Текст книги "Селинунт, или Покои императора"
Автор книги: Камилл Бурникель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Но это, увы, была лишь хорошая сторона ваших отношений. Все время, пока он говорил, Вы следили за уровнем некой жидкости, смешанной с кровью, которая по прозрачным трубочкам стекала в баночку рядом с его кроватью. Он разъяснил Вам, как действует эта система. Иногда даже откидывал одеяло, задирал подол рубашки, завязанной на спине, и, приподняв головку члена большим и указательным пальцами, высвобождал мочеиспускательное отверстие, распухшее от катетера. Вы бы вполне обошлись без такой наглядности. Столь скромное орудие – не могли Вы удержаться от мысли – и породило в более счастливые дни столь прекрасное потомство. Вы не могли отвести взгляда от этих кровавых капель, уже предвидя момент, когда болтовня вдруг прервется криком и угаснет в долгом жалобном речитативе, более мучительном для Вас, чем собственный недуг. По правде говоря, Вы так хорошенько и не поняли, что происходит в системе сообщающихся сосудов мочевого пузыря и баночки, в мочеиспускательном канале, поврежденном изнутри инородным телом. Особенно ночью Вам было невыносимо присутствовать при этих мучениях, не в силах что-либо сделать. Когда терпеть уже не было мочи, несчастный судорожно нажимал кнопку вызова медсестры. Где-то далеко дребезжал звонок, а в коридоре над дверью зажигалась лампочка. Но никто не приходил. Были другие срочные вызовы, другие больные, испытывавшие те же спазмы, те же судороги. Как Вы тогда ненавидели всех этих сестер, не прибегавших тут же! Как вдруг становилось невозможно дышать этим воздухом, отравленным сукровицей и причитаниями! «Oh God! God![36]36
О Боже, Боже! (англ.).
[Закрыть] Пусть он перестанет мучиться!» К кому обращали Вы эту молитву? Вы ловили себя на том, что молитесь за этого старика, который донимал Вам своим славословием, своими нравственными устоями, своим поникшим мужским достоинством. Но вскоре Вас охватывал гнев. Эгоизм брал верх. «Хоть бы он замолчал! Хоть бы все это кончилось!» Наконец, приходила сестра и резко задергивала занавеску, чтобы закрыть от посторонних глаз кровать старика. Предполагалось, что Вы спите. Странное предположение, даже если бы доза снотворного была в три раза больше, даже если бы тень медсестры не вырисовывалась на занавеске зловещим силуэтом, даже если бы шприцы не звенели о металлический поддон. Нужно было продуть систему трубочек. Вы так и не могли понять, успокаивался ли больной от действительного облегчения или от того, что терял сознание. Но пока не наступала передышка, вы слышали хриплое, прерывистое дыхание, завершавшееся длинным и глубоким вздохом, который вполне мог выражать и наслаждение, и испытывали такое же чувство неловкости, как если бы приложили ухо к перегородке и вдруг поняли, что за ней происходит нечто такое, о чем Вам лучше бы не знать.
Наконец, тишина, первые признаки рассвета. Вы смотрели, как заря окрашивает облачко Ниагары, похожее на маленький атомный гриб, уже оторвавшийся от ночи».
«Этот рассказ убедительно свидетельствует о том, что Вы были далеко не в расслабленном состоянии. Вам не повезло, что Вас поместили в урологию. Вы бы прекрасно обошлись без столь обстоятельных и преждевременных знаний о простате. Ваш очаровательный сосед наконец отправился в операционную, его привезли оттуда несколько часов спустя, еще немного не в себе; потом он начал поправляться и снова принимать посетителей.
Однако спокойствия Вы не обрели. Эта незанятая койка посередине продолжала Вас тревожить: Вы полагали, что она припасена для неотложных случаев: ДТП, крушений самолетов, пожаров, «…обожженная кожа, переломанные кости, раздробленные члены, восстановленные под стерильными простынями благодаря пересадкам и огромным протезам…» Настойчивость, с какой Вы воображали себе возможного соседа, показывает, что Вы жили в атмосфере депрессии, пробудившей в Вас старые страхи. Вы не сражались в Азии? Не присутствовали при несчастном случае, при кровавых стычках на расовой почве? У Вас несомненно было какое-то травмирующее воспоминание… Вы говорите, что не будь у Вас дренажной трубки в боку, Вы бы сбежали. Каждый раз, слыша, что из лифта вывозят каталку, Вы готовились увидеть этого третьего пациента – столь нежелательного, столь нежеланного, – к которому Вы заранее испытывали отвращение, не зная о нем совершенно ничего. Теперь вы допускаете, что такая паника была чистейшим безрассудством; что больных в столь плохом состоянии отправили бы в специализированные отделения для тяжело раненных. Это была лишь игра воображения – ободряющего или удручающего, в зависимости от ситуации. Во всяком случае, именно этот страх, эта тревога предшествовали в Вашем подсознании появлению на сцене Жеро. Это очень важно подчеркнуть.
Итак, однажды ночью каталку все-таки ввезли, и коридор и палата осветились ярким светом. «Тишина и белизна. Четко отлаженные движения, как при стыковке космических аппаратов. Лица и обнаженные руки двух негров, причаливавших этот странный ковчег, явившийся из холода, подчеркивали снежную белизну. Две медсестры присутствовали при переносе груза, почти не участвуя в нем. Тело соскользнуло при такой скупости движений, почти в состоянии невесомости, что просто диву даешься». Вы присутствовали при сцене, требовавшей от каждого участника минимума движений. Вы сами, сосредоточив внимание на санитарах, как могли, оттягивали тот момент, когда придется познакомиться с пациентом. «Прилунение завершилось. Каталка выехала, словно на дистанционном управлении. Какое-то время сестры копошились у постели. Ритм изменился…» Вы увидели кисть руки, безжизненно лежавшей поверх одеяла, ниже локтя пластырем была прикреплена трубка капельницы с физраствором, подвешенной на штанге. И вдруг Вы остались один на один с этим незнакомцем, которому Вы еще не смели взглянуть в лицо. Но страх исчез. Вы едва слышали похрапывание старика, который, освободившись теперь от своих катетеров, спал лицом к стене. Завтра за ним приедут родные. Он вернется к себе домой, к своим детям, к цветному телевизору, у колоннады его встретит хор и, выстроившись на ступенях церкви, исполнит его любимый хорал. Он снова вернется к своей благопристойной жизни, снова будет продавать машины на Мейн Стрит. А Вы – Вы были счастливы от него избавиться. Вы уже ввязались. В какую авантюру? Никогда Вы не испытывали столь сильно чувства присутствия. Однако, повернувшись к этому человеку, только что прибывшему из реанимации, вы спросили себя, дышит ли он, но на сей раз без тревоги… «Откуда на меня снизошел этот покой?»… Я мог бы. Вам ответить: оттого, что бывшее у Вас перед глазами ничем не напоминало порождение Вашей томящейся души.
Занимался день, и Вам открылось, понемногу освещаясь, застывшее в восковой летаргии «лицо Патрокла».[37]37
Патрокл – греческий герой, друг Ахилла, убит Гектором на стенах Трои.
[Закрыть] Эк куда хватили! Знаете, сколько лет было Патроклу? Жеро годился ему в отцы. (Если только Ваш и мой Жеро – один и тот же человек.) Но очень показательно, что уже в тот самый момент в Вашем мозгу запечатлелся образ героя, павшего в бою. Миф уже рождался, без Вашего ведома, в запредельности бледности и истощения жизненных сил. И никогда Ваш новый спутник не покажется Вам более реальным, чем тогда эта маска в зимнем свете, принадлежавшая то ли живому, то ли покойнику, то ли человеку, которому предстояло возродиться в Вас.
Что еще добавить? С людьми, с которыми сталкиваешься таким образом, все непрочно, кроме первого произведенного ими впечатления. С того самого момента Вы решили слепо верить. Ваша ссылка на героя мифа – тому доказательство. Оно лишь подтвердилось впоследствии. Вы отмечаете некоторые детали, не задумываясь о них. Например, эти две книги, лежавшие на виду на стеклянном столике у него в изголовье. Они, наверное, были с ним в карете скорой помощи, затем, по настоятельной просьбе с его стороны, перекочевали в палату, хотя у него отобрали все остальное – деньги, часы, документы и даже хрустальный амулет инков, с которым, как Вы потом узнали, он никогда не расставался: все это принесут, когда он очнется. В изголовье еще не пришедшего в себя человека они были единственным связующим звеном с его прошлым, о котором Вы ничего не знали. Вам удалось разобрать заглавия: «Письма Плиния», «Панегирик Траяна». Это не показалось Вам странным, особенно для человека, попавшего в больницу через отделение неотложной помощи и тут же отправленного на операционный стол. В таком тяжелом состоянии можно было бы подумать об ином утешении. Но Вы были решительно настроены ничему не удивляться. Вы постарались об этом не задумываться. И все же должен Вам признаться, что только эта деталь, ка мой взгляд, указывает на возможное тождество довольно необычного человека, которого я Вам описал, и пациента, которого в ту ночь привезли в Вашу палату.
Вот и все, что я хотел Вам сказать. По логике, мне бы следовало теперь общаться с Вами иначе, нежели по переписке. Ваш отказ приехать в Европу – под предлогом невозможности оплатить расходы – лишь утвердит Вас в Ваших заблуждениях и заставит и далее идти по пути нелепых предположений. Жеро разбил себе лоб о стену последовательных отождествлений: было бы преступлением не предупредить Вас об опасности.
Я в самом деле считаю, что Вас это касается напрямую. Раз Вы интересуетесь этим человеком, значит, Вы интересуетесь самим собой. Сколько биографов рассказывают лишь о себе, преломляя собственные наваждения сквозь образ своего героя! Но здесь герой – ничто. Подумайте об этом. Не тратьте понапрасну Вашу молодость. Давайте поговорим об этом однажды, прогуливаясь неподалеку от моего замка? Как бы мне этого хотелось, поверьте! В этом был бы признак Вашего выздоровления и того, что Вы наконец вернулись к реальности. Но это значит возлагать слишком большие надежды на Ваше здравомыслие. Я уже понял, что Вы не свернете с избранного пути, и то, что для других было мимолетным эпизодом, оставит в Вашей душе неизгладимый след».
* * *
Случай Жеро!.. Мое выздоровление!.. Чудак же этот швейцарец со своими проповедями, заканчивающимися за упокой. И вообще, что такое эта Швейцария, кроме гор, чистоты и коровьих пастбищ?.. Пусть не смешит меня своими масками. Можно подумать, будто Жеро провел всю свою жизнь в лавке розыгрышей, только и мечтая над кем-нибудь подшутить!
Маска? Да, но бывшая самой истиной. Той истиной, к какой остальным удается приблизиться лишь тогда, когда забвение, безразличие, груз старых обид стирают их из памяти людей, которые не знали о них совершенно ничего, проходили мимо, не замечая.
Очевидцы?.. Я с ними покончил. Отправить все это в мусорную корзину, устремиться к другим горизонтам, прямо в грозовую тучу. Или замуроваться в той палате, где постепенно восстанавливалась история. На самом деле там были только мы двое: Жеро, выкладывавший все, что лежало у него на сердце, и я, державшийся начеку, навострив слух, стараясь установить связь и сложить вместе разрозненные куски.
Я вспоминаю, как однажды утром ковылял по коридору за толстой Эдной, чтобы попытаться узнать, выпутается ли мой приятель из переделки и как она считает, тяжелый у него случай или нет. Мне преподали хороший урок.
– Это еще что за новости? Что вы тут делаете в это время?.. Хотите что-нибудь спросить – спросите у доктора Кларенса. Мы тут не для того, чтобы на такие вопросы отвечать. И почему это вы такие вещи у меня выпытываете?
Да, она была возмущена до глубины души, словно я хотел узнать, сколько раз в неделю она трахается. Была готова кричать и кусаться, словно я руки распускал. При всем при том вид у меня был довольно бледный: я впервые встал с кровати. Эдна смотрела на меня презрительно, уязвленная в своем достоинстве, хотя я, любимчик персонала, был у нее на хорошем счету. Разве я не совал свой нос в такие дела, которые она относила к своей профессиональной тайне?
Вдруг тон ее изменился:
– Вы мне тут в обморок не грохнетесь? Эй! Кроме шуток. Я же тут одна…
Я, наверное, был очень жалок. Она решила меня подбодрить и сказала, подумав, что я нуждаюсь в утешении такого рода:
– Все понятно! Ясно, мальчик, ты боишься, что он загнется. Не бойся. Если это случится, его тотчас вынесут… Здесь такая жара, их сразу отправляют в холодильник.
Можно колебаться при выборе пути, но тогда я с первой же минуты понял, что мы больше не расстанемся, что это на всю жизнь. Хотя вообще колебания мне свойственны, в прошлом со мной такое случалось не раз. Сколько я всего начинал и бросил, прежде чем заделался учителем латыни в церковной школе! Я даже пытался стать художником, ближе к тридцати годам. Это было в Филадельфии, когда я учился в Университете. Я тогда только что приехал.
В то время мне нравились примитивисты: Мама Моузис, Ле-Дуанье… Мне сразу разъяснили, что это уже не катит. Я набрасывал краски издали, половина попадала на холст, половина – мне на туфли. Смешивал краски с гравием, пеплом, окалиной, – я такое видел у других. Вмазывал клочки ткани, осколки стекла, паклю, перламутровые пуговицы, гайки, старые зубные щетки. Мне говорили: ищи. Я вытряхивал содержимое ящиков, мусорных баков; срисовывал надписи в общественных туалетах и переносил их на холст… все не то. «Не удаляйся от предмета!.. Ты занялся литературой!» Я уже сатанел от живописи пластмассой, цементом, кирпичной крошкой, обрывками бечевок и обломками вставных челюстей. Неужели это еще называется живописью? Я уже начинал подумывать, что с равным успехом мог бы посвятить себя латинской поэзии. «Проповедь корзинщика». «Ода Синтии»… Мои картины походили на готовую обрушиться стену. Мне не удавалось их просушить. Я украдкой перечитывал Виргилия, Торо…[38]38
Генри Торо (1817–1862), американский писатель, приверженец трансцендентализма.
[Закрыть] «Комический роман». Была у меня одна знакомая, которую я иногда водил в кино. Однажды я предложил написать ее портрет. По большому счету, я просто хотел посмотреть, смогу ли я это сделать. На тот момент я больше разбирался в кирпичной кладке, мое место, скорее, было на стройке. Штукатуры нужны всегда. Портрет! Скажи на милость. Девица выпала в осадок. У нее голова шла кругом при мысли, что все это происходит с ней. Ей никогда не предлагали ничего подобного. Она пришла в такое возбуждение, будто ее пригласили представлять рецепт бананового пудинга по телевизору! В назначенный день она явилась, обвешавшись браслетами, бусами, серьгами-стекляшками, а пока она сидела, стараясь не шевелиться, – обмахивалась неким опахалом, привезенным прямо из Карачи.[39]39
Столица Пакистана до 1960 г.
[Закрыть] У меня глаза на лоб лезли. Она приходила каждый раз с новыми аксессуарами. Я не показывал ей портрет. «Ну как, продвигается?» Да, продвигалось, в некотором роде. Возможно, не совсем в том направлении, как бы ей хотелось. В конце концов в один прекрасный день она не удержалась и бросилась к холсту. Палитра с кистями полетели мне в голову. Импотент, извращенец, выдумавший этот трюк, чтобы пялить на нее глаза в свое удовольствие! Эти девицы могут такое отмочить. В кино и в старом «Плимуте» ее дядюшки я не только пялил на нее глаза. Охваченная возмущением, она потеряла контроль над собой. Натурщица! Предмет обожания! Вот какой она себя представляла, и такой же должен был видеть ее я. С этим портретом она могла бы устроить себе неслыханную рекламу. Табурет, прорвав холст и разбив окно, раскололся об асфальт. Ко мне поднялся полицейский. Девица уже смылась. Персефона, так ее звали. Я ее больше не видел. И живопись тоже бросил.
Но в этот раз колебаний быть не могло. Все изменится и больше никогда не будет так, как раньше. Я это понял, когда не прошло еще и часа с его появления, когда простыня еще неподвижно лежала на его груди, а если бы к его рту поднесли зеркальце, оно бы не запотело. Возможно, он не дышал, но он жил. В погружении! Я поджидал момент, когда он вдруг вынырнет на поверхность, и это случилось. Живой или мертвый, он не сдавал позиций. Все остальные сколько угодно могут сплетничать, брызгать ядовитой слюной, пока не пересохнет во рту. Пусть кидают в нас грязью, ветер швырнет ее им в лицо.
Неделей позже я уже полностью вошел в курс дела; я мог бы засесть за пишущую машинку и начать строчить. Не теряя ни секунды. Это просто, нужно было только ловить на лету эту манну небесную. Я бы мог вызвать дежурную, потребовать дополнительную дозу снотворного, попросить, чтобы меня перевели в другую палату. Но нет, я предпочел верить и слушать, убежденный в том, что он говорит правду, что иначе и быть не могло, уверенный, что в человеке может лгать все, что угодно, кроме некоей безумной истины, которая ничем ничему не обязана.
Мне еще даже не мерещился конец, тот момент, когда Жеро перестанет говорить, когда ни одного слова больше не вырвется из его груди в подтверждение или в опровержение. Мне еще и в голову не приходило, куда все это может меня завести. Как добрый дурак, я хотел бы быть писцом, телетайпом, линотипом и магнитной лентой. Это накатывало, поднималось вьюном, сыпалось большими ночными охапками. Не нужно делать громче звук, невозможно замедлить темп. Гейзер, завораживающее извержение. У меня было впечатление, будто земля трясется, разламывается под нашими кроватями, и оттуда валит смрадный дым вперемешку с пьянящими ароматами… Как подумаю, что какое-то время у меня в руках было самое сенсационное дело нашего века. Дохлое дело!.. Швейцарский лекарь прав. Какая разница. Все великие истины дохлые, со времен Софокла, и расцветали они всегда возле трупов. Не буду задерживаться на этих банальностях. Главное – быть пораженным такой истиной. Связавший нас договор возник помимо моей воли и, что совершенно точно, не по его собственной. Тут уж ничего не прибавить. Мы до сих пор в той палате, в четырех стенах.
Порой он напоминал мне одного медиума, которого мне довелось видеть в маленькой общине спиритов, расположенной в пятидесяти милях отсюда, на берегу пруда Лилидейл. Медиум сидит на небольшом возвышении, но к нему можно подойти и даже ткнуть в него пальцем. Он глух ко всему, что происходит вокруг, бесчувствен к жаре и к холоду, ему запросто можно было прижигать пальцы на ногах или колоть тело иголками.
Но нет, это совсем другое. Самый естественный сон. Жеро спит целыми днями. Я иногда пытаюсь застать его врасплох: «Эй! Жеро, ты меня слышишь?» До него не достучаться. Это крепость, ворота которой раскрываются только по ночам, после вечернего обхода. Можно было бы подумать, что он утрирует, что все это показуха, манера выглядеть интересным или вселять тревогу. Я мог бы еще сказать, что если бы меня не было в этой палате, – а он прекрасно знает, что я здесь, – ритм был бы иным, а чередование рассказа и выпадения за рамки происходило бы другим образом. Но говорил ли он с самим собой или со мной, по сути ничего не изменилось. Он не строит из себя факира, не пытается представить себя каликой перехожим, какие десятками валяются на лужайках Вашингтон-Сквера в Нью-Йорке. Он не играет ни в свою смерть, ни в воскрешение, не преображается, не пытается избавиться от своей индивидуальности, а плывет по течению, не делая ни малейшего усилия, чтобы приблизиться к берегу или отдалиться от него.
Как же люди, утверждающие, будто знали его прежде, могут приписывать ему столько разных обличий, столько различных образов? Почему они не видели его таким, когда слова вдруг покидали его, переставая его обжигать и гнать от нас сон?
* * *
Третья кровать по-прежнему не занята. И мне сказали, что она так и будет пустовать: состояние Жеро того требует.
Мы что, стали заразными – заразив друг друга? Может быть, над дверью нашей палаты, отныне постоянно открытой, повесили табличку, запрещающую сюда входить?
Прочие больные в обвисших халатах, охотничьих куртках красного цвета или в клетку, в старых дзюдоистских кимоно, оставшихся с хороших времен, прохаживаются по коридору, болтают перед телевизором или с неходячими приятелями, как, наверное, заведено во всех других отделениях, даже в неприемные часы. С тех пор как старый ангелочек с припудренной попкой (во избежание струпьев), который сбагривал мне свои сласти, получил обратно вставную челюсть, отбыл из больницы и вернулся к своим занятиям – rented cars,[40]40
Прокат автомобилей (англ.).
[Закрыть] тотализатор, выступления хора на юбилеях, – ни один их этих игривых или меланхоличных бабуинов не переступал нашего порога. Наше ли невнимание к их немочам пробудило недоверие к нам? Или же отсутствие записок, посещений, благодаря которым мы выглядели бы добрыми американцами, пусть даже эти письма и открытки нам присылало бы какое-нибудь общество, взявшееся приносить утешение больным, лишенным семейных уз? Они нами брезгуют, не интересуются нашей судьбой. Вокруг нас создалась тишина. Здесь действуют те же неясные причины, которые порождают в Америке сегрегацию по самым различным признакам: цвету кожи, наличию крайней плоти, положению в обществе. Чтобы они приняли нас, впустили в свой круг, нам, наверное, нужен был камень в уретре, полип в мочевом пузыре, водянка яичка, на худой конец песок в почках. Нам не получить пропуска в их клуб. Мы были отделены от них надежнее, чем если бы жили в другом корпусе. Нам удивительно повезло. Еще бы: не дай Бог, кто-нибудь из них передумает и возникнет в дверях: «Hello boys!»[41]41
Здорово, ребята! (англ.).
[Закрыть] Все повалят за ним. К счастью, они держались особняком. У нас разные органы были больны. Утренний обход хирурги совершают очень рано. Врачи и ассистенты. Эти не задают вопросов, взглянут мельком и уходят. Такое впечатление, будто они боятся нам помешать, нарушить наше уединение. Едва рассвело. Сначала очередь Жеро. Может быть, он нарочно прикидывается коматозником, словно его ремнями привязали к койке. О чем могли бы говорить больной, унесенный вихрем парфянской конницы, и детина, который его исполосовал? Лучший рысак на конюшне, ас нашей больницы. Худой и кряжистый, с волосатыми руками, напоминающий эмигранта с Кубы, прибывшего собрать денег для свержения режима Кастро, а в конце концов натянувшего голубой костюм хирурга из операционного блока. Ни один мускул не дрогнет в его лице. Ни одного лишнего слова. Вошел – и нет его.
«Ну, а Вы откуда?» – спрашивает меня по прибытии мой хирург, более разговорчивый, более внимательный, чем тот, к так называемой «психологии больного». Из Арканзаса, Юты, Вайоминга… – каждый раз я отвечаю по-другому. Он притворяется, будто этого не замечает. «Молодцы ребята!» – говорит он невозмутимо. Кто я для него? Всего-навсего малый, которого он удачно прооперировал и у которого на руке пластмассовый браслет с номером. «Молодцы ребята!» На какое-то время мы расплываемся в условности оптимизма янки, обмениваясь широкой улыбкой гражданского здоровья, не вызванной никаким внутренним убеждением, похожей на рукопожатия, которыми обмениваются в Европе. Ассистент готовится записать себе в блокнот назначение, но врач уже в коридоре.
Широкий лоскут серого неба в металлической раме окна, Угол подсобки. Залитая битумом терраса с антеннами, лесенками, большими вентиляционными трубами… верхняя палуба корабля, который переделали под роддом. А за Гейтс-Сёркл и Парк-Авеню – огромный куб из белых кирпичей: здание школы, увенчанное гигантской клеткой со спортивными снарядами и волейбольной сеткой; клеткой, которая во время коротких перемен наполняется движением и криками и висит тогда в небе, словно большой вольер с детьми, одетыми в одинаковые свитеры с эмблемой на спине.
Город, если он существует, дает о себе знать разными шумами: ревом двигателя, завыванием сирены от Лассаль-Парка до Чектоваги, сигналами аварийных и пожарных машин, хриплыми или пронзительными гудками свадебного кортежа, проезжающего поблизости. Его отголоски приглушены расстоянием, снегом, продавленным цепями, испачканным на переходах и вдоль шоссе, – старым изгвазданным паласом, который пора сменить.
А в промежутках между этими редкими вторжениями – мертвая тишина, неуклюжее нагромождение пейзажа, края которого окончательно потонули в тумане.
Я возненавидел эти утра, лицемерную медленность неделимых часов. Жеро молчит. А я теряю нить. Прошлое остается в его руках, но когда их озаряет дневной свет, они безжизненно падают, выпуская канву повествования.
Иногда я встаю с кровати, делаю несколько шагов и снова ложусь. Я мог бы попытаться уснуть, взять свое после бессонной ночи – этой и всех предыдущих, но что-то заставляет меня лежать вот так, опершись локтем на подушку, подобно гостям на этрусском пиру, не сводящим взгляда с тяжелых дверей, в любой момент готовых захлопнуться.
Он не притронулся к подносу, не соблазнившись ни кукурузными хлопьями, ни омлетом. Порой меня подмывает спросить у Эдны или другой медсестры, нормально ли это: его отказ от пищи, астения… замедленное скольжение в кратер, где еще кипит лава.
Где он выучился спать таким образом? Возможно, только теперь, с опозданием на несколько часов, начинают наконец действовать транквилизаторы?
И так до вечера.
* * *
– Опять! – восклицает она. – My God, вы же ему не нянька!.. Oh boy! Oh boy!..[42]42
О Господи! (англ.).
[Закрыть] Еще ни разу не видела, чтобы кто-нибудь так трепыхался ради другого. Оставьте его, пусть отдыхает. Эдна больше ничего не скажет, строго соблюдая указания, которые сама себе дала. Однако она и не уходит, крутится здесь, взбивает подушку, поддергивает подстилку под простыней, меняет лед и угол наклона изголовья. Она говорит, что отдыхает, задерживаясь здесь под конец рабочего дня.
– Пусть проветрится перед сном… Потом закроете, если станет холодно.
Я смотрю, как она надевает очки, висящие на цепочке у нее на шее, и, сверившись со списком назначений для всего отделения, выбирает на подносе, с которым она ходит из палаты в палату, капсулы и ампулы и кладет на столик между нашими кроватями.
– Укол ему придут делать часов в одиннадцать. Хоть бы дал вам поспать.
Три ха-ха! Мои ночи в больнице! Сначала старик, теперь вот Жеро. Если б ты знала, солнышко, какое действие на него оказывают все ваши дурацкие успокоительные! Запускают ракету. Но лишь я один вижу ее взлет, слежу за ее траекторией и обращением вокруг Земли.
Эдна проводит пальцем по корешкам книг в изголовье Жеро и морщится. «Панегирик», варварское слово.
– Лучше б что-нибудь другое читал. Да и вам бы не мешало иметь маленький приемничек. Прижали бы его к уху, все не так одиноко. Он-то не из болтливых, – кивнула она на моего соседа, – не в пример прежнему. Сколько ж старик получал писем, подарков! А цветов!.. Я их каждый вечер домой приносила, так уж мой муж невесть что подумал: стал их выкидывать. Представляете? В нашем-то отделении… У них, болезных, другие заботы, где уж им на девушек пялиться!
Она перелистала одну из книг: «Это что такое?» «Латынь», – ответил я. А, сказала она и тотчас положила книгу на место. That dialect of the Roman catholic church![43]43
Наречие римской католической церкви (англ.).
[Закрыть] Наверное, она решила, что это молитвенник. – Разве это может сравниться с музыкой. Вам нравится Герб Альберт? Я от него без ума. This guy I love – эта песня так на меня действует, когда я слышу ее вечером в машине по дороге домой. Как будто я танцую и чувствую его дыхание на своей шее. Просто колдовство какое-то: я не вижу светофоров, других машин. Приходится останавливаться на обочине и ждать, пока он допоет. Доведет меня до беды этот Герб!
В конце коридора раздаются несколько призывных звонков.
– Слушайте, опять началось! – восклицает Эдна. – Просто цирк. Крутятся волчком, все с них слетает – зонды и все дела. Скажи на милость. Потом приходится все обратно вставлять. Как будто мы можем что-то сделать! Надо через это пройти. Нужно подготовиться. Не мы же решаем. Пойди втолкуй им это. Как мальчишки!.. Ах, не то что вы двое, – добавляет она. – Вы – другое дело. Вас совсем не слышно. Ничего вам не нужно. Один спит, другой на него смотрит. Ангелочки! Если б все были, как вы, и отпуск брать было бы не нужно.
Наша палата – тихая гавань, она старается задержаться здесь, чтобы успокоить нервы. Ведь могла бы торговать пластинками или косметикой, учить детей, водить их в музей, да просто сидеть дома, окружив себя стиральной машиной, банками с пряностями и кулинарными книгами. А тут она разрывается между мужем, который устраивает ей сцены, когда она является с цветами или конфетами, и печальными зомби, которые целый день шаркают шлепанцами или ноют. Нет, на них она зла не держит. Никому не пожелаешь оказаться на их месте и испытать то, что испытывают они. Вот какую им жизнь подножку подставила. Охотникам больше не видать ружья. Наездников выбило из седла. Но все-таки надо смириться. Всему свое время, сказано в Библии. Так нет же, они пребывают в тоске и унынии из-за этой штуковины, которая вдруг перестала работать. Только послушайте, как воют… Крутые, бывшие чемпионы, вдруг вышедшие в тираж, выбывшие из строя. Эдна права, они в самом деле такие. Мечтают только о том времени, когда мочеиспускание было не источником проблем, а в высшей степени мужским удовольствием, оставляющим по боку всякое пуританство, всякие кастовые предрассудки, когда после хорошего кутежа они спускались толпой в сверкающие подземные писсуары небоскребов и могли свободно отливать себе под ноги, словно компания армейских друзей, отпуская соответствующие комментарии по поводу толщины струи и силы напора у себя или у соседей.
– Кстати, – сказала Эдна перед тем как уйти, – не забудьте завтра побриться. Вы уже начали вставать, вам надо бриться. Такое правило.
Коридор теперь опустел. Но уличный шум, размеченный перемигиванием светофоров и больших неоновых вывесок, все не стихает, он поднимается снизу и проскальзывает вместе со струйкой ледяного воздуха в щелку над батареей, между оконной рамой и подоконником.
Движение под огромными вязами, посаженными вдоль прямых авеню, понемногу прекратилось. Несколько машин, включив дальний свет, еще ощупывают им широкую дорогу и хрустят льдинками, объезжая круговой перекресток. Гейтс-Сёркл, Делавэр-Авеню, Форест-Лоун-Симетри… дальше их уже не слышно. Только несколько баров, несколько жалких закусочных, наверно, еще открыты на Гурон-Стрит и Таппер, заманивая припозднившихся прохожих. Издалека, как если бы они жили в другом мире, отделенном от меня каким-то бедствием, я пытаюсь представить себе эти фигуры с сутулыми спинами, поднятыми воротниками, которые осторожными шажками пробираются по льду, уворачиваясь от ледяного ветра, или стоят, прислонившись к витринам, под навесом, в крытом торговом переходе; кое-кто стоит на виду, на углу освещенного здания, и Бог весть чего дожидается. Одиночки в поисках других одиночек. Негры или поляки, окончательно впавшие в нищету, беспрестанно обходящие одни и те же кварталы в надежде вымолить серебряную монетку – «А dime, sir, a dime!»[44]44
Гривенник, сэр, всего один гривенник! (англ.)
[Закрыть] – чтобы сполоснуть себе нутро. Станут ли эти тени роднее оттого что я здесь, далеко, в этой уютной палате? Тени тех, кто дремлет на автовокзале или на заднем сиденье угнанной машины Тех, кто вправду не знают, где голову приклонить, или напротив, не хотят возвращаться домой – закоренелых бабников, каждый вечер отправляющихся в эту пустыню на охоту. И тех, кто забиваются в самые потайные трещины – сауны, турецкие бани – и пытаются создать себе иллюзию ранней весны, погрузившись в лунки, где пар густеет от храпа колышущихся тучных тел.