Текст книги "Селинунт, или Покои императора"
Автор книги: Камилл Бурникель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Он прекрасно помнил, что находилось за колоннадой. На втором этаже – в общем, строгие спальни по обе стороны огромного коридора, освещавшегося только на концах через два овальных отверстия, проделанных в боковых фронтонах и вписывавшихся в треугольник «глаза Иеговы». А в этих комнатах – множество кроватей из железа и чугуна, или из красного дерева, с колоннами, на которых держался легкий балдахин из темной ткани. Там было так же светло, как в лесу. Жеро помнил, что занимал одну из комнат, обращенную на восток. Каждый раз, возвращаясь, он поселялся в ней. Возможно, у него никогда и не было другой своей комнаты, кроме этой.
В помещениях нижнего этажа было больше мебели разных стилей – от хрупкого изящества XVIII до «модерна» начала XX века, – портьер, бронзы, напольных фарфоровых ваз, украшений с псевдовосточными миниатюрами и изображениями водных растений. Жеро отнюдь не тянуло снова пройти через анфиладу больших залов, заглянуть в атриум, увидеть тяжелые серебряные подсвечники на «горках», удивительный готический буфет, в котором была заперта громоздкая фисгармония. У него не было ни малейшего желания снова проскользнуть в библиотеку, где он ни разу не видел, чтобы кто-нибудь придвинул лесенку к стеллажу и взял с полки книгу: там собирались четверо мужчин и курили толстые сигары, утопая в темных кожаных диванах, а Ники, единственная женщина, которую сюда допускали, лежала, свернувшись клубочком, на оттоманке в центре огромного черного ковра с узором из акантовых листьев и смотрела в потолок, словно следя за полетом диких уток.
Обходя вокруг дома, Жеро едва ли мог сказать, чем было для него то, что вновь открывалось его взгляду: дурным сном или картиной рая, порог которого ему так и не удалось переступить. Единственное, что могло бы вызвать у него желание войти внутрь и снова увидеть свое искаженное отражение в выпуклом зеркале под золоченым орлом, приветствовавшим гостей, – уверенность в том, что Сперанца все еще живет в этих стенах.
«Бедное создание!».. Невестки Гаста нарочито не обращали на нее внимания. Жеро, наверное, первым осознал, что она существует. Без нее все пошло бы кувырком в этом доме, где каждый мог подавать идеи, но Гаст никому не давал возможности их осуществить. Она, по крайней мере, пользовалась полным доверием Гаста, обладая тем важным в его глазах достоинством, что была одновременно деятельной и практически незаметной. Каждый раз, когда Ники после какой-нибудь стычки исчезала на неделю-другую или отправлялась в поход со своими братьями, Сперанца брала на себя заботы о Жеро, поджаривала ему бекон, заставляла принимать душ, а если ему случалось упасть с велосипеда или порезаться – промывала ему раны и смазывала мазью.
Она ни разу не воспользовалась подобным случаем, чтобы выпытать у него, какую жизнь ведут они с матерью, оказавшись далеко от Нэшвилла и Гаста. Он не испытывал смущения, когда она терла его мочалкой, и позднее, когда входила к нему в ванную, как будто она его воспитала. У него было ощущение, будто она всегда была тут. Откуда она взялась? Как давно находилась в услужении у семьи? Была ли семья у нее самой?.. Природа обошлась с ней сурово. «Такая уродина, что жуть!» – слышал он много раз. Она была очень маленького роста и странно припадала на обе ноги: когда она хлопотала по дому, то напоминала курицу, склевывающую зерно на ходу. Но уж, конечно, не уродливой. Жеро никогда не воспринимал ее такой; или, может быть, единственный раз в своей жизни, полюбил в ней уродство: в этой семье, где каждый обладал замечательной внешностью, она являла собой некое невероятное исключение, загадку природы, которая не могла его не заинтриговать. Во всяком случае, черномазая хромоногая колдунья могла командовать целой армией негров и заставлять их работать. В самом деле, в этом доме, где всегда проживало не меньше дюжины человек, заправляла всем она, так что можно было подумать, будто все делается само собой, что каждый слуга – какой-то автомат, который никогда не ломается, не выходит из строя, не допускает ошибок и всегда появляется в нужном месте.
А потом, в этих стенах, где многое было ему чужим, даже враждебным, она дарила ему успокоение. Если на него вдруг нападал едун, он всегда был уверен, что с ее помощью найдет чем перекусить.
Но Сперанца уже давно как умерла, и, наверное, он один помнил ее так отчетливо. Он припоминал, как сидел однажды на кухне, когда его укусила змея в рододендроновой роще, где он искал стрелу, и боялся пошевелиться, чтобы яд «не дошел до сердца». Если змея – уж, то все обойдется, но если это гадюка или еще какая-нибудь ядовитая гадина, нет никаких шансов на спасение. Все это ясно запечатлелось в его памяти. Он ожидал, что место укуса вскроют ножом или прижгут каленым железом, но она лишь помассировала ему пятку. Ему было очень стыдно, но он не удержался и спросил, можно ли от этого умереть. «Конечно, мистер Жеро, конечно… но вы бы тогда уже умерли!»
Сперанца – это было больше, чем волшебное имя: она отгоняла злые силы. Может быть, она знала какую-то тайну? Но это был еще и голос. Однажды утром он перестал играть на фисгармонии и прислушался к эху этого голоса, звеневшему под деревьями. Даже теперь услышанные тогда слова казались ему таинственными: «Нативите,[65]65
Сперанца означает «надежда», Нативите – «рождество».
[Закрыть] где ты?.. Нативите пропала… Ну же, вылезай! Ответь мне, если ты здесь, Нативите!» Он был озадачен. К кому обращался этот зов? Насколько он знал, никто никогда не носил такого имени.
Жеро не станет продолжать осмотр; и на кладбище тоже не пойдет. Ему было достаточно знать, что могила где-то рядом, менее чем в миле отсюда, поросшая травкой, посреди деревьев – таких же, как эти, что шелестят здесь своей листвой. Вдруг, возвращаясь обратно по аллее, он услыхал, что за ним кто-то бежит. «Масса спрашивает, кто вы такой!» Женщина уставилась на него огромными глазищами с красными прожилками на белках. «Вы к нам, часом, уже не приходили?.. Вы, случайно, не родственник?»
Неужели клеймо, печать проступали так явственно? Или женщина узнала его по фотографии, оставшейся в комнате Ники? Но это было невозможно. Если кто-то и узнал его, то это мог быть только Гаст. Жеро был уверен, что тот сразу заметил его в окно и следил за ним, пока он обходил вокруг дома.
– Прошу вас, масса, не уходите… я пойду скажу, что вы еще здесь… А то масса очень рассердится… Не уходите.
Ангельское создание с черной кожей, прямо как Сперанца на своих хромых ногах!.. Да, он правильно догадался: Гаст хотел его видеть. Возможно, он не узнал его физически, но был предупрежден той же интуицией, какая, ночью или когда он стоял спиной, немедленно извещала его о присутствии Ники.
Прислонившись спиной к дереву, Жеро смотрел, как женщина, задыхаясь, бежит к дому, размахивая толстыми руками. Итак, он снова увидит Гаста – человека, разлучившего его с матерью, но и столько лет не дававшего обоим умереть с голоду. Так которого же из них? Того, кто, некоторым образом, искорежил его юность, или того, кто позволил им вести столь экстравагантное существование, а под конец, возможно, спас Ники от беспутства?
Минутой позже на втором этаже распахнулось окно, и женщина стала делать ему энергичные призывные знаки. Ему не нужно было показывать дорогу; он знал, куда идти.
* * *
Это могло бы стать началом. Началом примирения. Пробуждением воли переписать прошлое, переделать его целиком и полностью, распределить по-новому роли, сделав Гаста не дядей Жеро и не отцом, а, оставив побоку кровные узы, – внезапно появившимся вновь опекуном, кем он в некотором роде и был для него долгое время.
Самое удивительное – что Жеро, не дождавшись такого предложения, все же принял его, словно оно вытекало из самих обстоятельств, не установив никаких сроков. Подобно камню, упавшему с неба, он тотчас увяз в этом иле. Его комната, его кровать – все находилось там, где всегда. Но лишь на первый взгляд: в его глазах уже ничто не соответствовало оставшейся неизменной обстановке. Для Жеро это была просто остановка, но самая удивительная со времени возвращения в Америку.
…Я снова увидел Гаста. Он ничуть не изменился, в общем, не так сдал, как я мог себе представить по описанию парня из мотеля, даже совершенно оправился после приступа. Черт его знает, как эти мастодонты умудряются снова вернуться в строй. Я ожидал увидеть его в инвалидной коляске, или простертым на постели посреди оловянных солдатиков, в лучшем случае ковыляющим на костылях, волоча свою омертвевшую половину и не зная, что с ней делать; но нет, все у него действовало, и ткани, и мышцы, и кровь в них не застаивалась. Никаких париков, никаких вставных челюстей. Свежевымыт, свежевыбрит. Оставалось только, чтобы он врезал мне кулаком в живот – проверить, держу ли я удар. Он, наверное, ликовал. Он видел, что я обалдел от того, что он в такой форме, способен дать фору всем этим хрупким зубрам, юным бизонам, изнемогающим под тяжестью своих грив, – да он, пожалуй, и не знал об их существовании. В общем, что ему хоть бы хны!.. Когда Америка не убивает своих стариков до достижения ими сорокалетнего возраста, она бальзамирует их навеки вечные!.. И тотчас пошли приказы, обычное представление. Он мне дух не давал перевести. Для начала спросил, голоден ли я и не соглашусь ли перекусить с ним за компанию. Ленч так ленч! Мы тем временем уселись перед двумя большими стаканами виски. Поскольку он жил один в огромном доме с одной-единственной парой слуг, прошлое как будто не довлело над ним: он не поддавался натиску всех этих теней, от которых мне не удавалось отмахнуться. Выставив за дверь всех невесток с их потомством, он здорово пошел на поправку. Рука его не дрожала, когда он подносил стакан к губам. И обедал он с неизменным аппетитом. Теперь это было предметом его гордости. Потом мы перешли в библиотеку, и он, не дав мне времени пробежать глазами по стеллажам, налил и протянул мне стакан коньяку. Потом извлек из кармана замшевой куртки старую обкуренную трубку и выпустил мне в лицо клуб дыма. Мы сидели на этих кожаных диванах, словно два почетных члена самого закрытого клуба – вероятно, самого ксенофобного во всей округе. Гаст не задавал мне вопросов: им не было места в его монологе. Как я жил все это время, кочуя то тут, то там, и что намеревался делать теперь, когда вернулся, – ему на это явно было наплевать. Что денег у меня негусто – это должно было сразу броситься ему в глаза. Но и что я приехал не за тем, чтобы вытянуть денег из него, – это он тоже знал. Бескорыстен! Хотя Ники тоже заявляла о своем бескорыстии, она, по крайней мере, чудовищно нуждалась в деньгах, что вынуждало ее клясться в верности. Ники была членом клана. Я – нет. Ники могла сколько угодно трубить во все концы, что я самый одаренный на свете мальчик, что я добьюсь успеха во всем, за что ни возьмусь, – он никогда в это не верил. Для него я был другим, совершенно чужим: мальчиком без корней. Даже в этот момент я в его глазах обладал не большим весом и значимостью, чем дубовый или кленовый листок, обнаруженный между страниц случайно открытой книги. Зато ему бесконечно важно было убедить меня в том, что он еще хоть куда, по-прежнему разъезжает на машине, не последний человек среди почетных горожан, а друзья все так же приходят его навестить.
Лучший способ держаться молодцом – это крепко держаться за настоящее, а не терзаться сожалениями, не так ли?.. Продав свое дело («с этих предприятий местного значения никакой прибыли… поддерживать их – чистая филантропия…»), он умело вложил свои деньги. По его собственным словам, рынок ценных бумаг он знал как свои пять пальцев… Все ли мне понятно? Удается ли мне следить за нитью его рассуждений?.. Мне было все понятно: клан отныне превратился в легенду, а Гаст со всеми своими миллионами – в одинокого человека.
Его одиночество могло показаться Жеро справедливым наказанием. В конце концов, это дело Гаста притворяться, будто он сам верит тому, что говорит, и пытаться убедить племянника, будто он чувствует себя как нельзя лучше и никогда не был более счастлив. Было все-таки что-то жалкое в его упорстве. Предаваясь всем этим излишествам, Гаст, вероятно, нарушал предписания врачей. И этот странный монолог явно был вызван не столько его желанием что-то доказать, сколько опасением, что им придется вспомнить определенные темы, определенные лица. Порой он останавливался посредине фразы и выходил, чтобы, как он говорил, размять ноги, но на самом деле, наверное, чтобы полежать или принять лекарство. Когда Гаст думал, что на него никто не смотрит, то усилие, какое ему приходилось делать для координации движений, пробуждало в нем тревогу, словно он вглядывался в партитуру, которую вдруг стало сложно разбирать.
Гаст несколько раз в день заставлял себя совершать прогулки, но никогда не удалялся от дома. Жеро смотрел, как он ходит под деревьями, огибает цветники, тычет палкой в кучу компоста – высокий, немного кургузый силуэт в чересчур узкой одежде, отчего в его походке появлялась какая-то нерешительность, почти робость, словно все это буйство красок, огромные тени, усыпанные солнечными пятнышками, не подпускали его к себе.
Жеро остался частично из-за того, что был убежден: Гаст в конце концов заговорит с ним о Ники. Наверное, он мог бы ему в этом помочь, спросив, какими были ее последние минуты. Раз уж он здесь, в этом доме, он имеет право не довольствоваться путаными объяснениями, которые ему дали в свое время, и теми, которые он получил, вернувшись сюда. Но нужно было, чтобы инициатива исходила от самого Гаста, чтобы он перестал ломать комедию. Возможно, он всего лишь ждал удобного случая, когда замолкал и между ними повисала тишина. Но заговорить первым должен был он. Если его тяготила какая-то тайна, Жеро был здесь не за тем, чтобы его от нее освободить.
Между ними неизбывно витала эта тень. Расставшись со вторым мужем, поссорившись с сыновьями, которых от него родила, Ники вернулась в Нэшвилл, и то, что ее здесь похоронили, стало естественным завершением долгих и бессвязных скитаний. Невзирая на тщеславную страсть, всегда увлекавшую ее прочь, эти узы никогда бы не порвались. Ничто другое в ее жизни не имело характера столь насущной необходимости. Возможно, у нее не было никакой другой привязанности, кроме бурного чувства, удалявшего ее от Гаста лишь затем, чтобы издалека вновь привести к нему. А как сложилась жизнь у него, Гаста? Жеро никогда об этом не знал. Он не был женат. Но разве бы она такое допустила? Они прожили, занимаясь единственно друг другом, хотя, вероятно, никогда этого не сознавали. Что бы могло отнять ее у него? Ни один мужчина. И не дети. И не это отчаянное усилие запечатлеть на холсте вечно ускользавшую от нее реальность. Все притуплялось в ней, кроме потребности возвращаться к нему, так и не примирившись с самой собой. Так повелось издавна: с их юности, протекавшей здесь, в этих краях, в этих стенах. Из долгого прошлого, замаскированного семейными преданиями. Возможно, какой-то жест, смех, внезапное удивление, объединившее обоих, вызвало в них этот надрыв, толкнуло друг к другу и окончательно замкнуло в настоящем, которое никогда не сможет их разлучить. Единственная любовь, приглушенное пламя, поддерживаемое столькими ссорами, разлуками. Что произошло в конце столь долгого ожидания – мог сказать только Гаст. Но это можно было себе представить. В последний раз Гаст и Ники остались одни на краю извилистого пути. Было лето, дом стоял пустой… Это случилось восемь лет назад.
Гаст возвращался с прогулки и присоединялся к Жеро в библиотеке. Те же самые предметы, на тех же самых местах. Тот же неяркий свет, скользящий вдоль обоев. Из-за высоких окон создавалось странное впечатление, будто ты в лесу.
Появится ли сейчас и Ники, завернувшись в легкую поблескивающую ткань, словно в голубоватое облако, пронизанное лучами, и займет свое место на оттоманке?
Вентилятор, который раньше колыхал воздух в знойные часы, перекрывая своим гулом храп и позвякивание кусочков льда в стаканах, заменили на кондиционер. Никакой рой уже не проносился через это пространство, и хотя огромный маятник продолжал отсчитывать те же секунды, минуты стали иными. Пользуясь молчанием Гаста, Жеро перебегал взглядом с предмета на предмет. На стеллаже перед книгами он увидел серебряные чаши для пунша с инициалами Руфуса, Томаса и Алана: их подарили каждому на восемнадцатилетие. Но никто из троих уже не поднимет и не осушит эти чаши. Алан погиб при крушении чартерного самолета в Мемфисе, когда летел в Новый Орлеан, а двух остальных унесла война на Филиппинах. Обстановка оставалась неизменной в мельчайших деталях, но ничего из того, что существовало раньше, было уже не вернуть. Хотя фисгармония по-прежнему была встроена в готический буфет, изрядная часть клавиш отлетела под многочисленными детскими пальчиками, обращавшимися с благородным инструментом как с вульгарным игровым автоматом. Сколько лет уже Жеро не прикасался к клавиатуре? А сколькими счастливыми часами он обязан этой своей подруге! Именно здесь однажды утром, между двумя аккордами хорала, до него донеслось таинственное имя: Нативите. Если для его матери Нэшвилл – это Гаст и только Гаст, для него Нэшвилл – это фисгармония. Когда он был далеко, он беспрестанно скучал и думал о ней, почти как о большой преданной собаке, которую бы ему пришлось оставить в конуре. И поскольку Гаст держал фисгармонию в своем доме, однажды он избегнет адского пламени. Когда, находясь в тысячах километров отсюда, Жеро иногда представлял себе своего дядю, тот часто являлся ему в образе капитана Немо, грезящего на дне морском за органом «Наутилуса».
Но Ники не приходила и не садилась на том месте, где они невольно искали ее взглядом. Может быть, она пройдет у них на глазах по лужайке, с папкой для рисунков подмышкой, и направится к бывшей конюшне, где Гаст устроил для нее мастерскую?
По меньшей мере, пожив здесь, он узнает, что же все-таки случилось с этой мастерской и тем, что в ней было. Здание снесли после пожара, а все полотна, все рисунки, эскизы, наброски, муляжи, которые Ники складировала там годами, обратились в дым.
Жеро не мог отвести глаз от этого места; что-то влекло его туда. На пожарище ничего не было ни посажено, ни посеяно. Возможно, ничего бы и не выросло на бесплодном прахе, на мельчайших частичках кирпича и гипса, перемешанных с гнутыми гвоздями, оставшимися там после расчистки. Земля тоже сгорела вместе с картинами, со всеми эпизодами прошлого, и уже ничто не засвидетельствует бытия Ники на этом свете. Чтобы стереть очертания стен и воспоминание о кострище, чтобы протянуть газон через проклятый квадрат, нужно привезти новой земли. Это было бы проще простого. Наверное, Гасту давали такой совет, но раз он не издал никаких распоряжений, раз он захотел сохранить этот хорошо заметный шрам, значит, он решил наказать себя за то, что пережил Ники, и намерен сохранить бесплодный пустырь в центре зеленого озерка?
Жеро был в замешательстве: то, что ему рассказали, скорее, будило подозрения. Почему это молния ударила именно в это место? И почему все произошло незадолго до смерти Ники, когда жизнь в ней поддерживали только переливаниями крови?
И об этом старик не расскажет всего, что знает. Но Жеро и без него было все понятно: он припоминал почти похожую сцену… Это произошло на Капри, уточнил он.
…Раз в неделю она ездила в Неаполь к психиатру. Кроме того, уж не знаю, почему, деньги, которых она ждала, все не приходили. Иногда рука ее дрожала так, что она не могла держать кисть. Я никогда ее не видел в таком состоянии. Что для нее сделать? Как обычно, ждать, пока она выкарабкается. Мы не слишком ладили в то время: я находил, что она перегибает палку, что зря она так убивается из-за живописи. У меня была лодка, я ловил рыбу с рыбаками, усаживался за столиком в «Марина пиккола» и смотрел на туристов… Правда, было досадно, что ей здесь становилось невмоготу. Я до смерти боялся, что она вдруг решит уехать… Однажды вечером, возвращаясь на виллу, я увидел, что окно мастерской озарено, и задохнулся от запаха паленого. Бросился вперед: все горело. Она подожгла под мольбертом кучу тряпок, политых бензином. Мне удалось все потушить. Она не пыталась мне помешать. От всей работы за год не осталось ничего: она вновь обрела покой…
Но Гаст оказался не столь ловок, если только ей не удалось убедить его в необходимости такого очищения огнем. Жизнь казалась Ники сносной лишь тогда, когда на нее ничего не давило, а давило на нее все. Все ее произведения, скопившиеся в этих стенах, – настоящие вериги! С какой радостью она отомстила за все те муки, которые олицетворяли для нее собой ее картины!
Это случилось ночью. К прибытию пожарников все здание было охвачено огнем. Она даже не спустилась. Стояла у окна и смотрела, как горит время.
* * *
«Погребенные миры, в которых мы идем навстречу самим себе…»
Вот оно, начало, твое начало, первая фраза книги. «Погребенные миры»… «навстречу самим себе»: человек, наблюдавший бездны времени, но помнящий о его пропастях. Все остальное идет следом, увлеченное этим движением.
«Описание земной империи». Одного названия было бы достаточно, чтобы все произведение избежало забвения. Это заглавие сразу ставило тебя поодаль от ловких грамматистов, делящихся друг с другом рецептами или хитроумно уводящих друг у друга из-под носа свои лунные капсулы, далеко от всех этих торгашей, которые, извиваясь в рамках дозволенного распутства, демонстрируют только тщетность своих усилий по эротизации планеты!
«Погребенные миры…» Я без труда представляют себе шок, какой может испытать человек, увидев, что его кровь брызжет из вены другого, услышав, что его голос звучит из чужого рта. Сомнения возможны, но не такое. Ты был готов отказаться от многого, но уж конечно не от этой уверенности. Каждый раз, когда я раскрываю твою книгу, – я мог бы прочитать тебе на память целые страницы, но, к несчастью, уже некому слушать, – я испытываю тот же шок. Тебе, должно быть, показалось, что земля уходит у тебя из-под ног. «Я был потрясен!» – сказал ты. Было от чего.
В историческом прошлом известны случаи сомнительного присвоения авторства, произведения, которые приписывают то одному, то другому (причем от обоих остались только имена), но такие колебания можно объяснить нагромождением веков, тысячелетий, неоднозначностью выходных данных и подписи, намеренным выскабливанием имени автора. И так же обстоит дело со многими чудесными творениями, о которых мы совершенно не знаем, кто их создал, где оригинал, а где копии; родилось ли произведение от одного или от нескольких, или же это на самом деле всего лишь компиляция, постепенно впитавшая в себя примечания, добавления, повторы… Но в этом состоит необходимое действие времени, благодаря которому отдельный автор становится для нас в конце концов цивилизацией, мгновением истории, кульминационной точкой в развитии империи или ее крахом, одним из лучей золотого века. Все происходит так, будто произведения, только и имеющие право на бессмертие, обретают его лишь слившись с общим наследием, с общей истиной, с общим озарением первых мифов, будто слово, деяние художника возвращается обратно к богам, которые вдохновили их, обучив людей возделыванию винограда и оливковых деревьев, пользованию плугом и исчислению времени. Все происходит так, будто писатель, творец может поставить свою подпись под текстом лишь на краткое время, а созданное им словно отвергает это обособляющее, индивидуальное клеймо, помечающее его расплывчатым указанием на происхождение, подобно некоему природному изъяну, препятствующему стать выражением звездной ночи, отражением великих космических сил, великих абсолютных возмущений материи и духа.
Но я обобщаю, опережаю развитие событий в твоем отдельном случае. В первый момент твоя реакция была такой же, как и у любого другого человека на твоем месте. Можно было подумать, будто это тебя опустили в гробницу на берегу Евфрата, а Атарассо отныне жил вместо тебя. Они лишили тебя твоего дыхания: ты дышал в груди другого. А этот другой, покинув земной мир, начал в нем новую карьеру, повсюду получая почести, которые никто и не подумал воздать тебе (впрочем, ты бы их не принял), но его приветствовали как учителя, освободителя, чудесным образом избежавшего гибели. Ах, тебя от этого трясло, ты не мог совладать со своим возбуждением, и, по правде говоря, было из-за чего взволноваться! Ты набросился на аннотацию; разом проглотил все выдержки из газетных статей, напечатанные на внутренней стороне суперобложки, судя по которым, книга сразу же после публикации получила единодушно и преувеличенно восторженный прием в Милане, Лондоне, Париже. Европа умеет быть щедрой к покойникам. Атарассо пользовался посмертной славой со всеобщего одобрения. Но ты, неужели ты наглухо отгородился от всего мира, схоронившись в Нью-Йорке, не читал никаких газет, ни разу не покидал Гринвич-Вилладж, превратившись в какого-то ремесленника, зажатого между своим верстаком и психоделической фантасмагорией!.. Америке, в свою очередь, оставалось только присоединиться к общему хору и впасть в транс. Твоим глазам открылся бушующий океан восторженных похвал, и каждый раз, когда на тебя накатывала очередная огромная волна, казалось, что тебя сейчас смоет с пирса. В несколько секунд все прояснилось. Ты во всех подробностях увидел свое приключение: аварию, случай, который почти силой ввел тебя в дом этого человека, твои ночи с Сандрой, – приключение, которое множество других событий, множество других встреч в эти четыре года практически стерли из твоей памяти. Вся картина вновь ожила, но в ином свете, в мертвенно-бледном сиянии молнии и рокоте грома. Непостижимейшая махинация! Дичайший грабеж! Все свершилось без твоего ведома. И тем легче, что ты не придавал никакого особого значения выпархивавшим из тебя словам, – разве что получал удовольствие от этого занятия – словам, которые, как тебе казалось, были не более достойны вечности, не более замечательны сами по себе, чем прочие, давние твои попытки творчества, не нашедшие отклика. Тот свой провал ты тогда похоронил, как и многие другие вещи, которым не было предназначено увидеть свет или принести плоды. Тебе было достаточно жить и приспосабливаться к обстоятельствам, стремясь лишь к непостоянству и переменчивости. По меньшей мере этот выбор ты сделал сам, и никто не имел права решать за тебя, принуждая поступать иначе, а тем более предъявив тебе доказательство того, что кое-что в тебе может быть непреходящим, доказательство того, что в один прекрасный момент ты нашел, распознал себя, разбазаривание же твоих дарований отнюдь не привело к твоей гибели, а лишь облекло собой одно мгновение.
Ах! Я дорого бы дал, чтобы оказаться там, в книжном магазине Рокфеллеровского центра, в тот момент, когда на тебя снизошло невероятное и парадоксальное откровение. Я дорого бы дал, чтобы последовать потом за тобой в той толпе, пока ты спускался по Пятой Авеню, натыкаясь на демонстрантов, шедших в обратном направлении, останавливаясь на каждом перекрестке, но не для того чтобы взобраться на столб и громко комментировать отрывок из Библии или Корана, стих «Упанишад» или «Бхагавад-Гиты» (тот, что ты так хорошо толкуешь в своей книге: «Людей, чей дух укрывается во мне, я выхватываю из океана перевоплощений и смерти»), а чтобы снова погрузиться в твое произведение, разрываясь между самыми противоречивыми чувствами: яростью от того, что тобою так цинично манипулировали, недовольством тем, что тебе организовали дебют против твоей воли, но и неким восхищением столь замечательно провернутой операцией. Внезапно ты разражался неуёмным смехом, подумав, как же над тобой насмеялись, – смехом, из-за которого тебя могли бы принять за сумасшедшего, если бы в Нью-Йорке не было правилом не обращать внимания на прохожих и никак не реагировать на чокнутых.
Тебе нужно было собраться с мыслями. Дощатая хижина на прибрежном островке, открытая всем ветрам, – Саттон, Нантуккет, – вот там ты бы мог укрыться, чтобы точно определить размеры ущерба и выработать свою позицию. Дойдя до 42-й улицы, ты, наверное, подумал, не лучше ли направиться к автовокзалу и сесть в первый попавшийся автобус. Возможно, у тебя не было с собой достаточно денег, и ты нырнул в метро, по пути продолжая столь же ненасытно перелистывать страницы.
Вернувшись в исходную точку, ты для начала выставил двух девиц, Бетси и Пенелопу, которые только что проснулись и заплетали себе косички. Ты хотел побыть один. Потребовал, чтобы тебя не беспокоили, что было самым несвоевременным требованием, учитывая те условия, в каких все вы жили. Ты, наверное, походил на птицу, которую бурей выбросило на мост. Твоя комната?.. Скорее, мастерская, дортуар, зал собраний, выставочная галерея, оклеенная постерами, восточными занавесками, акриловой пестротой, огромными рисунками и фотографиями: Магрит[66]66
Рене Магрит (1898–1967), бельгийский художник. Начинал с кубизма и футуризма, затем, через абстракционистские тенденции, пришел к сюрреализму.
[Закрыть] и Лотрек,[67]67
Анри Тулуз-Лотрек (1864–1901), французский график и живописец. Особое место в его творчестве занимают сцены из жизни парижской богемы.
[Закрыть] Кецалькоатль[68]68
Божество ацтеков, изображалось в виде пернатого змея.
[Закрыть] и Бэтмен, Мао и «Битлз»… Ты к этому руку не приложил. Никто и никогда не старался сохранять в большей неприкосновенности места, где ему доводилось жить. Никто не был более бесчувствен, чем ты, к такого рода визуальной агрессии, менее подвержен влиянию музыки, низкие колебания которой доносились до тебя днем и ночью вместе с запахами жареного и сандалового дерева из-под двери. Обе девицы, наверное, подумали, что ты собрался отчалить в небольшой «круиз», прогуляться к звездам. Обычно ты предоставлял это другим: скоростной спуск на дно Саргассова моря. Ты уже слишком долго путешествовал, прошел через множество маковых полей, побывал во множестве городов и базаров на Востоке и в Азии, так что теперь уже не открыл бы для себя ничего нового в этом плане, а их жалкие дозы и содержимое пакетиков напоминали тебе продукцию из аптечных киосков.
На самом деле ты отправлялся в совсем иную экспедицию. Ты просидел запершись до самого вечера, может быть, до самого утра, не чувствуя, как бежит время, не слыша других голосов, кроме своего собственного, но словно в плохой или слишком старой записи, создававшей представление только о непреодолимом расстоянии, похожей на воспоминание об иной жизни, принадлежавшей тебе теперь лишь частично. Порой, закрыв глаза, ты на память заканчивал фразу – без ошибки, без колебания. Но тебе случалось и наткнуться вдруг на незнакомое место, и твоему удивлению не было предела, когда тебе встречались вещи, которых ты не мог сказать, а ведь выразил, сформулировал. Ты, столь мало привязанный к своим мимолетным мыслям, словно нащупывал тогда странные окаменелости, в которых была заключена частичка тебя самого. Всё… они всё сохранили: незаконченные фразы, многоточия на месте слов, которые ты так и не смог подобрать, словно этот сумбур, нарушения ритма или смысла, колебания пера вырисовывали некую каллиграмму, некий кабалистический символ, отражающий смятение вдохновенного ума. Неужели такая незаконченность приветствовалась повсюду, будто она сохраняла свежесть этих текстов, их жизненный сок, а идеальная форма, которую ты до сих пор рассматривал как конечную цель, лишила бы их души и красоты?