в часы отдыха, занимаясь рыбной ловлей и т. п.? Упомянутый ход мысли – всецело субъективен и абстрактен; не этому учит живое переживание природы. Я гляжу на красную розу. Что вижу я? Красную розу. Что есть красная роза? Она – чистый и непосредственный опыт. Что есть чистый опыт? Он – вопрос, заданный чувствами моему мышлению. В чем задача мышления? В том, чтобы ответ был имманентен вопросу. С вопросом надо считаться: в вопрос надо вслушаться: вопрос надо выслушать. Теперь проделаем тот же эксперимент с противоположной точки зрения. Я гляжу на красную розу. Что вижу я? Красную розу. Что есть красная роза? Она – мое субъективное ощущение, которому соответствует в действительности 400 биллионов вибраций эфирной частицы в секунду. Какой частицы? Эфирной. Что такое эфирная частица? Она – гипотетический медиум. Стало быть, Вы отрицаете объективность красного и признаете объективность какого-то гипотетического медиума (кстати, вышвырнутого в таком грубо материальном понимании из физики)? Скажут: а Вы-то сами откуда взяли, что красное объективно? – Но я пока не говорил ничего такого. Красное есть вопрос, поставленный созерцанием перед мыслью. И мысль должна не вступать в конфликт с созерцанием, а прояснять его.